Текст книги "Вперед, мушкетеры!"
Автор книги: Марк Тарловский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Мама смотрит задумчиво, и мне нравится, как она смотрит, очень нравится. Когда мама смотрит так, все кончается хорошо.
– А много вам уроков задали? – снова спрашивает она.
– Уроков? Много ли уроков? – Я удивленно и радостно раскрываю глаза и смотрю на Павлика. У Павлика такое лицо, словно нет ничего смешнее этого вопроса. – Да никогда нам так мало не задавали!
– Никогда так мало не задавали, – кивает Павлик.
– А по географии-то, по географии, – смеюсь я, – одна страница.
– А если не сделаете?
– Сделаем! – Взмахнув рукавами, я натягиваю пальто. – Сделаем!
И мы выскакиваем во двор.
– Осторожней, не торопитесь! – кричит вдогонку мама.
Мы замедляем шаги и, выбравшись за ворота, как по команде, срываемся с места.
Стараясь не отстать, я то и дело шаркаю ногой: моя правая галоша соскакивает.
– А ты точно знаешь, что это кино идет? – спрашиваю я.
– Конечно, точно.
– А вдруг не на два?
Павлик хочет что-то сказать, останавливается, крутит головой.
– На два, на два, – говорит он, отдышавшись.
Бежим дальше. Галошу я держу в руках. Хороший все-таки день сегодня… Нет, наверное, мы опоздаем в кино… наверное, не успеем: не может быть, чтобы все так хорошо получилось, это слишком хорошо.
Заворачиваем за угол – на больших серых часах дернулась стрелка: без пятнадцати два. Успели. Наверное, билеты кончились. И как это я раньше не подумал?..
Есть! Вбегаем в фойе. Налево розовый зал, направо – голубой. Бежим в голубой. Пятый ряд, третье и четвертое место. Усаживаемся. Ух, жарко!.. Снимем пальто? Снимем. Снимаем пальто, усаживаемся.
– Давай твое пальто, – говорю Павлику, – я оба подержу.
– Да нет, – говорит Павлик, – давай я.
– Да мне не тяжело!
– И мне не тяжело…
Хлопают стулья, зал быстро наполняется: шляпы, фуражки, платки. И мне даже жалко маму: сидит себе там в комнате, убирает, а по радио, конечно, что-нибудь тоскливое передают. Скучно.
– Смотри, – толкает Павлик, – Колька Рябов…
И правда Колька, в первом ряду уселся, головой вертит. А вон и Чернов с Соловьевым… Да тут полкласса!
– Васька, Колька! – кричим мы и размахиваем фуражками.
Увидели, смеются… Ах, хорошо!..
Началось… Тихо, тихо!
«Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе…» Гражданская война, Петроград, идут солдаты. Перепоясанные лентами патронов, в черных бескозырках, бегут матросы… Строчит пулемет… падают, встают… белогвардейцы наступают… Победа или смерть!
Белые ведут красных на расстрел. Все наши в разорванных рубашках, со связанными руками, забрызганы кровью. Они идут к высокому обрыву, осталось совсем немного, спасенья нет, и они начинают петь.
Но вот далеко из-за леса взвилось облачко пыли, и на пригорок вылетел всадник, за ним второй, третий, и вот уже целый отряд несется по полю, и поле несется ему навстречу. Да что там отряд – лавина, все кругом покрыто мчащимися всадниками. Наши, наши! Это красная конница!
И тут заиграла такая музыка, такая музыка, что кажется, будто и мы, все мы сидящие в зале, скачем на помощь пленным. Вон красные звезды – это наши звезды, это красная конница! Скорее, скорее, скорее!..
И зал зашумел, заскрипел, задвигался.
А конница мчится по полю, потом через речку и на гору и с горы… А пленных уже подводят к обрыву… Скорей, ну скорей же! Последний поворот, и, блеснув саблями, отряд вырывается к самому обрыву. И тут в зале началось!.. Ребята стали вскакивать, хлопать, кричать, а наши пленные уже бьются вместе с конницей, и все ребята кричат: «Ура-а!..»
Вспыхнул свет, и, с трудом отрываясь от стульев, все потянулись к выходу. Какие-то мальчишки размахивали руками и, тормоша, перебивая друг друга, все время повторяли: «А помнишь… А помнишь?!»
Пахнуло ветром, прогремел грузовик.
