Текст книги "Убийство в Озерках"
Автор книги: Мария Шкатулова
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Вы уверены? Не путаете? Ведь прошло уже несколько дней?
– Да ничего я не путаю! – возмутилась Елена Афанасьевна. – Как это я могу путать, если в тот день у меня были гости и Люся пробыла у меня почти весь день, помогала готовить? Вот вы, кстати, у них и спросите, путаю я или нет.
– А вы разве не собирались в тот день ехать к Салтыковой на дачу играть в карты?
– Помилуйте, какие карты на даче в такую погоду? Конечно, нет. И потом, я же говорю, в тот день я ждала гостей…
– Скажите, Елена Афанасьевна, а в последующие дни вы виделись с убитой?
– В последующие дни не виделась. Я же говорю: она с мужем уехала в пансионат… черт их туда понес.
– А что?
– Да ничего: разве нормальные люди отдыхают в пансионате в такую погоду?
– Ну, это дело такое… Одни отдыхают, другие – нет.
С гостями Елены Афанасьевны поговорили, не поленились. Оказалось, что ничего она не напутала: перед отъездом в пансионат Салтыкова действительно была у нее в гостях в этих самых цацках, найденных в кармане у Юрганова.
Поговорили и с Салтыковым:
– Юрганов утверждает, что вы разрешили ему отлучиться с дачи, потому что ваша жена собиралась туда приехать со своими подругами играть в карты. Это правда?
– Правда, – твердо ответил Салтыков. – Она действительно мне это говорила. Я, честно говоря, немного удивился, потому что не помню, чтобы она когда-нибудь так делала раньше (она вообще любила бывать на даче только летом), но Юрганову все передал и сказал, что он может отлучиться, если хочет, а вовсе не предлагал ему обязательно уехать.
– Видите ли, Павел Аркадьевич, ни одна из подруг вашей жены не подтверждает ни ее, ни собственного намерения ехать на дачу играть в карты. Как вы можете это объяснить?
– Да я и сам не прочь был бы узнать, зачем ей понадобилось говорить мне об этом, если она туда не собиралась, – ответил Салтыков и помрачнел.
– Скажите… Мне придется задать вам этот вопрос, вы уж извините… У вашей жены не могло быть?..
– Я понял, – перебил Салтыков, – вы хотите сказать, что у моей жены был любовник? Так вот: я об этом ничего не знаю и не хочу знать. И, главное, не хочу об этом говорить.
– Но, поймите: если вам что-либо известно…
– Я же сказал, – опять перебил Салтыков, – я действительно ничего не знаю. И действительно не хочу знать, – повторил он и опять помрачнел. – И постарайтесь понять меня правильно.
Что ж, нет так нет.
Собрали показания соседей, из которых следовало, что в день убийства его машина простояла весь вечер у подъезда, а сам он действительно несколько раз появлялся во дворе – то с собакой, то с каким-то строительным мусором, который он выносил на помойку. Правда, все это происходило днем, «часа в четыре-пять», говорили свидетели, но зато его соседка по площадке вспомнила, что видела его с мусорным ведром в самом начале девятого, так что ни в половине восьмого, ни в восемь быть на даче Салтыков никак не мог.
Выходит, что алиби у него все-таки есть, а Юрганов врет?
* * *
В том, что человек врет, пытаясь себя выгородить, Залуцкий ничего странного не видел, но то, как он это делает, вызывало у него некоторое беспокойство. Уж больно странные истории он сочиняет, уж больно они похожи на правду. Потому-то они и искали хоть какое-нибудь подтверждение, хоть самое ничтожное, хоть намек на подтверждение, но не нашли ничего. Ровным счетом ничего.
«А вы искали?» – спросила его Нина Савельева. Конечно, искали. Еще как искали! Убийство – это не шутка. И совесть его была чиста.
Еще она спросила его о Салтыкове. Что ж, Салтыкова они начали разрабатывать сразу, еще до того, как узнали про его «телефонное» алиби: бомж – бомжом, но проверить другие версии тоже было необходимо.
