Текст книги "Ночной корабль: Стихотворения и письма"
Автор книги: Мария Вега
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Пожалуйста, мой Светик, позвоните нашей дорогой художнице Евгении Александровне Ланг, расскажите про нас. Целую Вас Крепко и – с Новым годом!
Ваша Вега
26.
9 февраля 1972
Моя дорогая Светлана,
потеряв надежду Вас отыскать на земле, я отправила вам вопль в конверте, а возвращаясь с почты, столкнулась с очаровательным старым почтальоном. Чудное, увесистое письмо от Вас! Едва успела я за него усесться, как позвонили снизу и новый голос протрубил: «По-о-ст!», извещая о прибывшем пакете. Книги!!! И тут уж я просто растерялась, не зная, куда девать глаза, а из письма вылетела так мною любимая и так хорошо знакомая Остроумова-Лебедева (о, детство, Петербург, выставки в Мире искусства, где она, Лансере, Сомов, Рерих и т. д.!). Сколько же я с нею, и с Добужинским, и с Бенуа, за все годы «зарубежья» перегуляла, пересмотрела и перечувствовала, наслаждаясь бесконечно! Кстати, о Бенуа (Александре, конечно), он был очень дружен с моей очаровательной художницей в Париже, Тюлей Кремер, о которой я в каком-нибудь ближайшем письме непременно расскажу. Стоит того. Так вот, у нее в комнате стояли на столе его удивительные акварели, одна из которых – «Петербург», весь мокрый, в бледном дожде, меня особенно притягивал… Ах, какая тоска быть оторванной от всего этого! Дорогая моя, уж если кто не знает, как Вас благодарить, так это я – Вас!
Михаилу Максимилиановичу тут же отвезла открытки с японскими «танками», перевод которых, конечно, только бледная тень по сравнению с оригиналом. Переводить их – то же самое, что пересказывать музыку словами. («Дяденька, нарисуй суп», – сказал маленький мальчик, и дяденька, несколько озадаченный, изобразил миску и над ней пар. «Не хочу посуду! – сказал мальчик – Хочу суп без посуды».)
Могу себе представить, как обрадуется Крылатый Швейцеру, которого Вы собираетесь ему прислать! Он будет, конечно, вздыхать: «Боже мой, как Светлана успевает обо всем подумать! И как мы-то сможем ей хоть что-нибудь сделать приятное!» Благодарю Вас за него и за себя!
Новости из клиники самые радостные: Скромный Ангел продолжает изумлять докторов и сестер, не только расхаживает на своей новой ноге без костылей, но вчера спускался и поднимался по лестнице! И сестры, и «ходячие» больные стали ему аплодировать.
Да и я, после припадка почки, вновь стала собой.
А Вы, значит, опять пускаетесь в дальний путь, на этот раз очень, очень его одобряю, ибо пора Вам под родительский кров! Наконец-то будут покой, снегири, печка и нормальная пища, а не поклевывание на ходу!
Нас тронула и обрадовала семейная фотография, сейчас же вклеенная в «русский альбом». Мы ее долго изучали и нашли, что у папы скорбный рот и глаза много такого видели, о чем и не скажешь. Мама стойкая и внимательная к жизни и к людям, сестру и ее мужа мы еще не определили, а ваша племянница, маленькая Света, далеко пойдет. Ее рисунки очень хороши, большая способность к декоративной композиции и хотелось бы, чтобы в ней не задушили индивидуальность, что, увы, случается во всех школах мира.
Итак, будем ждать весточек с Урала, целуем оба и обнимаем.
Ваша Вега
27.
2 марта 1972
Дорогая моя Светлана – очень дорогая!
