Текст книги "Ночной корабль: Стихотворения и письма"
Автор книги: Мария Вега
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Пращур –
Хлыщ,
Чересчур
Прыщ,
Дальше шли глубокие слова:
Я, землю грызя:
Близко ль здесь вода?
Он, в облако лбом:
Льзя!
Это разбиралось поэтами с большим жаром. К сожалению, у многих пращур с чересчуром и «льзя», нет-нет, да и проявлялось в вариантах. Но уехав в сторону Марины, я оставила в стороне Гронского, искренно жалея, что ни его, ни о нем ничего не знала. Придется мне с зарубежной поэзией знакомиться через Москву, более осведомленную насчет пиитов, чем мы.
Ни в коем случае не собираюсь выступать критиком поэзии и поэтов, говорю просто, как их чувствую, и это, конечно, субъективно. И так – во всем. Вибрации, вибрации! Ну, как объяснить, что многие композиторы для меня пустой звон, а Вивальди, Альбинони – само очарованье? Добрый Фет мне чужд, и чужда помещичья музыка Тургенева, в котором (как и в Фете) все же принимаю многое. Пишу – и засмеялась, потому что Вы заставили меня вспомнить моего отца, который по поводу строчек «Я пришел к тебе с приветом Рассказать, что солнце встало» искренне удивлялся», что поэт считает нужным заявлять об этом «в рифму» Но это просто к слову пришлось, а уж на отца моего, как на ценителя стихов, никак нельзя сослаться. Он честно говорил, что никогда не смог одолеть «Онегина». Что касается Толстого, то я вполне понимаю его склонность к Фету, но прибавлю, что Толстой насчет пониманья стихов был слаб. По-русски Верлен совсем не то, конечно (Толстой-то его слушал по-французски), никакого звука стиха в переводе не остается, но и сам смысл яснополянского старца вывел из себя: «Небо из меди, без света. Кажется, что луна живет и умирает». Кроме чепухи и набора слов, Толстой в этом ничего не нашел. «Где это он видел медное небо?» А уж, казалось бы, увидеть его медным нетрудно, особенно художнику слова.
Оказывается, вчера, начав письмо, я пометила его 29-ым, которого нет. Чем не гоголевский сумасшедший, с его мартобрем? Это было 28-ое, но неважно…
Оба Вас обнимаем, ждем писем и стихов.
Ваша Вега
P.S. Не могу не поделиться с Вами чисто швейцарским анекдотом, который где-то вычитал муж. Когда Бог создавал землю и дошла очередь до Швейцарии, Он спрашивает ее обитателя: «Что ты хочешь от меня получить?» – «Горы». Получил чудные горы «А еще что?» – «Пастбища». Получил роскошные пастбища. «Ну. а еще что?» – «Хорошую корову». Получил корову и, сев на скамеечку, стал ее доить. «Хорошее молоко?» – спрашивает Бог. – «Недурное. Хотите попробовать?» Нацедил кружку и угощает. «Молоко отменное, – говорит Бог. – Надо тебе еще что-нибудь?» – «Девяносто сантимов за молоко», – сказал швейцарец.
18.
13 марта 1971
Дорогая Светлана!
Как всегда, не знаю, с чего начать! Михаил Максимилианович попросил меня честно сказать, положа руку на сердце, была ли в моей жизни переписка более интересная и насыщенная, чем с Вами? Я прижала руку к сердцу и сказала: «Нет», исключив из этого отрицания переписку с ним (иногда даже жалею, что он мне больше не пишет, хотя давно обещает писать и посылать по почте).
В стихах Ваших многое поражает, и трудно понять, откуда у Вас такая недооценка себя?.. Может быть, это и хорошо: пока Вы недовольны собой, – Вы растете.