– Покупайте пирожки! – кричала женщина в белом халате. – Покупайте пирожки!
– Ура-а! – вдруг донеслось издалека. Это кричали ребята в розовом зале.
– Эй, эй, подождите!
Мы обернулись – наши ребята.
– Ну как, понравилось? А в конце-то, в конце!..
– Здорово! – причмокивал Петька Харлашкин, двоечник. Он сегодня уже два раза смотрел эту картину, и оба раза без билета.
Издали, в самом конце улицы, виднелся большой сквер. Железный узор изгороди окаймлял его с четырех сторон, посреди широкой площадки стоял обмелевший фонтан.
– В футбол сыграем? – предложил Петька. – Вы идите в сквер, а я мяч притащу.
«Домой надо идти, а то опоздаю…» – подумал я и поплелся вместе со всеми.
Воротами у нас были высокие, густые каштаны; ветер раскачивал их ветви, и, с плеском пробиваясь сквозь листья, тяжелой дробью сыпались сверху зеленые, в иглах ядра. От сильного удара их толстая кожура лопалась, и сквозь раскрывшиеся створки, обведенный коричневым глянцем, глядел беловатый зрачок каштана.
Мы побросали пальто в траву, на каштаны, Петька свистнул, и игра началась. Я откинул мяч Сережке, Сережка мне, я ему, он мне, Петька за мной… Я остановился, бац по мячу – прямо Петьке в лоб, а от него – в ворота.
– Гол, гол! – закричали мы.
– Не считать! – орал Петька, держась за лоб. – Не считать! Штрафной!
Подхватив мяч, Чернов помчался к нашим воротам.
– Сашка, пас, пас! – кричал ему Петька. – Пас, дурак, пас…
Чернов наступил на мяч и свалился. А мы снова гол забили.
– Два – ноль, два – ноль! – И мы с Сережкой обнялись и пожали друг другу руки.
– Ноль – ноль! – заорал Петька. – Наши ворота шире.
Красный и всклокоченный, с грязным пятном на лбу, он принялся измерять ворота: свои – маленькими шажками, наши – большими.
– Это мы еще посмотрим…
– Посмотрим, посмотрим! – подбоченясь, сплевывал Чернов.
Ну ладно, думаем, мало вам двух – еще забьем. Мы – к ним, они – к нам. Только я с мячом выбрался, Петька меня за ногу оттащил. А с Чернова штаны свалились… Удар!
– Взял, взял! – замахал нам из ворот Павлик и, красиво бросившись, растянулся с мячом в руках.
Но тут набежал Петька, выбил мяч из рук и закатил в ворота.
– Один – ноль, – сказал он и вытер рукавом потный лоб.
– Один – ноль! – закружился Чернов. – Один – ноль!
– Штаны подбери! – кричали мы. – Играть не умеете, а тоже – лезете.
– Проиграли, проиграли, чего там, – отдувались они.
Усталые и охрипшие, с прилипшими рубашками, мы долго стряхивали пыль, разглядывали синяки. Потом разобрали пальто и пошли по домам. Петька Харлашкин ушел в третий раз смотреть кино.
8
Подходя к дому, я увидел в окне папу. Он стоял у самого подоконника и хмуро смотрел на меня.
Дома было тихо. На диван, где сидела мама, я старался не смотреть; папа, заложив руки за спину, медленно прохаживался по комнате.
– Ты когда обещал прийти? – спросил он быстро. И стало слышно, как сухо потрескивает пол, донеслись и пропали за окном чьи-то голоса.
– Мы в футбол играли, – сипло признался я и шепотом добавил: – Павлик тоже играл…
Папа остановился и повернулся к маме.
– А все потому, – сказал он, указывая на меня, – что он не чувствует никакой ответственности!.. Ответственности, – повторил папа и пристукнул карандашом.
«Как это не чувствую? – думал я. – Все время чувствую ответственность. И в школе, и когда в сквер шел… С утра до вечера покоя нет».
– Ну, довольно разговаривать, – строго сказала мама, поднимаясь с дивана. – Уроки надо делать.
– Да, да, конечно, – закивал я и, украдкой взглянув на маму с папой, со вздохом прибавил: – И зачем я только в футбол играл?..
…Высоко под потолком розовеет зонтик абажура, за окном, как в черном зеркале, висит такой же. В голову лезут кино, школа, вспоминаются прошлые дни. А уроков задали столько… Делать не хочется.