Ваше стихотворение «Усни лицом к закату…» очаровало меня не меньше тишины в зеленом небе, я от него – как в музыке, или в тумане с горящими елками. Прелестно – но совсем на другой лад стихотворение о звездах, отражающихся в лакированной поверхности платяного шкафа. О чем грустить человеку, у которого шкаф отражает звезды?.. Про шкаф мне приятно было читать еще вот почему. В детстве я терпеть не могла игрушки как таковые. Я не умела с ними играть, некоторые мне нравились или формой, или раскраской, но ничто «уже готовое» меня не прельщало. Но был… шкаф, и на боковой его стенке, в рисунке дерева, сидела девочка в капоре, кривенькая и расплывчатая, с плоским носом (вероятно, носом был кружок от сучка). Эта шкафная девочка со мной играла в самые фантастические игры, а назвала я ее «Кривандулька» и никому не открывала ни ее изображения в стенке шкафа (впрочем, взрослые его и не увидели бы), ни ее имени. Сказка эта имеет вполне сказочное продолжение. Мне было четыре года, но я всё помню, как будто это было вчера. Знакомая Вам Мария Карловна вывела меня во двор, где были большие сугробы, и вдруг из-за сугроба вылезла очень маленькая девочка на кривых ногах. На этой девочке была моя собственная малиновая шубка, из которой я выросла и поэтому больше не носила, и мой собственный малиновый капор, так что я вообразила, что это я сама иду себе навстречу, и спросила Марию Карловну: «Кто это? Это не я?» Мария Карловна ответила: «Это дочка дворника, Кривандулька». Так как это имя я придумала, ни от кого не слышала и никогда не произносила, то откуда же его могла знать Мария Карловна? Ясно было, что она ее узнала, значит это она и была, сошла со шкафа и гуляет в моем пальто. Вы, наверно, хотите знать, что было дальше? Дальше было то, что Мария Карловна дала мне монетку и сказала: «Дай монетку девочке, пусть ей купят пряник». Я со страхом пошла к деревянной девочке и протянула монету, но Кривандулька меня испугалась, повалилась в сугроб и заревела. А я страшно торопилась домой, чтобы увидеть, успела ли она добежать до шкафа и сесть на свое место. Она была, конечно, единственной живой личностью среди каких-то девочек, с которыми я не умела ни играть, ни дружить. Теперь, представьте себе, что я однажды рассказ; это Михаилу Максимилиановичу, весьма оценившему материализацию древесного младенца, а когда мы приехали в Берн, то в первый же вечер он показал мне на дверцу шкафа в спальне и сказал «А вот и Кривандулька!» И действительно, из рисунка в полированной деревянной поверхности получилась самая настоящая прежняя Кривандулька, в круглой шляпе, по-взрослому заменявшей детский капор.
Писала бы много и долго, но зовут меня «домашние обязанности», и я отрываюсь от письма, крепко Вас поцеловав.
Ваша Вега
28.
26 апреля 1972
Моя дорогая Светлана – мой свет в бернском окошке!
Вы, конечно, уже в Москве, и снегири утирают глазки первыми листиками весны, оплакивая Ваш отлет… Что до меня, то я всю неделю невменяемая. Дело в том, что, как говорит Ахматова, – «было горе, будет горе, горю нет конца». На этот раз я как будто сломалась, и всё же начинаю выпрямляться. 20 апреля был один из лучших дней, какие я с благодарностью вспоминаю. И солнце, и черемуха в цвету, и планы о том, как мы скоро пойдем гулять. И вот, когда обед был готов, муж мой, переходя из одной комнаты в другую, в дверях оступился и со всего размаха грохнулся на пол. Поднять его было невозможно; он, который так переносит боль, кричал не своим голосом… Потом – клиника, где я просидела, в компании свирепо гуляющих по пустому холлу сквозняков, больше двух часов, и, когда, превратившись в фонтан слез, я уже потеряла всякую надежду хоть что-нибудь узнать, в конце концов меня к нему впустили, чтобы я смогла с ним проститься перед операцией. Но затем, созвонившись с клиникой Тифенау, решено было перевезти его туда, в хирургический отдел, и там попробовать, обойдясь без ножей, вытянуть ногу и поставить на место выскочившую из чашечки лопнувшую кость бедра. Если это удастся, трещина, возможно, постепенно заживет, но лежать придется долго.
И вот шесть дней, как Крылатый тихо «отдыхает». Уже, как всегда, невозмутим и смеется, что ему пришлось «поорать». – «Оказывается, – говорит, – орать помогает. А я и не знал!»