Между прочим, я не люблю слова «поэтесса» и никогда им не пользуюсь, а в книге, в стихотворении, посвященном Вам, его посадил милый «французский Жорж», пересыпавший им и свое введение, с которым я не очень согласна. Есть слово «поэт», бесполое, а «поэтессы» – ужасная разновидность, и для меня они все объединены в Зинаиде Гиппиус. То, что Вы говорите о том, что стихи не в Вас, а где-то около, совершенно правильно для поэта. Кто их знает, откуда они приходят, откуда зарождается первая вибрация и за нею последующие. Моя «Симонетта Веспуччи» пришла в автомобиле, где засорился карбюратор и шипел всё время в одном и том же ритме. Везли меня мимо каких-то лимонных саде (на юге Франции), и вдруг внутри меня что-то начало говорить: «В мире не было лучше Симонетты Веспуччи», в лад карбюратору и, вероятно, цвету лимонов, но ни о Симонетте, ни о Боттичелли я не думала. Бетховенский «Потертый зеленый фрак» вышел из капель, вытекавших в ванну из крана. А все другое? Адамович писал: «Из голубого обещания, из голубого корабля, из голубого “тра-ля-ля" приходит стих». Во всяком случае, у меня всё всегда начинается с ритма. Явится «мотивчик» и не отвяжется. Потом появляется томленье в пальцах и тогда я готова, еще без всякой мысли, но уже знаю: «Пришло!» Но если нет мелодии, нет томленья пальцев, то рисуешь на бумаге профили и домики и ни одного слова нет, как нет.
Конечно, можно сделать над собою усилье и всё же чего-то добиться, технического мастерства ради. Помню, в большой молодости я билась над знакомым Вам венком сонетов о ведьме: использовав все подходящие слова на «ист», я никак не находила последнего. Помню, у меня болела голова, я грызла карандаш и всех домашних умоляла дать мне слово, кончающееся на «ист». Отец кричал издали: «Дантист!», тетка: «Энциклопедист!», потом старая няня: «Може, вам батисты подойдут?» Голос народа – голос божий. Батисты подошли, сделав строчку: «Измят платка заплатанный батист», но на этом и кончились упражнения с венками сонетов…
Очень интересна Ваша «Музыка», но насколько все Ваши восприятия – восприятия художника! Несмотря на то, что у меня очень странная манера думать, – я думаю только образами, – музыка для меня настолько от всего отделена, что слушая ее, я ощущаю в себе абсолютную пустоту, готовую ее принять именно чистой музыкой. Когда-то один мальчик пятнадцати лет довольно застенчиво спросил, можно ли мне показать, как он «рисует» разных композиторов, и показал целый альбом очень даже талантливых акварелей. Был у него Шопен: на дымчатом фоне целые вихри фонтанов, брызги, искры. Бах у него был в рядах прямых, как стрелы, черных деревьев. И тут произошло следующее: я с ним согласилась, но не потому, что Бах давал мне впечатленье готически-соборного леса, или Шопен – игры фонтанов, а потому что я их обоих нашла в рисунках и уже тогда согласилась.
От стихов и музыки – к прозе: «Скромно-крылатый» сидит третий день над невероятной китайщиной налоговой грамоты, составленной специально, чтобы потерять зренье от мельчайшего шрифта и помешаться от запутанности.
Мы с Москвой продолжаем идти в ногу: у нас тоже пахнуло весной. Самое главное – пропали чайки, вернувшись на свои озера, и нет больше этого непрерывного мельканья за всеми окнами, в котором такая обреченность.
Вот уже близко фатальное число Вашей защиты – 5 апреля. Будем мысленно с Вами, особенно крепко. Тут-то и пригодится моя телепатия. С ней всё новые сюрпризы. Когда звонит (раз в месяц) скучнейший Шер из Нешателя, я сразу его «вижу» и ни за что не подхожу к аппарату, – не из-за антипатии, а потому что, если он начнет говорить, то проговорит целый час. Прошу мужа ответить. Не ошиблась ни разу. Представьте себе, однако, что адская машина Шера – помните рога и резинки? – оказалась совсем не бредом, что ею заинтересовались крупные специалисты, построили ему окончательную модель, образовали акционерное общество для эксплуатации, что теперь наш Шер катается в автомобиле, говорит о миллионах и скромно говорит, что стер в порошок все двигателя мира. Вот видите, и в нашей «земной глуши» (по Вертинскому) не без курьезов.
Пространство и время! Мы с Вами не станем их укладывать в шеровские резинки и пружинки. Вы правильно (потому что по-нашему) говорите об относительности понятий о времени. Для меня его нет, Пушкин тут, рядом, и то, что по себе оставили импрессионисты, гораздо живее и ближе в моем «сейчас», чем физически живые, когда должали хозяину мастерской и пили плохое французское пиво в кабачках Монмарта.