Да какой же это штрафной, если мяч в лоб попал? Штрафной, штрафной! Кричат, как дураки…
Нет уж, хватит, надо учить. Раскрываю учебник, читаю правило: «Мягкие и твердые согласные». И сразу же глаза слипаются, в голове путается… А мягкие согласные бывают и в середине слова, и перед гласными, и перед согласными. В одних случаях они требуют после себя мягкий знак, в других не требуют, и мне эти мягкие согласные кажутся огромной ревущей толпой. Они высоко подпрыгивают, толкаются и кричат: «Мягкий знак, мягкий знак!» Мягкий знак улыбается и весело раскланивается.
И я учу, учу, учу. Какое длинное правило, какое скучное! А после правила еще и упражнение. Ну кто же по столько задает? Пожалели бы…
Наконец русский язык позади, и я принимаюсь за арифметику – скобки открыть, скобки закрыть… Потом за литературу, потом за географию. «Равнина называется плоской, если…» «Ах-ха-ха…» – зеваю я, из зажмуренного глаза выдавливается слеза.
Как приятно прижаться щекой к мягкой и прохладной подушке, перекрыться с головой широким одеялом – темно, тепло, уютно. А ночью проснешься, перевернешься на другой бок и еще крепче закутаешься в одеяло. Быстрей, быстрей надо учить.
«Равнина называется плоской, если…» Равнина, широкая равнина. Она вся, от края и до края, покрыта высокой мягкой травой, и я падаю в эту траву и засыпаю. Засыпаю…
И почему это по географии должны вызвать меня? В классе тридцать человек, я один… Нет, нет, так нельзя, нужно доучить, нужно обязательно доучить. Завтра, перед уроком, я обязательно доучу, а сейчас лягу спать. Но уж завтра, перед уроком…
9
Когда, запыхавшись, я вбежал в школу, кругом уже было тихо. Опоздал.
Стараясь не шуметь, быстро-быстро сбрасываю пальто, цепляю на крючок вешалки. Она вся, в два ряда, забита шапками, шарфами; а вот и пальто Павлика. Все, все уже пришли. Подхватив портфель, взбегаю по лестнице, а где-то дальше, за спиной, уже чьи-то шаги и скрипят двери… Директор!.. И я высоко подпрыгиваю, перескакиваю через ступеньки, цепляюсь за перила – выше, выше… Наконец коридор, классы. Из-за плотно прикрытых дверей – сдержанный шум, и каждая дверь шумит по-своему. Из пятого «Б» – голос Ксении Петровны, из пятого «В» – Елены Сергеевны, а в пятом «Г» смеется Сергей Антонович. Веселый человек Сергей Антонович! И у всех у них голоса добрые, спокойные. А из нашего пятого «А» – Егор Степанович. Ну что за голос!.. Как будто он уже видит меня.
На секунду останавливаюсь у двери и, передохнув, вхожу в класс:
– Можно войти?
У карты стоит Рябов. Одного уже вызвали…
Урок, конечно, прервался, и все ребята, очень довольные, уставились на меня. Особенно доволен Рябов.
– А-а, Гарин? – Егор Степанович поворачивается ко мне и усмехается. – А мы уже думали, ты не придешь сегодня. Ну, садись.
Павлик довольно суетится, поднимает крышку парты.
– Давно урок начался? – шепотом спрашиваю я.
– Только что.
Разложив на парте учебник и дневник, достаю ручку. Вот беда – перо сломано.
– Павлик, – шепчу я, – перышко есть?
– Нету.
И в это время Люся Королева оборачивается и кладет передо мной новое перо.
– Пожалуйста, – одними губами говорит она.
– Спасибо, – отвечаю тихо.
А я и не просил ее, сама… Улыбаясь, я вставляю перо.
– Люсь, у тебя карандаш есть?
И Люся дает карандаш. Теперь она ничего не говорит, а только улыбается. Чего бы еще попросить?..
В косичках у Люси большой голубой бант. Выставив карандаш, я осторожно вожу им по шелковистой ленте – Люся не оборачивается, молчит. Павлик хитро посматривает то на меня, то на Люсю.
– К доске пойдет Гарин, – говорит Егор Степанович.
Ну почему, почему я вчера не выучил географию? Ведь я мог раньше сесть за уроки. А разве я не мог выучить вечером? А утром?.. Как быстро и легко бы я выучил утром, на свежую голову. Встал бы полседьмого… даже без двадцати!