Отработали огромное количество людей, знавших Салтыкова и его жену: подруг, приятелей, коллег (его и ее), соседей и прочее, тем более, что следствие насторожило то обстоятельство, что восемь лет назад Салтыков перевел все имущество на имя жены. Вернее, само по себе это обстоятельство говорило только в пользу того, что он своей жене доверяет и бросать ее не собирается, но время-то идет! Если предположить, что в их жизни наметились какие-то перемены, ну, например, супруге пришло в голову развестись и выйти за другого или, наоборот, супругу, что называется, «попал бес в ребро…»? Такое в его возрасте случается…
Услышали много разного, но в основном все сводилось к тому, что Салтыков – прекрасный муж, прекрасный хозяин, человек, что называется, с руками: какую дачу построил, какую квартиру роскошную, в два этажа, отделал и т. д. и т. п. Правда, кое-кто из подруг убитой туманно намекал на некоторые шероховатости их семейной жизни, но странно было бы предположить, чтобы люди, прожившие вместе столько лет, не имели проблем. А на вопрос о возможных любовных связях Людмилы Салтыковой, люди, хорошо знавшие ее, говорили, что она хоть и не святая, но ничего серьезного, по крайней мере, в последние годы в ее жизни точно не было.
С Павлом Аркадьевичем дело обстояло несколько сложнее. Стали выяснять, кто такая Антонина Шебаева, 19 лет, не работающая, уроженка города Курска, в Москве прописана временно. Какое отношение она имеет к Салтыкову – уж больно разные они люди?
* * *
Заехал к Шебаевой старший оперуполномоченный Медведев, поговорил, выяснил, что Антонина приехала в Москву год назад с целью найти хоть какую-нибудь работу, но вместо этого познакомилась с хорошим человеком Павлом Аркадьевичем: он-то и помогает выжить ей и ее матери, оставшейся в Курске. Снял квартиру, купил хорошую тахту, постельное белье, телевизор, видеомагнитофон, одежду и денег дает, не жалеет.
Медведев спросил, не собираются ли они оформить свои отношения. Тоня сначала даже не поняла, что он имеет в виду.
– Ну, жениться на вас он случайно не обещал? – повторил он.
– Ой, что вы! – испуганно ответила Тоня и даже замахала руками.
– Что так? – спросил любопытный опер.
– Да мне Павел Аркадьевич сто раз говорил: «Имей в виду, жену я свою никогда не брошу. О тебе буду заботиться, буду кормить и деньги давать, но жениться никогда не смогу»
– Ну, а вы?
– А что я? Я его никогда об этом и не просила…
– Что ж так: не нравится он вам?
– Почему, нравится, – ответила Тоня, отводя глаза, но Медведеву ответ показался не очень убедительным. Да и что говорить: Салтыков, конечно, мужик видный, холеный, такой, как бы это сказать, барин, что ли, да к тому же богатый, но ведь он на тридцать с лишним лет старше ее, какая уж тут любовь?
– Скажите, Тоня, аппарат с определителем номера купил Салтыков или он был в этой квартире, когда вы ее сняли?
– Нет, этот аппарат Павел Аркадьевич купил, когда разбился тот, прежний.
– И давно?
– С полгода.
– А зачем вам АОН, не сказал? Вы понимаете, что такое АОН?
– Понимаю. Сказал.
– И зачем же? – оживился опер.
Тоня смутилась.
– Да-а… Неважно…
– Это вам неважно, а нам – важно. От милиции, Тоня, ничего скрывать нельзя.
Тоня потупилась и сказала, глядя в пол:
– Павел Аркадьевич мне не разрешал ни ходить никуда, ни знакомиться ни с кем…
– Почему?
– Говорит, ревнует.
– А причем же здесь телефон?
– Павел Аркадьевич говорил, чтобы я каждый раз смотрела на номер: если увижу, что звонит он (она говорила «звонит» с ударением на первом слоге), то трубку снимать, а если кто другой, то нет.
– И что же? Ты его слушалась? (Медведев и сам не заметил, как перешел с ней на ты).
– Да мне и не звонил никто. Маме в Курск я сама звоню, а больше мне и говорить-то не с кем: я в Москве никого не знаю.
– Тогда зачем же определитель?
– Да он не верит: ему все кажется, что у меня кто-то есть.
– А на самом деле? – улыбнулся опер.
– Да нет у меня никого, – уныло проговорила Тоня.
– И не скучно тебе здесь сидеть целыми днями?