Тифенау прекрасное место, всё в цветах и птичьем чириканье. Ездить туда от моего дома легко.
Что я делаю дома? Всё, что угодно, лишь бы не думать. Сказала себе: не сметь болеть! Чищу, скребу, мою, даже замариновала шампиньоны. Для отдыха бралась за Ваши письма и стихи. От них столько родного, мирного, как тогда, когда Вы меня ночью охраняли, в гостинице «Россия»… Что я делала бы, если бы не было Вас, пусть за тридевять земель, но всегда со мною! Целую крепко и неизменно люблю.
Ваша Вега
29.
29 апреля
Дорогая моя Светлана,
Мой бедный Крылатый приговорен к двум месяцам лежанья. В Тифенау совсем особый, от всего отдельный мир тишины, чистоты, фантастического количества цветов. Цветники – как ковры, и вся эта тишина звенит птицами, из которых, по-моему, каждая мнит себя соловьем. Сегодня, вернувшись, наломала у ворот черемухи и вся квартира ею пахнет, а Евгения Александровна Ланг пишет, что у Вас, в Москве, и намека нет на почки, не то, что на листья. Кстати, Светлана, дорогая, не оставляйте ее. Она очень терпеливо Вас ждет. Кроме очень приятного контакта с нею, Вам следовало бы показать ей Ваши этюды, потому что она большой мастер, с большой школой, и московской, и парижской, и охотно Вам дала бы ценные указания. Иногда одного слова довольно, чтобы открыть большие пути в живописи. Важно подтолкнуть, а она именно из тех, кто подтолкнет правильно и с любовью.
Заговорив о ней, вспомнила свое обещание рассказать про художницу Кремер. Была она Анна Алексеевна, но мало кто это знал: ее звали Тюля, и даже ее французское имя как художницы было «Тюля». Произошло это потому, что в раннем детстве сшили тюлевое белое платьице, в котором она себе очень понравилась и, посмотревшись в зеркало, сказала, что она тюлевая девочка. Когда ей говорили «Аня», кричала: «Я не Аня, а Тюля». Так и пошло. Я с ней познакомилась во время гитлеровской войны и мы друг другу пришлись по душе с первой встречи. Началось с того, что она заявила, что увезет меня в глушь, где можно уйти с головой в любую эпоху и сказку. У нее было небольшое именье, вернее домик, приютившийся у подножья старого замка. Сад, обнесенный каменными стенами, а своей спиной домик прислонялся к рябиновой роще. Так как он, в свое время, принадлежал замку, то у чугунных ворот пристроился однокомнатный домик «привратника», а еще прежде – стражи. Между ним и жилым домом была поляна, которую Тюля своими руками, по своему рисунку превратила в огромный безупречный круг, сплошь покрытый, поочередно, то белыми нарциссами, то ирисами, то левкоями. В одной из мшистых каменных стен, в нише, стоял каменный, щербатый не то святой, не то король, с длинными волосами и с обломанной короной. Она его приобрела за бесценок на рынке всякого старья, о котором я еще как-нибудь расскажу. В саду, кроме гигантского круглого блюда из цветов, росли деревья, названия которых я никогда не запоминаю: они густо цветут чем-то похожим на крупные камелии и интересны тем, что одно дерево всё нежно-розовое, другое – голубое, третье – белое, четвертое светло-желтое. На фоне этих сказочных букетов – серые стены домика, окна с решетками, черепичная крыша. Мебель внутри была из старого, червями источенного дерева, освещение – свечи. Меня Тюля устроила в домике привратника, где стояла громадная дубовая кровать, чугунный семисвечник, стены она собственноручно обила старинным французским кретоном, с пастушками и беседками, а против кровати висел огромный портрет неизвестного бледного кавалера в черном одеянии, с белым жабо и бледными буклями. Глаза у него были так написаны, что куда бы вы ни отошли, он смотрел на вас в упор, а желтый указательный перст упирал в открытую книгу. Тюля сказала, что купила его тоже на Блошином рынке и что он, бесспорно, «фармазон», а зовет она его прадедушкой. Спала я под большой периной, такой же кретоновой, как стены, а утром явилась Тюля с подносом, на котором дымился кофейник, мы заговорили в 9 утра (кругом лежал снег и скрипели на дороге колеса, вероятно дилижанса с кучером, трубившим в рог, потому что мы отодвинулись не на один век назад) и кончили говорить в 12, когда Тюля вспомнила, что у нее есть муж, и муж хочет есть.