Забыл, забыл, все забыл.
– В нашей огромной стране, – медленно начинаю я, – стране…
Что же дальше-то?..
– …огромной стране…
– А какие, Гарин, бывают равнины? – перебивает Егор Степанович.
– В нашей огромной стране очень много равнин…
– Так, – говорит Егор Степанович и задумчиво потирает руки. – Ну хорошо. Какие равнины называются плоскими?
– Плоскими… э… плоскими…
Павлик отчаянно шелестит страницами.
– Плоских равнин очень много в Западной Сибири, – сказал я и обвел указкой Западную Сибирь.
Егор Степанович усмехнулся, встал, прошелся по классу.
Ну почему, почему я не встал полседьмого?
Молча смотрю я на карту – части света, голубые полушария. И прямо передо мной Африка, Египет. Синей корявой змейкой течет, извиваясь, Нил. «Привет тебе, Хапи»…
– Ну что ж, – вздохнул Егор Степанович, – рассказывай то, что знаешь.
…Когда я кончил рассказывать, он подошел к журналу и, низко склонившись, покачал головой:
– Троечка, Гарин.
Хорошо еще, что не двойка. А дома не скажу, потом как-нибудь.
Зазвенел звонок, Егор Степанович записал на доске задание и, свернув карту, ушел в учительскую. Началась перемена.
– Выходите из класса! – кричали дежурные. – Выходите!
Кто выходил, кто не выходил – спорили, шумели. Петька Харлашкин стул схватил и поставил его посреди класса.
– Кто перепрыгнет?
Никто не прыгал.
– Боишься?! – крикнул мне Петька.
И все посмотрели на меня. Люся тоже.
– Кто боится? – закричал я. – Я боюсь?! – и, разбежавшись, прыгнул через стул и вместе со стулом с грохотом полетел к стенке.
Сначала я ударился об стол, потом о подоконник, и трах – в окно… Стекло треснуло.
Ребята вскрикнули и вдруг все разом смолкли. Обернувшись, я увидел Софью Семеновну, нашего завуча. Крепко поджав губы и прищурившись, она смотрела прямо на меня.
– Сколько раз говорилось, – медленно и спокойно начала Софья Семеновна, – сколько раз говорилось, что на переменах все отдыхают в коридоре… – И, вдохнув побольше воздуха, вдруг прокричала: – Что в классе остается только дежурный!..
И все ребята тихо, по одному стали выскальзывать в коридор.
– А ты, Гарин, пойдешь со мной в учительскую.
И мы с Софьей Семеновной пошли в учительскую – впереди Софья Семеновна, я за ней. Мы шли по длинному широкому коридору, и все расступались перед нами; притихшие первоклассники испуганно жались по стенам…
В учительской было шумно: учителя, учительницы, знакомые, незнакомые… В углу, возле вешалки, разговаривал с Антониной Алексеевной Егор Степанович. Он стоял, упираясь указкой в пол, и покручивал глобус.
– Антонина Алексеевна! – Софья Семеновна подвела меня к вешалке. – Полюбуйтесь: ваш Гарин разбил в классе окно.
Антонина Алексеевна – наша классная руководительница.
– Подхожу я к классу, – взволнованно продолжала Софья Семеновна, – так вы знаете – такой грохот, будто потолок обрушился. Да кто же это, спрашивается, в классе через стулья прыгает?! Додумался!
– Эх, Гарин, Гарин, – покачал головой Егор Степанович. Сунул указку под мышку и отошел к столу.
– Ну, Гарин, что будем делать?.. – сердито спросила Антонина Алексеевна. – По географии тройка, замечания, окно разбил…
Я молчал.
– Нужно вызвать родителей, – сказала Софья Семеновна, успокаиваясь. – Кто из ребят живет рядом с тобой?.. Сергеев?
Дверь в учительскую открывалась, закрывалась, снова открывалась. В щель то и дело заглядывали наши ребята.
– Сейчас же отойдите от дверей! – кричала Софья Семеновна, и топот стихал в глубине коридора.
Но через минуту снова появлялись знакомые лица, они улыбались, кивали, успокаивающе подмигивали. Сзади всех испуганно выглядывал Павлик.
Счастливые!.. И я смотрел в коридор, как во время болезни на улицу.
Очень скоро в учительской ко мне привыкли. Все уже знали, что у вешалки стоит Гарин из пятого «А» – окно в классе разбил. Стоит – ну и пусть стоит.