Она опустила голову и ничего не ответила.
* * *
«Да, – думал Медведев, выходя из Тониного дома, – никаким разводом тут, конечно, не пахнет. Завел себе Салтыков молодую бабенку (он вспомнил Тонину пышную грудь, косу до пояса и розовые щеки), здоровую, крепкую, как репа, и трахается с ней в свое удовольствие, когда приспичит. Но разве ради такой Тони бросают жену? Эта Топя и так никуда от него не денется: он ее купил, она – его вещь».
И он снова вспомнил, какие грустные у этой Тони глаза, и как она называет своего любовника Павлом Аркадьевичем, и как старательно запахивает на себе халатик, и стало ему почему-то безумно ее жаль.
«А, впрочем, чего ее жалеть? – продолжал размышлять Медведев, закуривая сигарету, – ей еще повезло. Другие девчонки приезжают из провинции и сразу на панель попадают, а то и в уголовщину ввязываются, а эта сидит в квартире, в чистоте, в тепле, сытая, видак смотрит, матери в Курск звонит…»
Медведев перешел на другую сторону улицы, вскочил в подошедший автобус и, пристроившись на задней площадке, снова подумал о Тоне: «Да, все так, конечно, но все равно: забитая она какая-то, несчастная, черт ее знает… Видно не сладко ей с этим Павлом Аркадьевичем… Надо же, ревнует ее, старый козел! Впрочем, мне-то что до нее? – рассердился на себя чувствительный опер. – Что я ей – отец, что ли?»
И все. Больше никакой «клубнички» за Салтыковым не нашли, как ни старались. Выходит, незачем ему было убивать свою жену?
И Залуцкий подытоживал: нет, это не Салтыков. Нет у Салтыкова мотива. А у Юрганова, может, и есть. Нашли же у него в кармане при обыске стихи, посвященные какой-то Нине, про которую Юрганов ничего говорить не захотел. А ведь это была та самая Нина Савельева, которая только что ушла от него. Ведь Юрганов знал про ее день рождения. И если эта Нина так страстно его защищает, кто знает, какие между ними намечались отношения? И разве нельзя допустить, что драгоценности Салтыковой он как раз и собирался преподнести Савельевой на день рождения? Своих-то средств на подарок у него нет? Вот тебе и мотив! И как ни хороши его истории про письма и про кольца, а выходит, что убил все-таки он?..
И, тем не менее, в который раз задавал себе следователь Залуцкий один и тот же мучивший его вопрос: Салтыков или Юрганов? И в который раз сам себе отвечал: Юрганов.
А то, что он молчит и не помогает следствию, только доказывает, что сказать ему больше нечего.
«Все, – сказал себе Залуцкий, – завтра передаю дело в суд».
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
По небольшим залам Фотоцентра еще бродили последние посетители, задумчиво разглядывая большие черно-белые портреты мужчин и женщин, когда автор, сам Павел Аркадьевич Салтыков, выруливал на своем темно-зеленом «вольво» из подворотни маленького особняка и думал, куда ему ехать: домой или к Тоне? Он устал, измучен, издерган, ему столько пришлось пережить за последнее время, а тут еще эта выставка, и ему приходится быть все время на людях, выслушивать поздравления, отвечать на вопросы, улыбаться, благодарить, в то время как ему хочется только одного: покоя. Так куда же? К Тоне – скучно, а дома на него со всех сторон смотрят фотографии жены, которые он сам же и делал в свое время, а теперь не может их снять, потому что они так нравятся ее подругам, и он вынужден с этим считаться.
В багажнике при поворотах тихонько позвякивали бутылки с водкой и шампанским, оставшиеся после фуршета. Почему-то всегда было так, с горечью думал Салтыков, что ему приходилось считаться с чужими желаниями, а на то, чего хотелось ему, всем всегда было наплевать. Люськины подруги по-прежнему заходили к нему, вздыхали, глядя на ее фотопортреты, сочувствовали ему, предлагали помощь, но совершенно не понимали, что он устал и хочет быть один и что видеть Люську, глядевшую на него со стен, ему тяжело.