Муж ее был премилый человек, адвокат, культурный, с большим юмором и обожал свою Тюлю. Как еврей, он должен был скрываться. В деревне его никто и не тронул бы, туда ни один гитлеровец не заглядывал, но в Париже, как-никак, у него продолжалась практика, старые дела и т. д., так что он работал урывками, постоянно ожидая распространенных в то время доносов и ссылки в лагерь, поэтому они закрыли свою парижскую квартиру и кочевали по самым разным кварталам, нигде прочно не обосновываясь. Я провела у них тогда дней 10, и это было неописуемо удивительное время: полный выпад из настоящего в «эпоху на выбор» и в сказку. Я слушала целые повести об Эрмитаже, о художниках, об Академии, о театральной работе Тюли, а сама читала им обоим, при свечах, и стихи, и тогда еще неокрепшую прозу, а дом–то был у подножия замка, как я уже сказала, и замок был из «Спящей красавицы», с зубчатой башней, с подъемным мостом. Самое невероятное: в замке жил… немец! «Как же вы его не боитесь?» – спросила я, только что успокоенная было тем, что немцы сюда не доходят. Кремеры рассказали мне удивительную историю. Этот немец, самым странным образом поселившийся в замке (о его присутствии говорили только анахронические клетчатые занавески в одном из башенных окон), никогда никуда не выходил, кроме сада, откуда однажды отвесил Кремеру поклон и спросил, не прислать ли ему садовника, который работает, как артист. От садовника узнали, что немец тихий, читает целыми днями и курит фаянсовую трубку, а кроме того, что у него большие запасы муки. Население деревушки его, конечно, ненавидело, боялось и ждало от него всяких ужасов. Но вот, перед Рождеством, немец попросил садовника отнести в булочную всю его муку и напечь из нее булочек (около тысячи). Получив согласие булочника, он пригласил на елку в замок всех детей села. Стали говорить, что булки будут отравленные, но тут уж вступился булочник, не хотевший сходить за соучастника задуманного злодеяния, и дал пробовать булки. Никто не отравился. Тогда матери и отцы, разодевшись и напомадившись, повели разряженных ребят в замок, на елку, где взрослые получили вино, дети – жевали шоколад и все до одного наелись булок, елка была до потолка и горела свечами. Немец завел музыкальный ящик и все танцевали.
После этого разнесся слух, что немец только притворяется немцем, а на самом деле самый настоящий эльзасец, потому и булки без отравы.
Впоследствии, значительно после войны, снова обретя Кремеров, которые долго жили в Тунисе, где «Муня» защищал какие-то крупные процессы, я узнала, что немец так и живет в замке, и что никто его никогда не трогал, подав единогласное прошение властям и единодушно ручаясь за то, что он эльзасец, т.е. сам – жертва немцев. Хлопот деревни, плюс целого округа, было достаточно, чтобы власти, ничего не разбирая, «эльзасца» оставили нетронутым, и возможно, что он и сейчас еще курит трубку в башне замка, который никому не нужен и потому от него не отобран!
Были там и другие достопримечательности: мэр города и две старушки-близнецы, Виолетта и Бабетта, прозванные Тюлей «горбушками». Сначала о них.