Желаю Вам, как говорили наши деды, ни пуха, ни пера 5-го апреля, несмотря на относительность времени, сверю часы с московскими и буду к Вам переноситься, а пока обнимаю, целую и, как всегда, жду писем.
Ваша Вега
19.
28 апреля 1971
Дорогой наш кандидат!
Поздравляем, поздравляем! Как хорошо, что Вы побили разновидность горынычей – всех оппонентов, с их дикими протестами! Всё хорошо, что хорошо кончается!
Я отчаянно запаздываю с письмом, всё кругом несется вскачь, хлопот полон рот… Когда-то мне привелось побывать в Англии, где в семье англичан, меня пригласившей, была одна гостья, пожилая индуска, пленившая меня тем, что слушая однажды общий разговор, засмеялась и сказала: «Отчего вы всё куда-то торопитесь? Ведь, торопясь, вы не успеваете жить. Мы многому от вас, европейцев, научились, но если бы только вы смогли у нас поучиться не спешить». Я по природе не из спешащих, но жизнь, как нарочно, спешит за меня, и меня втягивает в спешку, как пылесосом.
А часы бегут и бегут… Как ни странно, а половина первого ночи и, кажется, я сварю себе два яйца! Целую Вас крепко, утром опять буду читать Ваше письмо!
29 апреля
Встав с петухами, соблазнилась моей недвижущейся книгой, уселась к любимому окну, а книга была заложена частью Вашего письма, и я сразу попала на зимние Монмарты Утрилло, так наизусть знакомого. Кстати, Монмарт вполне соответствовал тому, что я так медленно читаю. Вот мне и захотелось рассказать, почему я плаваю, как рыба в воде, среди всевозможных художников всевозможных школ. Дело в том, что я не один год работала в мастерской репродукции картин больших мастеров. Это не были копии, а отпечатанные в точном колорите и в большинстве случаев точного размера литографии, которые специальным составом надо было превращать в масло, воспроизводя не только густоту, глубину, но и каждый штрих, вплоть до волоска, иногда присохшего к холсту. Техника этого дела была вначале нелегкая, но к концу шестого месяца я стала «у хозяина» лучшей работницей и на мне лежали самые трудные вещи. Когда такая картина была готова, ее нельзя было отличить от оригинала, и заказы получались со всех концов Европы, даже Америки, так как, хотя и за высокую цену, но всё же не за миллионы, люди охотно покупали Коро, Манэ, Брейгеля, Ван Гога или Филиппо Липли. Приступая к тому или другому художнику, надо было на месте, в Лувре или Люксембургском музее, тщательно изучать манеру, «почерк» автора, разработку каждого выпуклого пятна и т. д. Насколько я помню, на мою долю пришлось за год около пятидесяти Ренуаровских дам с зонтиком, и, конечно, я по моим милым мастерам не переставала учиться, всё больше и больше понимая их. Так было и с Утрилло. Часто бывает, что рассматривая какой-нибудь альбом репродукций, я говорю: «Это я делала двенадцать раз, а это двадцать», и многие могла бы повторить с закрытыми тазами. Эта работа была в моей жизни единственно интересной, и я иногда жалею, что ее больше нет. Так увлекательно было сидеть целыми днями, а то и ночью, в тесном общении с любимыми мастерами. Иногда все-таки нестерпимо тянет к кисти… Но живопись сейчас стоит таких денег, что становится страшно при виде выставленных цен на самые простые тюбы красок, а тюбик желтого хрома стоит дороже пары туфель, и с ним одним далеко не уйдешь. Вероятно, поэтому наши заумные художники и производят какую-то чугунно-серо-белую размазню, на «космические темы», что единственно доступные краски, это белила и черная жженая кость. Как обстоит вопрос красок у вас? Мне это очень интересно…
Всколыхнули Вы во мне Утрилло и монмартские переулочки, и, знаете, я рада, что больше их не вижу: они, как и весь незабываемый Париж, стали теперь Атлантидой, и лучше унести в памяти живое лицо, которое знал и любил, чем найти раскрашенную маску… Также не хочу я видеть Рим, к которому всегда рвалась. Михаил Максимилианович очень увлекательно говорит об Японии, в частности о городе Осака. Отец говорил об Японии с влюбленной улыбкой, и я всю жизнь так ее чувствовала, будто сама там жила, а тут недавно видела Осака в кино и была рада, что муж со мной не пошел. Это были американского типа бетонные коробки в 25 этажей, банки, бары, машины, машины, машины и девушки в «мини», похожие на худеньких обезьян. Я сидела перед этой вновь застроенной Атлантидой и вспоминала стихи очень сильного поэта, Алексея Масаинова, всегда писавшего про Японию:
Чайный домик легок и светел,
Пахнет сливой и чай согрет…
Поиграй мне на длинной флейте,
Ойя-сан, Вишневый Цвет…
Теперь Ниппон, звезда островов тоже – царство машин, рекламы и серийного производства.