– Прямо не знаю, – говорила Елена Сергеевна, – что мне с Голубевым делать. Ничего не учит. Вот сегодня еще раз спрошу его – посмотрим… – Елена Сергеевна вздохнула и задумалась.
Голубев – это из пятого «Г». Его вызвать собираются, а он там, наверное, носится, ничего не знает…
– Пятый «Г» вообще тяжелый класс, – устало махнула рукой Софья Семеновна.
– Тяжелый, тяжелый… – И все учителя вздохнули.
– Развинтились, – бодро сказал Егор Степанович.
Но тут раздался звонок на урок, и все учителя стали разбирать журналы.
– Вы в пятый «А»?
– Да, да.
– А в «Б» кто?..
Один за другим они выходили из учительской, и в классах становилось все тише, тише… Наконец где-то наверху гулко захлопнулась последняя дверь, и я остался один во всей школе.
Лениво тикали на стене желтые деревянные часы, за высокой дверью с табличкой «Директор» было тихо. В углу под расшатанным стулом белел ящичек с мелом; над стулом висели таблицы – правила правописания. Среди них я узнал и наши.
И все это за вчерашний день, думал я. Очень нужно было в кино идти… Не пошел бы в кино, географию бы выучил, а географию бы выучил, тройки бы не было. Да и через стул, наверное, не прыгнул бы…
А ведь все могло быть иначе. Ну вот началась, значит, перемена… «Кто через стул прыгнет?» – кричит Петька. А я прохожу мимо, и хоть бы что – прямо в коридор. Ну, там, конечно, крик, беготня, Павлик рядом стоит. Мы бы с ним поболтали, ну, я его толкнул, он – меня. Тут и Рябов подскочил: «Здорово вчера, а?» Кино бы вспомнили…
И пошел бы я в класс на урок. И не было бы меня сейчас в учительской. Вот этот стол был бы здесь, и таблицы висели бы, и маятник так же отстукивал, а меня бы здесь не было…
Вот, подумал я, если будет такое время, когда все это плохое пройдет, подзову я к себе Павлика и Рябова, и постоим мы вместе точно так… И ничего мне больше не нужно.
Звонок – и тут же, где-то наверху, с треском распахнулись дверь, за ней вторая, третья… Школа зашумела.
В дверях показались Елена Сергеевна, Антонина Алексеевна, вернулась рассерженная Софья Семеновна; весело помахивая указкой, явился Егор Степанович.
И вдруг… своей обычной походкой, ни весело, ни грустно, вошел мой папа. Он поздоровался со всеми, улыбнулся Антонине Алексеевне и, повернувшись ко мне, мрачно блеснул глазами…
– Как же так? – возмущался папа, поглядывая то на меня, то на учительницу. – Как ты мог разбить окно! Да кто же тебя заставлял через стул прыгать?
«Действительно, – думал я, – никто ведь не заставлял»…
– И вообще, – огорченно рассказывала Антонина Алексеевна, – он хуже стал себя вести. Вчера на уроке с Харлашкиным разговаривал.
«Да я с ним больше и слова-то не скажу, – думал я. – Пусть пристает, пусть лезет… Не хочу! Кончено!»
В это время дверь отворилась, и в учительскую вошел Вовка Семин из пятого «Г», за ним шла его мать, а еще дальше – учительница. Остановившись у стола, он поднял голову, и мы грустно посмотрели друг на друга.
– Одну минутку, – спохватилась Антонина Алексеевна, – сейчас я принесу журнал.
Так я и знал! Сейчас папа узнает про тройку, да у меня там еще одна – давно уже…
– Папа, папа, – зашептал я, – у меня там две тройки, я их исправлю…
Домой мы идем молча. О чем нам разговаривать?.. Все ясно.
И опять эта улица, и этот угол перед нашим домом с помятой водосточной трубой. Опять семена, листья… Еще немного – и дожди, дожди…
Ах, лето! Утром встанешь, выйдешь во двор босиком – земля свежая, прохладная, кругом все зеленое, воробьи чирикают. Потом речка – лежишь, загораешь, травинку жуешь. С речки пришел, книжку почитал, снова во двор.
А дождь?.. Разве бывает осенью такой дождь? Когда на теплое лицо брызнет первая капля, а на крышах, будто сами собой, скачут темные крапинки. И вдруг как хлынет, польет, зашумит… И снова солнце, снова ясно, и только теплые ручьи и радуга.