Они были до неправдоподобности одинаковые, крошечные, в наколочках, делавших их похожими на старых кур. Обе горбатые, но одна кривилась направо, другая налево, и, когда держались под ручку, получался странный двуглавый орел. Бабетта носила на груди бантик, чтобы ее не принимали за сестру. Жили они в настоящей лачуге, куда надо было спускаться по скользким, шатким ступенькам, освещались самодельными лампадками и отапливались поленьями, которые получали в уплату за работу. Эта работа была самая нелегальная: они делали сахар из свеклы и выменивали его на заячьи шкурки. Шкурки сами дубили, шили из них одеяла, или, подбирая нужное количество, продавали на подкладки под шубы. Сами же ободранные зайцы были просто-напросто крадеными в разных крестьянских дворах. Бабетта и Виолетта ютились, как две старые мыши, среди нагромождения старой мебели, тюков со шкурами и обрезками, наваленных в кучу чуть ли не театральных костюмов и, почему-то, массы никуда не годных ламп и кувшинов. Говорили они жеманно, изысканно, и по всему было видно, что они «из бывших». В разговоре упоминали «милейшего Виктора Гюго» и какую-то мадам Адам, знаменитую спиритку, в салоне которой они бывали и вертели столы, вызывая дух Шарлотты Корде! Заказав им 60 белых шкурок, чтобы подбить ими халат. Тюля повела меня знакомиться с мэром города.
И его, и Бабетту с Виолеттой я описала в книге, которая называется «Пеньковая веревка», которую Вы когда-нибудь прочтете… Такие фигуры встречаются только в музее редкостей…
Мэр жил в ратуше, на границе, отделявшей деревню от города. Это был огромный дом эпохи Людовика XIV, совершенно пустой в день нашего посещения (праздник). На площадке мраморной, полукругами спускавшейся лестницы, выветривался тюфяк, на котором спал кот. Комнаты мэра были громадны, с так называемыми «французскими» окнами-дверьми, и совсем без мебели, если не считать двух кресел, в которых, перед аппаратом радио сидел сам господин мэр, с козлиной седой бородкой, в жилете, и держал руки как распялки, на которых его старшая сестра, в огромных очках, навесила шерсть и наматывала ее на клубок, да великолепного ампирного дивана с бронзовыми грифонами и львами, на которых, привязанные за веревки, лежали четыре тоже старых, жирных фокса в розовых, вязаных попонах. Тюля шла на все унижения, чтобы спасти диван и выменять его на холодильник и еще какие-то земные блага, сильно соблазнявшие сестру мэра, ибо Тюля видеть не могла, что такое произведение искусства отдано фоксам и вообще погибнет. Сестра мэра долго вздыхала, видимо умирая от желания получить холодильник, но не сдалась, сказав со вздохом, что не может лишить собачек обивки наполеоновских времен, зеленой с золотыми пчелками, так как они любят с ними играть, делая вид, что ловят их, как мух, а теперь такой материи не делают, и, если для них поставят новый «диванчик», то они заскучают. Позже этот самый мэр и выдал немцу из замка удостоверение в его эльзасском происхождении…
Были там и полуразваленная мельница, где Тюля «своими глазами» видела водяного, поросшего тиной, и леса вокруг, словом, я так насладилась, что уехала просто со слезами…
Тюля была талантлива вся насквозь. Пропитана талантом и, неменьшей доле, фантазиями, а кроме того обладала тем безупречным вкусом, который я встретила, в моей жизни, только у нее и у художника Лукомского. Художником она была оригинальным и очень тонким… Работала она по театральным декорациям вместе с Анненковым, которого знала со времен Академии, иллюстрировала книги, а последние годы делала модели для больших портных, причем создавала их внезапно, по какому-то неожиданному вдохновению: среди разговора вдруг хватала ножницы, стригла газету и объявляла: «А вот новая ночная рубашка, и сшить ее проще простого. Завтра ее будет знать весь Париж». Такую рубашку я, между прочим, тут же научилась делать очень быстро и нахожу ее красивой и удобной. Она превратила старый сарай в «Тюлине» в изысканный зал «в Онегинском стиле», по эскизу Бенуа, работая сама с рабочими… Тюля умерла в 1963 году, как раз, когда мы с Михаилом Максимилиановичем приехали из Америки в Париж
Я рада, что успела их познакомить…
…Вернулась из клиники. Крылатый с каждым часом прогрессирует в своем выздоровлении. Оба целуем и всегда с Вами, родной Вы наш человек!
Ваша Вега
30.