Не хочу я больше и в Венецию, отравленную и до последней щели забитую туристами.
Даже то прекрасное, что удалось повидать в разных странах, мне уже ничего не говорит, если и сохранилось. Был в моей жизни день, когда я ощутила себя настолько пропитанной и пресыщенной готическими соборами, что перестала их видеть. Только снаружи, как часть пейзажа, они еще что-то говорят, но тут уже первое место принадлежит не им, а освещению, соотношению тонов, пропорциям. Только Россию, такую неизведанную, такую необыкновенную, я была бы готова пешком исходить и на это нехватило бы длинной жизни. Меня на импрессионистов заманить невозможно: всем им предпочту московский переулочек, тоненькие осенние деревья, огромное московское небо.
Вчера была приятно обрадована: зазвонил телефон и сообщил: "С вами будет говорить Москва». Это была Ксения Александровна, моя верная Киса, которая нащебетала в трубку много и веселого, и грустного, а на меня из трубки ощутимо дуло ветром апреля от Москвы-реки…
23 мая!!!
Дорогая моя Светлана, Вы можете придти в самый глубокий ужас от этого странного письма, в котором я, как в комической опере «Вампука», твержу на разные лады: «Бежим, бежим», а сама всё ни с места. Так много за это время произошло, что немудрено спутать календари. Во-первых, рожа на ноге Михаила Максимилиановича, что совсем невесело, а при диабете и вовсе мрачно. И вот, среди всяких метаний, я ухитрилась так порезать палец свеженаточенным огромным кухонным ножом, что в первую минуту посмотрела, не упал ли палец под плиту. Он мне, найдясь не под плитой, а на месте, всё же долго мешал не только писать, но и жить.
Наша весна за это время стала очень неуютной: свинцово-серая, тяжелая, с ежедневными грозами… Два дня в саду пышно цвела сирень, чтобы на третий осыпаться серенькими червяками.
Вот Вы и имеете представление о минорном тоне моей жизни и понимаете, конечно, что так же, как я в Вашу жизнь, так и Вы в мою вошли, об руку с Аленой, неотъемлемо, и что Вы всегда со мною, но бывают периоды, когда можешь только молчать. Молча, я непрестанно себя поддерживаю Вашим милым, родным светом, и всегда знаю и буду знать, что где бы Вы ни были, «рожденное не может умереть», когда оно действительно родилось, а не вообразилось. «Я не в гостях у Вас, я дома в стихах, давно обжитых мной» – написали Вы однажды, вот и вошли в мою судьбу, как домой, в то время, как я прочно уселась в Вашу. Стукну ли я об стол плиткой шоколада, или просто рано утром, когда из-за сада видится рассвет, посмотрю на светлеющую полоску неба и тихо скажу: «Светлана!», как исчезнут препятствия, сотни километров, годов и пр.