Он помнил каждый день, каждый момент их жизни, который отпечатался в его памяти как кадр на фотопленке. Вот Люська незадолго до свадьбы, коротко стриженная по тогдашней моде, в полосатом платье, которое ему когда-то ужасно нравилось. Люська в гамаке, на даче в Комарове, под соснами, улыбается (тогда еще был жив ее отец, Константин Петрович). Люська в Париже, на мосту Александра III, машет рукой каким-то идиотам, проплывающим по Сене на речном трамвайчике. Сколько ей тут – тридцать пять? Нет, в Париже они первый раз были в восемьдесят восьмом, значит, на снимке ей тридцать семь. Люська за столом, в ресторане, где они праздновали ее сорокапятилетие: рядом с ней Хованский, кинорежиссер, рассказывает что-то смешное, наверное, травит анекдот, а она хохочет, заливается… Бабе скоро сорок пять, баба ягодка опять… Люська в Нью-Йорке, в Сентрал-парке, на скамейке, в элегантном пальто – один из ее последних снимков…
Машина вынырнула из тоннеля на Арбатской площади и покатила вдоль Никитского бульвара, и Салтыков, взглянув налево, вспомнил скамейку, на которой они часто сидели с Люськой, когда были молодыми. Потом, спустя много лет после свадьбы, он как-то сидел тут один и думал, пытаясь найти ответ на единственный мучивший его вопрос: удалась ли их с Люськой семейная жизнь? И с горечью отвечал себе: нет, не удалась. И если бы кто-нибудь спросил у него тогда – почему? – он даже не смог бы, наверное, сразу ответить. Что, собственно, было не так в их жизни? Чем его не устраивала Людмила Константиновна Салтыкова, чьей руки он так добивался в свое время? Чем она была плоха?
Салтыков горько усмехнулся. О, нет, она была хороша, всем хороша, но вот беда: пожалуй, она была слишком хороша для него…
Тогда, сидя на «их» скамейке под старой липой, он вспоминал многочисленные эпизоды из их жизни, которые проходили перед ним как кадры старого черно-белого фильма.
Люська… У нее была хорошая голова – она всегда соображала лучше него, и он временами даже ненавидел ее за это. Что бы он ни делал, она комментировала каждое его движение и всегда находила, к чему прицепиться. То не так, это не так. Даже когда он вел машину, а уж это он делал хорошо, она ухитрялась встревать и делать замечания: «Надо было ехать там, я же говорила…» или «Да обгони ты его, наконец, неужели не надоело?», – и презрительно выпячивала нижнюю губу. Он протирал лобовое стекло, запирал гараж, войдя во двор, поднимал глаза на окна своей квартиры и думал: «И в кого у нее такой мерзкий характер?»
А кроссворды? Она давала ответы моментально, не раздумывая. А он… Чего только он ни делал: искал в энциклопедическом словаре, рылся в старых газетах в поисках уже решенных кроссвордов, потому что забывал ответы, которые сам же и находил когда-то. «Как же его, черт, забыл…»
Люська же отвечала моментально. «Скульптор эпохи Возрождения? Семь букв? Челлини» или: «Греческий философ идеалист? Сколько, пять? Вторая «р»? Прокл». «Язык Танзании? Суахили». «Одно из Великих озер? Три буквы? Эри». Или: «Болезнь суставов? Шесть? Бурсит».
Как все это удерживалось в ее голове? «И ничего ее не берет, – думал Салтыков, – ни климакс, ни склероз». Он сворачивал газету или журнал с недорешенным кроссвордом и с досадой отшвыривал в сторону.
Когда десять лет назад они купили компьютер, Люська, которой надо было печатать свои статьи, сразу же освоила два редактора, а он еще до недавнего времени еле ковырялся в «Ворде» и за самой простой операцией вынужден был обращаться к ней за помощью: «Слушай, Люсь, перепиши-ка ты мне это на дискету». Счастье еще, что ему не так уж часто это было нужно…
Когда однажды она оказалась у него на съемке, он обрадовался: пусть посмотрит, как работает профессионал. Пусть посмотрит, как его здесь уважают. Он ходил с важным видом, отдавал короткие команды, снисходительно улыбался девочкам. Люська нисколько не растерялась: уселась в кресло, положив ногу на ногу, закурила и стала наблюдать. И вдруг он услышал: «Посмотри, если ты поставишь это сюда, – она показала на лампу, – будет лучше». Он еле сдержался, чтобы не наорать на нее при всех, но самое обидное заключалось в том, что и тут она оказалась права: с лампой, отодвинутой чуть влево, действительно было лучше. И так – почти всегда, за что бы он ни брался. Салтыков развешивал только что проявленные негативы и вдруг замечал: у него так стиснуты челюсти, что сейчас начнут крошиться зубы.