На углу папа остановился.
– Возьми. – И он сунул мне в руку ключ. – Вечером поговорим.
10
«Вечером поговорим»… Я сидел за столом и уныло глядел в окно.
До чего же все надоело! И вечер, и день, и утро. Или этот двор: из дома выйдешь – и сейчас же перед тобой ворота, а налево забор, а направо сарай. Да на него и смотреть не хочется!
Дома было пусто. Притаившись в углу, поблескивал зеркалом шкаф. Стол на четвереньках. Сбившись в кружок, его тихо обступили стулья. И только одиноко стучал пузатый будильник. «Молотите себе, молотите себе», – вспомнил я.
И снова я увидел пирамиду в воде, и белые стены, и желтую площадь, по которой вели рабов, и мальчика… Но песню я так и не мог вспомнить. «Не останавливайтесь, ведь сегодня прохладно».
Да, раньше, в Древнем Египте, совсем по-другому было: и солнце было другое, и небо… Да разве узнаешь, как было?
А когда-нибудь, через тысячу лет захотят увидеть, как жили мы. И, наверное, они будут думать: «А как же все это было на самом деле? Как улыбались они?» И будут искать, раскапывать… Им, наверное, очень захочется увидеть меня: какой я и о чем думаю. Но разве узнают они?
А что, если я напишу им?.. Напишу и спрячу, чтобы сохранилось, и закопаю. А они откопают. Через тысячу лет!.. И будут читать:
«Сегодня вторник, первое октября тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. Меня зовут Витя Гарин, мне одиннадцать лет, и я учусь в пятом классе. А всего у нас сейчас – десять».
Я сижу за столом, а передо мной окно, через него я вижу весь наш двор, забор, ворота, калитку. Вот как раз ее ветер отворил, и она скрипит, раскачиваясь. А с другой стороны – сарай. – Я подошел к окну и еще раз оглядел наш старый сарай. – Он весь увешан замками: большими, маленькими, круглыми, квадратными…
Как мы живем? По-разному. Вчера, например, хорошо, а сегодня я тройку получил. Или вдруг – двойка. Каждый день можно ожидать чего угодно.
Вот так и живем. У вас, наверное, двоек уже не будет…
И думаю я о разном. Утром, по дороге в школу, я успокаиваю себя, что все кончится хорошо. Потому что, если ты даже на «отлично» знаешь урок, все может случиться: вдруг забудешь или дополнительный вопрос… А здесь уже – какой учитель попадется.
По арифметике, например, у нас Ольга Ивановна, так на нее и взглянуть страшно, такая она сердитая. Она еще в учительской, а уж все к партам мчатся: «Идет, идет!» По дороге урок вспоминают.
А вот Елена Сергеевна, если класс зашумит, никогда не кричит, а только спрашивает: «Неужели кричать нужно?» Егор Степанович, если шум, спокойненько так посмотрит по сторонам, покрутит пальцами: «Я вижу, вам очень весело?» И журнал на столе раскроет.
А Сергей Антонович плечами пожимает: «Интересно, кому я все это объясняю? Интересно, кому, Рябов? Может, себе, Ручкин, а? Как ты думаешь, Харлашкин?»
Хорошо учителю: никогда ему бояться не нужно. Зайдет он в класс, отметит отсутствующих и задумается: кого бы, значит, вызвать? Иногда, мне кажется, он так думает: «Могу вызвать Рябова, могу Кожину, Гусеву. Кого захочу, того и вызову». А потом вызовет к доске, слушает, как Рябов мямлит, и думает: «Ну что же ему, лодырю, поставить? Тройку или двойку? Двойки мало, тройки много…»
Был бы я учителем, никогда бы двоек не ставил. Отметил бы я отсутствующих, стал бы выбирать, кого вызвать: Рябова, что ли? А Рябов в угол забился – и ни звука. Не бойся, не вызову… Вызову-ка лучше Ручкина. А Ручкин бодрый, веселый, соседа толкает, на класс поглядывает. Смотрю в журнал – Ручкин на прошлом уроке четверку получил. Нельзя, нельзя вызывать Ручкина, он же ничего не выучил сегодня…
В школу мы начинаем ходить с первого сентября. Рано утром спешат по всем улицам ребята, мелькают белые фартуки, ленты, цветы. Идешь вместе со всеми и думаешь: «Ну, как там они, наши ребята? Какие?»