У меня когда-то был рассказ, который я потеряла, но всё собираюсь восстановить, начинавшийся с того, как страшно знать что вас никто не ждет ни на одном вокзале, ни в одном городе. Я очень хорошо это знаю, много лет к этому привыкала и не привыкла Постепенно уходили из жизни все милые лица… Унылый парижский вокзал был когда-то гостеприимным, потому что поезда ждал отец, и сам вокзал, и дождь, и мокрый асфальт особенно пахли, – знакомо и по-домашнему, когда мы ехали в такси, а отец, волнуясь и еще не зная, что сказать, находил что-то вроде: «Ты будешь пить какао?», и мы оба смеялись, потому что он всегда забывал, что я не люблю какао, но в те минуты приезда даже какао приобретало приятный вкус и, казалось, уже поджидает, дымясь под лампой… Потом ничего не стало и все станции земли опустели. Единственная фантастически прекрасная встреча была только с Михаилом Максимилиановичем, в аэропорте Флорида, тропической ночью, и тут вернулось даже детство, со всеми его переживаниями приезда домой. А теперь, когда ни его, ни меня никто нигде не ждет, подумайте только, какое тепло этих долгожданных встреч дает нам Родина!
20.
12 июня 1971
Дорогая, милая наша Светланушка!
Прежде всего, объясняю: была долго больна, не смогла кончить хаотическое старое письмо, которое писала урывками, а новое начать совершенно не было возможности, но подробности – дальше, а сейчас скорее скажу, что меня вытащили из хорошей переделки, всё плохое, кажется, позади, и я оживаю с каждым днем.
Никак не могу разгадать тайну: каким образом Вы узнали, что я родилась 15 июня?! Если спросить мое здешнее окружение, или не помнят, или просто не знают, так почему это число долетело до Вас? А о Вашем внимании и чуткости я говорить не умею, слишком переполнена душа.
На днях, говоря о Вас и об Алене (а когда мы не говорим о наших девушках?), мы пересчитывали, сколько у нас Свет-Алениных уголков. Куда ни глянешь, какой ящик ни откроешь, – всюду милое присутствие, горячие искорки из очага Отчего Дома. И фотографии, и книги, и этюды, и прелестные мелочи: постепенно в Дом входит всё время Родина, с которой вы обе нас знакомите, шаг за шагом. Вы мне подарили Замоскворечье, как книгу сказок, и я без конца бродила по уже знакомым углам, пока была больна…
Вероятно, эти прогулки по Замоскворечью сильно способствовали тому, что я выкарабкалась из очень скучной и болезненной истории с почкой. Единственное, что отравляет жизнь, это ужасный пост, на который меня посадили, запретив всё на свете, кроме пресного, как картон, риса. Доктор говорит, что этот факирский образ жизни будет еще продолжаться, до конца далеко. Но острая полоса воспаления уже кончилась, как и рожа на ноге моего Скромно-крылатого. Он даже немного выходит и начал покупать провизию, а раньше, если бы не сосед, мы были бы заброшены в своем углу.
Я уже не помню, когда выходила на улицу. Последнее впечатление было очаровательным: в саду перед домом, на краю чего-то вроде маленького оврага, или ската, стоит в сторонке, между черемухами и елками, пышная, небольшая сосна, которую я знаю уже несколько лет и только в этом году она вздумала разукраситься маленькими, золотыми шишками, стоящими прямо, как свечи. Это было так красиво и неожиданно, что мне захотелось принести домой ветку. Протянула руку и нагнула к себе большую ветвь – от этого всё дерево чуть заволновалось и все свечки задымились голубоватым дымком пыльцы, причем дивно запахло смолой. На другой день дыма уже не было, сколько я ни трясла. Таким было временное прощанье с садом. Теперь готовлюсь к свиданью, а ветка у меня стоит на столе и ее золотые свечи увеличились вдвое.
15 июня 1971
Дорогая Светлана! Продолжаю письмо. Интересно, что, в шутку загадав с вечера, что бы мне увидеть во сне, я увидела Вас, Алену и Вадима, который читал вслух свою критическую статью, в которой упрекал меня за то, что я вижу реальность сквозь Андерсена и пора бы отряхнуться от сказочного элемента.