Ну хорошо, она способная, шустрая, ладно, но ведь и он же не идиот? Почему же она никогда его не похвалит? Он вспомнил, как однажды расслабился и спросил ее: «Почему ты меня никогда не приласкаешь?» И чуть было не откусил себе язык: как же она хохотала! Этот смех стоял у него в ушах еще много лет. «Ах ты, Господи, – кудахтала она между приступами смеха, – ах ты, мой цветочек в пыли… мой цыпленочек… приласкать его… ха-ха-ха!»
Ни разу она не посмотрела на него с любовью, ни разу не сказала, что он молодец, ни разу не похвалила, а ведь это он сколотил благополучие их семьи. Это благодаря ему они имели то, что имели.
И в постели было то же самое. Как он ненавидел это выражение у нее на лице. Он никогда не мог понять, нравится ли ей заниматься с ним «этим» или нет. Он злился, мучался, ненавидел ее, но спросить почему-то боялся: боялся показаться смешным. Боялся, что в ответ она расхохочется или скажет что-нибудь такое, после чего он уже никогда не сможет быть мужиком, ни с кем. Салтыков вылезал из постели, спускался в кухню и выпивал несколько глотков скотча, чтобы поскорее заснуть. Она подавляла его.
Да, все так. Но если бы его спросили, хочет ли он расстаться с ней, он бы конечно, ответил, что нет. Ни за что. Потому что на самом деле все обстояло сложнее. Он вполне дорожил их домашним очагом, их совместной жизнью. Если бы, например, она ушла к другому или умерла, он бы, наверное, сошел с ума, тосковал бы, мучался.
Ему нравились вечеринки, которые она устраивала, нравилось, как она одевалась, причесывалась, как вела себя с другими, нравился ее острый язычок, нравилось, что у них полно друзей, приятелей, знакомых, людей светских, блестящих, легких, остроумных. В глубине души, он понимал, что это – ее заслуга, и при случае любил обмолвиться: «Вчера у нас был Щербинин, ну, вы знаете, известный композитор» или «Мы заезжали к Хованскому. Как, вы не знаете? Это же известный режиссер. Он снял “Мужские забавы”, недавно по телевизору показывали…»
Так что – разводиться? Ну уж нет. Все-таки он дорожил ею и даже гордился. Гордился тем, что она может быть остроумной, веселой, что у нее отменный вкус. Дорожил тем, что столько труда вложил в постройку их общего гнезда. Потерять ее? Никогда. Все-таки она была его собственностью, и он не мог без ужаса думать о том, что останется без нее. Да и она, он был уверен, без него не обойдется, ведь он – идеальный муж.
И при этом он хотел только одного: хотел, чтобы она признавала в нем мужчину. Мужчину, который, следовательно, только по одному тому и умнее, и лучше ее, что он – мужчина. А этого никак не получалось, ну никак, как он ни старался. Он смотрел на себя в зеркало, поворачивая лицо то вправо, то влево и удовлетворенно хмыкал – он себе ужасно нравился.
Время шло. Он зарабатывал деньги, а она продолжала «жить в свое удовольствие» и «плевать» на него. И постепенно он начинал ненавидеть в ней все то, что раньше любил. Ненавидеть ее прическу, эти гладко зачесанные темные волосы и хвост: он видел в ней что-то холодное, враждебное. Ненавидеть ее походку: походку женщины, уверенной в себе. Ему казалось, что в том, как она стучит каблуками при ходьбе, скрыта агрессия. Ненавидеть, как она курит, держа сигарету левой рукой («Почему левой, твою мать, когда все нормальные люди курят правой?»), ненавидеть и самую руку с длинными холеными пальцами и наманикюренными ногтями. Ненавидеть ее манеру выставлять на показ свои ноги: садясь, она всегда клала ногу на ногу, и мужчины смотрели на нее, и как он ни шипел ей, чтобы она «прикрылась», она всегда только смеялась в ответ.