Приходишь в класс, смотришь: те же самые. И Рябов, и Санин, и Гусева. Рябов опять что-то жует, Гусева все так же хихикает, щиплется… И учителя те же, смотрят на нас, улыбаются. Ну, и мы улыбаемся.
На уроках сидишь – шевельнуться боишься, слова лишнего не скажешь. Неудобно как-то… А потом получишь первое замечание, и началось: вертишься, крутишься, разговариваешь. Ну, а учителю, конечно, это не нравится, вот он и сердится. «Ты, – говорит, – Гарин, ничуть не изменился с прошлого года». Да, думаю, все по-старому…
Первое сентября вообще день особый: никого не спрашивают, оценок не ставят, к завтрашнему дню уроков почти не задают. И все рады, все говорят, что лето надоело и как, мол, интересно в школе. А потом, как неделя пройдет, да как уроков зададут, да как бац – двойка, а у этого тройка, а того в учительскую отвели, вот тут-то все и призадумаются. Да поздно.
И начинаем мы тогда ждать воскресенья. Ждем, ждем, ждем. Наконец суббота… А вы бы посмотрели, как мы возвращаемся из школы в субботу! Мы идем по тротуару большой толпой и не так быстро, как в будний день; мы шумим, толкаем друг друга, но никто не злится, все смеются. И о чем бы мы ни говорили, каждый думает только одно: завтра воскресенье.
Вернешься домой, положишь портфель – что же делать-то? Можно пойти на улицу, можно книжку почитать, а можно и прямо за уроки. Сделаешь уроки – и свободен до понедельника. Ведь что тут приятно: ты можешь их сделать сейчас, но, если не хочешь, – пожалуйста, делай завтра.
А в понедельник в школу придешь – все из рук валится. Опять эта зарядка, опять уроки, перемены, задачи, упражнения – хоть плачь. Зимой еще бывают передышки, когда сильные морозы и мы не ходим в школу. В прошлом году был такой день, и мы до вечера по улице бегали. А вечером все сидели у приемников, слушали, что завтра будет. И, конечно, оттепель. Раньше, говорят, зима холодней была…
Но до зимы еще далеко. А в ноябре каникулы – три дня, одно расстройство. Говорят, с этого года в ноябре десять дней будем отдыхать. Сколько ни учусь, каждый год об этом говорят.
Дома тоже радости мало. То лицо запачкано, то платок носовой потерял, то штанину порвал – всегда недовольны. Садишься поесть – «почему руки не помыл». Помоешь – «плохо помыл».
А если пойти куда-нибудь захочешь?.. Я говорю: «В полчетвертого вернусь». Мне говорят: «В три».
«В полчетвертого», – говорю. «В три!»
«В четверть четвертого!» – «Нет, в три!» Да что же это такое?!
Уйдешь куда-нибудь с ребятами: играешь, играешь… И чувствуешь ведь, что три часа уже, домой пора, – ну не могу, и всё. Не могу! А дома уже думают: не попал ли он под машину? Ведь с таким, как я, говорит папа, все что угодно может случиться…
Когда мой папа учился в школе, он всегда был отличником. Его никогда не наказывали и не ругали, его всегда хвалили. Он никогда не обманывал старших, все делал без напоминаний и больше всего на свете любил заполнять дневник.
Я закрыл глаза… Мой папа мальчик: он сидит за партой и решает задачу, он отвечает урок. Ну совсем как я. Но, сколько я ни думал, я не мог представить моего папу мальчиком. Я даже очень хотел представить: вот все идут из школы, размахивают портфелями, подпрыгивают, а рядом сквозь весь этот шум спокойно движется маленькая фигурка с большущим портфелем – это мой папа. Но, когда он подходит ко мне поближе, я вижу, что лицо у него такое же, как сейчас…
Мама моя тоже была отличницей. И вот теперь папа с мамой хотят, чтобы и я был отличником.
«Ты же можешь», – говорит мама.
«Чем ты хуже Санина?» – спрашивает папа.
Санин – это наш отличник.
«Он способней Санина, – говорит мама. – Если бы он не ленился, он стал бы лучшим учеником в классе».
После этих слов папа вскакивает и начинает взволнованно ходить по комнате.