18 мая 1972
Дорогая Светлана, Ваша первая часть письма – о смоле и землянике – меня поразила, да и было, чем поразить! Не только из всего А. К. Толстого, но и вообще, кажется, из всего, что накоплено с детских лет как стихотворный багаж, я особенно помню, и всю жизнь повторяю, как заклинание, в любом лесу: «И смолой, и земляникой пахнет темный бор». И о гномах тоже удивительно, потому что гномы для меня очень близкие существа. Про землянику – фонарики гномов, как Вам увиделось, я говорила этими самыми словами. Сейчас же расскажу о гномах, – с чего началось.
Заболев сыпным тифом, который тем интересен, что бред, при этой болезни, последовательный и, если начался, то продолжается неделями, создавая какую-то вторую жизнь, идущую рядом с реальной, я однажды ночью, свесив голову с койки, ясно увидела под ней, на полу барака, как съезжаются крошечные кибиточки. Из них вылезли гномики в колпачках, похожих на лесную землянику, вытащили из кибиток корзиночки и развели на полу костер, сложив его из спичек. Было очень интересно смотреть, как они что-то жарят, едят, сидя вокруг костра, подогнув под себя ножки, и только их жены не показывались, но я знала, что они остались сидеть в кибиточках.
После этой ночи, которая не помню, чем кончилась, пришли меня навестить два знакомых мальчика и принесли мне мелкую клубнику. Как выяснилось потом, эти славные ребята нанялись поработать к каким-то буржуям в сад и вместо оплаты попросили дать им парниковой клубники, а затем удрали от родителей, страшившихся заразы, и, рискуя схватить тиф, преподнесли мне эти дары земли. Помню, что у ягод был ужасный вкус, и я стала плеваться, плакать и сказала, что не хочу «этих гномовых колпаков». И еще помню, что кибитки пришли и на следующую ночь, и, вероятно, еще раза три, и что мне становилось все хуже, и свесить голову я почти не могла.
У этого тифозного бреда весьма удивительное продолжение: однажды в Париже, году в 59-ом, была у меня актриса, игравшая в моей пьесе. Я не очень хорошо ее знала, только иногда встречала, чаше видела на сцене и ценила ее игру. Говорили мы с ней о пьесе я об ее роли, потом стали пить чай и почему-то заговорили о свойствах бреда и о том, что он иногда реальнее реальности, и вдруг она сказала, что в детстве, когда болела, то при сильном жаре, всегда видела одно и то же и, если это появлялось, она знала, что температура, конечно, сорок. И что же она мне рассказала? Слово в слово то самое, что я сейчас – Вам: также под кровать приходили крошечные кибитки и разводили крошечный костер. Это произвело на меня такое впечатление, что я просто не посмела рассказать ей о своих гномах. Получилось бы, что я возмутительно фантазирую, и мне оставалось только поахать сочувственно…
Тоскуйте, тоскуйте обо мне в Переделкине! Я ведь для того, чтобы тосковать, никуда не еду, хронически тоскую. А как я вспоминаю Ваше появление в Переделкине! А вкус вина был неповторимый, оно пахло всей переделкинской осенью. Помяните меня у Пастернака. Хоть бесчувственному телу равно всюду истлевать, мне хотелось бы истлеть на том кладбище.
Меня не удивляет замороженность «Аттилы» в холодильнике. Я его и не собиралась давать, но меня уговорили, торопя, и сказав, что немедленно начнут печатать, после чего, через три месяца, признались, что «еще не читали».
Гораздо больше меня волнует судьба Ваших книг, хочется их взять в руки, пока жива.
Знаете ли Вы, о заоблачный поэт, что Вы никогда не говорили мне, как зовут Вашу сестру, – зодчего голубых городов? Теперь я понимаю, почему Вам так близки ивы и почему они прорастают сквозь Ваши стихи! Старалась вообразить, от какого имени произошла Ива, и ничего не нашла, кроме французской Иветты, но в последней сомневаюсь. Из сказки?..