Но вот из области сказки (только не чертовщины!) еще одна маленькая глава, касающаяся интуиции. Мой доктор, самый ярко выраженный швейцарец, старый человек, ничем не выдающийся с виду и так всегда спешащий, что с ним и не поговоришь, вдруг, неизвестно почему навел Михаила Максимилиановича на мысль, что он непременно должен был хорошо знать человека, которого мы очень чтим, как настоящего подвижника – доктора Швейцера. Казалось бы, что общего между столь легендарной личностью и обыкновенным бернским врачом? Однако Михаил Максимилианович, среди разговора о микробах и диетах неожиданно спросил: «Доктор, Вы были знакомы с Швейцером?» И тот вдруг улыбнулся и говорит: «Не только знаком. Мы были большими друзьями» и рассказал, что работал с ним рука об руку в Африке, целых пять лет, и не только по проказе, но и по разным видам лихорадок. Швейцер даже крестный отец его сына. Продолжая улыбаться, стал вспоминать, как их в то время было на всё про всё двое и как они мыли, стирали, чистили, выносили из госпиталя ведра с помоями… Сколько людей спасли!
Когда я спросила мужа, почему он вдруг, казалось бы без всякого основания задал доктору такой неожиданный вопрос, которого никогда никому не задавал, включая своего профессора, который скорее мог бы знать Швейцера, чем этот ничем не выдающийся Лаутенбург, он ответил, что объяснить не может: просто взглянув на Лаутенбурга, знал, что не ошибается.
…Ну, и чудеса! Вернулся Михаил Максимилианович из лавки и принес мне найденный в почтовом ящике «Голос Родины». Я развернула и… увидела Вашу рецензию на мою «Одолень-траву». Вашу «Первую ласточку»! Как будто почтовые чиновники точно высчитали, сколько дней газета должна идти, чтобы я эту чудесную ласточку получила именно сегодня, в свой день рождения! Читали с волнением, меня даже в жар кидало от смущения: «Неужели это про меня?»
Оба Вас от всего сердца обнимаем и еще раз спасибо за все!
Ваша Вега
21.
13 июля 1971
Дорогая Светлана, Мы готовы полететь в Москву хоть сегодня, но о визе еще никто ничего не знает, и мы сидим на месте. О Переделкине я спрашивала вот почему: намерение нашего «такого французского Жоржа Талько» – поместить меня туда на 24 дня, а Крылатого – в ЦИТО (знаменитый центральный институт травматологии и ортопедии). Сначала я перепугалась расстояния, которое отделит меня от моего старшего близнеца, но меня успокоили тем, что сообщение с ЦИТО не очень трудное, а вслед за тем пришло и Ваше подробное описание Переделкина, которое меня очаровало, и теперь я замечтала о его лесе, о настоящей реке и цветущей изгороди.
Ваше последнее письмо дало мне благое намерение все Ваши письма, от самого первого, аккуратно уложить в папку, по датам скрепить и таким образом получить книгу. Это будет одна из самых любимых и самых талантливых книг, которую всегда захочешь перечитывать. Но Ваш рассказ о мытарствах, в поисках работы, привел нас в ужас! Продумала над ним сутки. Я видела Вас, поглощающей километры, устремляющейся то в Саратов, то в Липецк за очередной обещанной чиновниками химерой, и вспоминала Икара, мечтавшего в Париже учредить общество «артистов-анархистов». Пролетает «собирательница света» по кругам ада, и – сколько при том в ней силы и легкости! Как же прикажете жить, не имея прочного заработка, да еще ухитряться снимать при этом жилье?! Бегемотова задачка! Но – как я рада, что все-таки удалось обрести какой-то свой угол, главное, без шума, и что Вы можете там пока спокойно писать, читать и рисовать! Представляю себе, как к Вам приду…
Обнимаем Вас оба, очень благодарим за присылку книг («Лубок» у меня был в Париже, но пропал, с удовольствием узнаю знакомое… Особое спасибо – за Рильке!). Целую с любовью и обязательно сразу дам знать, когда мы воспарим в поднебесье.
Ваша Вега
22.
11 августа 1971
Дорогая Светлана, собирались прилететь в первых числах августа, но Михаилу Максимилиановичу пришлось лежать из-за ноги. Мы ее выходили, осталось совсем немного дотерпеть, чтобы не слишком рисковать, пускаясь в дальний, нелегкий для нее путь, да кроме ноги было много всяких досадных помех. Итак, с надеждой пишу «до скорой встречи», а всё остальное на словах живым голосом. Вот мы и дождались! Оба от души обнимаем, целуем и сказать не можем, как будем рады Вас снова иметь рядом, родная наша душа.
Ваша Вега
23.