А я стою и думаю о том, что я способный. Я даже вижу, как без единой запинки отвечаю уроки и получаю пятерки, только пятерки. И Сергей Антонович, обращаясь к классу, говорит: «Вот, поучитесь, как нужно отвечать».
А Егор Степанович, если шум в классе, пальцами покручивает: «Вы, наверное, все знаете урок, как Гарин?»
Нет, я, наверное, очень способный!
Но тут папа останавливается и, стиснув руки, громко произносит:
«Обещай, что в этой четверти ты будешь отличником!»
«Обещаю!» – говорю я.
И в этот день всем нам становится легче. Папа с мамой веселые, переглядываются, а я хожу, как именинник.
Вот если бы папой был я, а папа – моим сыном? Приходит, значит, мой папа из школы грустный, поникший, а я сижу, газету читаю, чай пью.
«Папа, – говорит мне он, – у меня двойка…»
Ну, я, конечно, газету в сторону, очки срываю и, прищурившись, долго-долго смотрю на папу. Папа засопит, завздыхает, а я: «Где же твои обещания?!» И давай кричать…
Но потом, когда папа сидел бы где-нибудь в углу и переживал, я бы подошел к нему, погладил по голове и сказал:
«Не горюй, сынок, все еще будет хорошо. Я вижу, ты все уже понял. Иди на улицу, смотри, сколько там ребят. А завтра, может быть, мы пойдем с тобой в кино».
Я бы обязательно так сказал и простил. Папа, конечно бы, ужасно обрадовался, а я, наверное, всегда бы прощал, потому что я очень люблю, когда радуются.
И я опять начал думать о том, как найдут мое письмо и кто его найдет. Ведь этот человек будет совсем другой, и одежда у него будет другая, а когда наткнется на мое письмо, он, наверное, будет что-то напевать. И об этой находке узнает весь мир, мои пожелтевшие страницы будут лежать в музее, и люди будут приходить, чтобы посмотреть на них. А ученые, наверное, скажут, что до этой находки многое из прошлого было непонятно.
Подумав немного, я отыскал среди прошлогодних учебников мой старый дневник – за четвертый класс, решив положить его вместе с письмом.
Синяя обложка дневника была истерта и взлохмачена, на первой же странице чернела жирная надпись: «На уроках улыбается». А внизу, под нею, – «На уроке пения гудел». Потом появилась первая оценка и снова надпись: «На уроке естествознания дневника для оценки не подал, пытался передать дневник соседу».
Я заулыбался. Передать дневник соседу… Это Павлику, конечно. Растяпа! Он его тогда на пол уронил от страха. На учительницу уставился, а сам улыбается и говорит: «Что-то упало»…
Перевернув лист, я прочитал: «Завтра, двадцатого октября, в девятнадцать часов состоится родительское собрание». После этой записи потянулись чистые страницы и никаких, совсем никаких замечаний…
А вот и Новый год. Через пустые белые страницы – огромные слова: «С Новым годом! Зимние каникулы!..»
Снег, метель, шум, смех, всё в огнях. Потом февраль, март, подуло весной… И страницы стали светлей.
И так хорошо было смотреть на домашние задания, на оценки, замечания. Даже жалко. Ведь никогда уже не будет у меня урока естествознания, и Мария Михайловна не будет нас учить. А двойки в дневнике если и попадались, то такие постаревшие, безобидные, как пугала в огороде.
Я перелистывал дневник и думал, что если и найдут его когда-нибудь, то ничего, наверное, не поймут. Увидят они эту кляксу, но разве поймут, как все это было? А было это как раз перед Новым годом, на первом уроке. В классе свет горел, за окнами темно-темно.
«А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж…»
Мария Михайловна сидит за столом в накинутом на плечи теплом платке и спрашивает наизусть отрывок из чеховского «Ваньки».
«…Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы. Все небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом».
– Ночь темна, – отвечает Володин, глаза у него красные, заспанные, под носом чернильное пятно, – ночь темна, но струйка, струйки…
И щупает в кармане перочинный ножик, который он выменял перед уроком у Вовки Птушкина.
В классе чисто, светло, на полу влажные следы занесенного с улицы снега; кое-кто зябко поеживается, вспоминая мягкую постель и согреваясь. А за окнами совсем как в деревне: белые крыши, сугробы, струйки дыма и еще мигают веселые звезды. Но уже синеют подо льдом окна, и звезды бледнеют, и видно, как тяжело, словно белые веревки, висят мохнатые провода.