Так вот, – я только что вернулась из клиники, где Михаил Максимилианович рассказал мне про гномов, что они ведут свое начало с времен Рима, когда только образовалась Богемия. У женщин Богемии был способ, выращивать особенно крошечных детей, которые не росли (в нашем веке, чтобы вывести породы крошечных собачек, им прибавляют в пищу минимальные дозы медного купороса). Такие карлики очень ценились на рудниках: ища руду, они пролезали везде. Носили толстые чулки, кожаные башмаки, кожаные фартуки и красные колпачки. Для измерения углов имели при себе, помимо фонарика, кирки, молотка и проч., еще инструмент из палочек, назывался «ГНОМОН» – отсюда – гном.
Дорогая моя, гашу лампу и лезу в ванну, готовясь вообразить себя в Черном море. Оба Ланга целуют Вас со всей любовью и просят не замолкать на месяцы.
Ваша Вега
31.
26 мая 1972
Дорогая Светлана,
не могу с Вами не поделиться сном, который этой ночью мене посетил и был так реален, что невозможно назвать его сном. Можно только сказать, что это, действительно случилось и стоит перед глазами, заслонив всё на свете.
Было пространство. Мягко-голубое, бесконечное. Пространство искрилось фосфорическими точками и, сквозь мягкую, нежную, мерцающую пелену какого-то блаженно свежего воздуха, мы с Крылатым приближались к очень высоким, туманным, но светлым скалам, зная, что это – планета. Со скалы поднялся нам навстречу высокий, гибкий и тонкий человек, весь в белом атласе, одетый во что-то из эпохи Генриха II. Он протянул обе руки, приветливо, дружески, потом сел на скалу, опершись о камень ладонями. Руки были тонкие, с длинными пальцами, черные, а голова у него была оленья, тоже черная, с большими, точеными рогами. Он сидел, повернувшись в профиль, и у него был длинный, вавилонский и в то же время олений глаз. Из-за скалы, позади него, стала подниматься громадная луна и на нее легла его тень, и это било так прекрасно, и так спокойно, что мне и сейчас хорошо, пока я вижу эту луну, эти искорки света в голубом и эту прелестную, небольшую оленью мордочку, закинутую назад и купающуюся в лунном свете. Если в этом есть отголосок булгаковского Пилата, то как же он фантастично преобразился! Надо ли после такого оленя-человека, бросающего тень на луну, ходить в кино?! Будь у меня холст и возможность взяться за краски, не дрожа за хозяйские ковры, а, главное, время, – готова картина, но пусть она хранится в памяти.
32.
20 июня 1972
Дорогая Светлана, да послужит одним сплошным, громадным «спасибо» тот восторг и та радость, которые я испытываю, наслаждаясь Сомовым (ах, сколько в нем Тюлиного!) и Чурленисом, которым потрясена. Почти одновременно пришла и Кирилловская церковь от Алены, так мне буквально некогда было жить, и дотла сгорела кастрюлька, но туда ей и дорога.
Теперь о булгаковском Бегемоте: не думайте, что он не пошагает в Берне. Что он со мной вчера проделал! Вы уже знаете, что Михаилу Максимилиановичу необходимо специальное кресло на колесах, с тормозами, складывающееся, как конверт, словом чудо техники, которое стоит целое состояние, и что мне удалось заполучить эту роскошь за очень небольшую цену через «социальный отдел» больницы в Тифенау. Для этого я получила телефон какой-то секретарши другого страхового отдела и позвонила ей, чтобы сговориться. Фамилия ее – Шнеебергер, хорошо говорит по-французски, что мне приятнее немецкого, и вот назначает она мне 2 часа в понедельник, объясняя, что я доеду до улицы «Нового поля», вылезу рядом с фабрикой шоколада Тоблер, и тамя ее найду в… тут она прибавляет дикое слово, объясняя, что оно снаружи написано, из чего я заключаю, что она сидит в шоколаде Тоблера, в социальной страховке, а как этот отдел называется, – неважно. Вот я и покатила в шоколад. Явилась в 2 ровно, обратилась в бюро, где сидела любезная блондинка, и спросила мою Шнеебергер. Вскоре явилась молоденькая девушка-тростиночка, в канареечных брюках и яркокрасном свитере и, вытаращив на меня глаза, спросила по-немецки, что мне от нее надо и кто я такая. «Вы так хорошо говорите по-французски», – начала я, но она меня перебила: «Простите, я по-французски не говорю… Я никогда с Вами не говорила вообще, и даже Вашей фамилии не знала. В чем дело?» «В кресле», – сказала я. Девушка стала беспомощно оглядываться. Стали объясняться. Наверно, я улицу спутала? Я чуть не кричу: «Ничего я не путала, улица „Нового поля“, ясно?» Тогда бросились искать в телефонной книге Шнеебергер на улице «Нового поля» – очевидно, произошла какая-то путаница, и канареечная девушка хотя и Шнеебергер, но не та, что со мной разговаривала, – и тут же нашли: «Чуть подальше по улице „Нового поля“, в номере 27, – Шнеебергер, государственная чиновница!» Руку мне жали могуче, желали удачи, и я пошла. Государственная чиновница живет на шестом этаже без лифта. Полезла. Звоню. Вылезает древняя мумия, опираясь на две клюки. – Вы фрейлен Шнеебергер? – нежно улыбаюсь я. – Простите, я фрау. А вы насчет чего? – Я пришла взять кресло на колесах, как было условлено. Мумия уронила обе палки и стала махать руками. – Ну, нет, – кричит она, – конечно, у меня есть кресло, как бы я без него обходилась, но с какой стати я буду Вам его отдавать?