15 сентября 1971, Переделкино
Светлана моя заоблачная,
где же Вы? Я сижу в Переделкине (корпус 2, комната 36), муж лег в ЦИТО, 21-го еду в Ленинград, вернусь 24-го в Переделкино же. Отзовитесь! Приезжайте, с ночевкой и с этюдником – осенние краски здесь буйствуют, и красотой насыщаешься 24 часа подряд.
Всего, конечно, лучше – позвоните, мой телефон: 44…. !
Тут-то Вы и позвонили, прежде, чем я дописала номер!
14 октября 1971 Переделкино
Дорогая Светлана,
стихи мне, как нельзя, кстати, и я очень Вам за них благодарна. Сейчас моя переделкинская жизнь очень похожа на жизнь схимника: ни один телефон не работает, где-то испорчен кабель, а где именно – не выясняется. Кругом копают и перерывают землю, вот и перерубили нерв в теле. К тому же, кончилась бумага. В таких обстоятельствах, когда всё складывается, чтобы сидеть в углу и писать, поглядывая на осень в окне, не иметь даже оберточной бумаги – просто нестерпимо!
Кроме таких огорчений, есть и более серьезные. У Михаила Максимилиановича рецидив рожистого воспаления на больной ноге, температура была 40° два дня назад. Трудно сказать, что впереди, опять возникает опасность гангрены. Пускаться в дорогу в таком опасном состоянии невозможно, надо как-то тянуть, но как???
У меня тоже нехорошо со здоровьем. Какая-то история с сердцем, пришлось даже пойти к переделкинскому доктору, который надавал мне разного зелья и прислал вдогонку медсестру, с просьбой меня немедленно уложить в постель, от чего я наотрез отказалась, потому что не могла не поехать в ЦИТО, где, как видите, получила хороший удар по голове, узнав об открывшемся внезапно воспалении, хотя накануне меня уверяли, что температура « только37,8, всё хорошо, жара нет». Несмотря на эти уверения, сердце узнало о беде и, как могло, дало о ней знать. Такой случай не первый, и тут никакой кардиолог ничего не поймет. Он сможет только притупить лекарствами высокую чувствительность этого аппаратика, испортить мой внутренний «телефон» и, чего доброго, перебить кабель, а это похуже, чем поломка телефона в доме творчества. Когда Михаилу Максимилиановичу будет лучше, сердце мне об этом скажет.
Если я Вас не увижу до отъезда в гостиницу «Россия», куда вот-вот меня должны переселить, то дам Вам о себе знать уже оттуда, сразу же. Что-то будет?! Целую и дико скучаю.
Ваша Вега
24.
24 ноября 1971 Берн
Моя дорогая, родная Светлана,
только сегодня, освободившись от ужасной боли, я в состоянии писать, и первые мои каракули – Вам и Алене, которые мне так близки. Вы уже знаете о «хождении», вернее, «летании» по мукам, о сидении до темноты на пустом аэродроме Вены, когда пилот сообщил, что из-за метели мы, вероятно, проведем там ночь. Всё это не поддается описанию. Если бы не австрийские санитары, часто заходившие к нам, было бы совсем худо. Но вдруг в 8.30 вечера объявили, что аэродром Цюриха расчищен, температура поднялась до +3°, новых льдов нет, мы вылетим через полчаса, а до тех пор больному дадут ужин. Этот ужин был великолепен, но я его видеть не могла, т. к. бесчисленные уколы и таблетки меня доконали. Когда же наш самолет коснулся швейцарской земли и покатился, то едва встал, как влетела вечно бодрая наша Маргарита Бергер и крикнула: «Я тут! Всё спокойно! Санитарная машина у входа, санитары со мною». Она и машина ждали нашего затянувшегося прилета 12 часов. Не было ни осмотра багажа, ни проверки паспортов, чемоданы поехали с нами, а муж мой высоко и удобно лежал на мягком. Внесли его в дом без зацепки, а постель была уже готова. Скрюченная болью, как вопросительный знак, я всё видела туманно, кроме Михаила Максимилиановича, снова и снова поражавшего меня своей выдержкой. Он был просто великолепен.
Утром вызвали доктора, предложившего немедленно ехать в клинику. Поразмыслив, он согласился на лежание дома, при условии, что больной не встанет ни на секунду, а по утрам будет приходить знакомая нам медсестра, делать перевязки.