Конечно, дома у меня был номер телефона настоящей Шнеебергер, которой я всё объяснила, к ее великому веселью, и выяснила, что слово, на которое я не обратила внимания (на вывеске, недалеко от Тоблера) – дикое слово «Проинфернисс», т. е. какая–то «Профессиональная Информация», – по-моему же, оно ясно происходит от «Инферно», т. е. – ада, и не менее ясно, что тут расписался Бегемот. Между прочим, в тот роковой понедельник он не ограничился шоколадными удушьями и древней мумией, но и напустил на меня невероятный ливень, так что, вернувшись, я не теряя времени проглотила аспирин под красное вино. А сегодня, поехав в «круг первый», получила-таки великолепное кресло!
Я очень горда моей бегемотовой историей, совершенно из серии Ваших! Пошлю Вам на днях шоколад, на память о Бегемоте, завлекшем меня к Тоблеру. Целую с любовью и огромной благодарностью за присылку чудес. Каролину Павлову с интересом буду читать, но стихи ее непреодолимы.
Ваша Вега
33.
1 августа 1972
Дорогая наша Светлана,
долго я Вам не писала, но у нас были большие и малые тревоги, связанные, конечно, со здоровьем Михаила Максимилиановича. Ко всем переживаниям надо прибавить и отчаянную жару, которая меня доконала, заодно изводя грозами.
Большая для нас радость – Ваш тесный контакт с милой Евгенией Александровной и оценка ею Вашего дарования. Ей, конечно, сейчас без Вас тоскливо. До каких пор Вы пробудете на Урале?
Пишу сегодня мало, – столько у меня всякого рода возни в Доме! Крепко Вас оба целуем.
Ваша Вега
34.
6 сентября 1972
Дорогая Светлана,
продолжаем проходить курсы терпенья. Постепенно, по зернышку по капельке здоровье Крылатого выправляется. Сейчас уже спала африканская жара и чудесно пахнуло осенью. По этому поводу обращаюсь к Вам с большой просьбой. Я нашла, совсем случайно, способ зарабатывать деньги, а именно: сделала декоративные панно под стеклами, употребив для этого осенние листья, часть которых была привезена с океана, из Флориды. Тона замечательные, и рыжие, и темно-кожаные, и золотые, но не менее удачно получились и переделкинские кленовые листья. Неожиданно для себя, я продала и эти два, и еще пару стекол, и теперь получила заказ от магазина декоративных вещей и должна сдать в середине ноября. Мне очень хотелось бы иметь русские листья, главное кленовые и непременно осенней расцветки, но и вообще интересные листья и даже травы. Между прочим нужны и листья дуба, которых мне тут не достать. Если же Вы опять попадете в Переделкино, то я помню самые удивительные экзотические листья в доме, по дороге в столовую, и жалею, что и свое время не отщипнула штуки три. Буду Вам благодарна, если соберете для моих декоративных достижений что-нибудь эффектное.