Следующее письмо, надеюсь, будет приличнее этого, а за почерк не взыщите, машинка еще не по мне…
Зима устанавливается, видимо, прочно. За окном – Брейгель, белые деревья, черные птицы, тишина.
Неужели была Москва? Москвы не было. Были только дружеские лица, а Ваше всё время перед глазами, вне времени и географических условий. Ясное и милое личико Алены, и тихий, чистый колокольчик ее голоса в самую страшную из ночей. Иногда мне кажется, что я – драная кошка, потерявшая своих котят в Шереметьево. Куда, в какой зимний туман вы обе канули 21-го?
Пишите скорей, мне теперь очень трудно и странно без Вас, письма будут всё же присутствием! Целую Вас крепко, светлый мой человечек, помните, как в математике называется самая крупная цифра? Гугельплекс. Так вот – только гугельплексом благодарности и могу закончить этот бюллетень о болезнях. Отзовитесь скорей!
Ваша Вега
25.
21 декабря 1971
Дорогая моя-наша Светлана,
никогда я так не плакала, как прощаясь с Вами в Шереметьеве и влезая в бегемотов самолет. Всё это было настоящим кошмаром. Я чувствовала, наш отлет навсегда, без возврата, и продолжаю так чувствовать. «О жизнь без завтрашнего дня» – писала Ахматова. У меня эта строчка всё время звучит в ушах. Стараюсь жить от минуты до минуты… Почти не сплю, но у меня здоровенная натура Я столько болела и так сильно, что другая, на моем месте, лежала бы на диване и ныла бы, а я хоть бы что и счастлива, что стою день и ночь на моей вахте. Положение остается острым, страшным
Сейчас от нас ушел доктор Лаутенбург Он убедился, что некроз, т е. омертвение тканей, не поддается никакому лечению, грозит общим заражением крови и единственный выход – это немедленная ампутация. Лучше сейчас же, т. е. до 24, когда у докторов рождественские каникулы. 31 – рождение Михаила Максимилиановича.
25 декабря 1971
Моя дорогая Светлана,
пишу в странный вечер. Представьте себе совсем пустой город, в котором беспрепятственно разлился густой почти непроницаемый туман. Нет ни домов, ни мостов, ни реки, ни прохожих, и в тумане живут и горят зажженные сотнями расплывчатых огней только елки… В этом мерцании елок и в полном безветрии – необыкновенное очарование, и я мысленно водила Вас по елочному королевству. Я чувствовала себя частью этого тумана, потому что все, что происходит – туман, и надо изо всех сил верить в его уход. Я знаю, что где-то, совсем близко, – пешком 15 минут, – громада в 25 этажей, и что там – Михаил Максимилианович, у которого я только что была… Я шла, уже отделенная от него туманом, и вспоминала, как на палубе корабля, у берегов Англии, после бури, мы стояли вдвоем, рядом, и вдруг прямо перед нами, на воде, встали как ворота, две радуги, в которые мы вошли, пройдя между светящимися и тоже ничего не освещающими дугами самоцветных ворот…
Ногу отрезали на ладонь ниже колена.
27 декабре 1971
Дорогая моя. Вы спрашиваете себя, почему эта бумагомарательница все пишет, пишет и ничего не посылает? Дело в том, что, расставив всюду дивные елки, горожане исчезли, тщательно заперев с 24-го по 28-ое всё, что запирается, не считая квартир: лавки, почту, банки, аптеки. Я сегодня весь день пролежала, притянув к груди телефон, и спала, как сурок. Только к вечеру отважилась сделать себе крепкий чай и опять провалилась в небытие.
Муж мой, после всего перенесенного, стал тонок, как тростник, и ворчит, что костюмы будут висеть, как на вешалке. Такая забота о линии – хороший признак. Доктора и сестры радуются, что сахар на нуле. Меня ужасно раздражает, что большинство знакомых в Европе и в Америке, которые никогда не пишут, но к Новому году обязательно присылают поздравления, по какому-то установленному правилу, считают долгом желать Михаилу Максимилиановичу «равновесия и мира душевного». Это ему-то, который им всем мог бы служить примером и того, и другого, если бы они умели видеть, слышать и понимать!