Сколько раз он видел в мечтах, как она тонет в болоте, проваливается сквозь землю или умирает от сердечного приступа. Но Люська была здорова как лошадь. Ее не брала ни эпидемия гриппа, ни сквозняк, ни промокшие ноги, ничего! Она выпивала полстакана скотча, принимала ванну и наутро была как огурчик, тогда как он в зимний период вечно ходил то с унизительным насморком, то с раздирающим кашлем, и Люська вместо того, чтобы пожалеть его, как это сделала бы любая другая женщина (так, во всяком случае, ему казалось), стелила ему в кабинете и, заметив его укоризненный, обиженный или негодующий взгляд, небрежно, через плечо бросала: «Я не могу спать из-за твоего кашля». «Не может она, – думал он с обидой, ворочаясь на неудобном диване, а то, что я не сплю, что я болен, что я нуждаюсь в помощи, ей наплевать…»
Еще у нее была ужасная манера говорить иногда по телефону, из-за чего они постоянно ссорились: на каждой фразе она перебивала собеседника идиотским вопросом или дурацкими шутками (или, как она их называла, пользуясь ненавистным ему молодежным жаргоном, «приколами»), которые кому-то, может быть, и казались милыми и остроумными, а его раздражали до крика, до бешенства, до обморока или, как говорили девочки у него в студии, до «потери пульса».
Например, он звонил ей с работы по делу или без дела и, пересказывая какой-то незначительный эпизод, говорил:
– Ну вот, Ольга Федоровна понесла от меня негативы и…
– Так она все-таки понесла от тебя? – с хохотом перебивала его Люська, – а ты уверял меня, что у тебя ничего с ней нет!
Ольга Федоровна, шестидесятидвухлетняя, полная дама в очках и с большой бородавкой на подбородке работала у него в студии помощницей, уборщицей, кладовщицей, иногда даже кухаркой, о чем его жена была прекрасно осведомлена.
Его это не то что раздражало, ему хотелось убить ее за это, убить в ту же минуту, растоптать, размозжить голову. Он считал, что с ее стороны это проявление самого беспардонного и циничного хамства, что она «плевала» на него и его проблемы и что он никак, ну никак этого не заслужил! И хотя он не мог слышать этого совершенно, каждый раз, вместо того чтобы сразу же бросить трубку, он еще пытался как-то урезонить ее: «Если ты не замолчишь, я не стану рассказывать», – шипел он в ярости, но она продолжала смеяться и «прикалываться».
Наконец, с трудом сдержав смех, когда чувствовала, что его терпение на пределе, Люська говорила: «Ну, хорошо, хорошо, все, молчу. Так что?» – «Так вот, – продолжал он, взяв себя в руки, (один Бог знал, чего ему стоило сделать над собой это усилие), – я не знаю, как теперь поступить: то ли мне…» – «А ты трахни ее еще раз!» – перебивала она его снова, будучи, видимо, не в силах сдержать свой гнусный нрав. И тогда он в бешенстве швырял трубку и долго стоял у аппарата, с горьким недоумением глядя, как дрожат его руки, и каждый раз после этого у него на целый день портилось настроение и не клеилась работа.
Вечером дома в таких случаях всегда повторялась одна и та же безобразная сцена. «Ты что, черт возьми, не могла один раз меня выслушать!? – орал он. – Когда я говорю серьезные вещи, я требую, чтобы ты относилась к ним серьезно, без твоего идиотского, хамского стеба! Брось мне тапочки!», в ответ на что Люська только презрительно пожимала плечами и вяло задавала какой-нибудь дурацкий, не относящийся к делу вопрос, что-нибудь вроде «Есть будешь?» или «Ты молоко принес?» и выплывала из комнаты, как ни в чем не бывало.
Он же, беспомощно стоя в одних носках, потому что принести ему тапочки, которые он просил, она, конечно же, забывала, причем ему казалось, делала это нарочно, чтобы унизить его, с горечью думал о том, что целый день нервничал из-за этого разговора, злился, перепортил кучу пленки, потому что, когда он нервничал, у него никогда ничего не получалось, и весь день мечтал о том, как вечером наорет, наконец, на нее, скажет ей что-нибудь обидное, что-нибудь, что тоже испортит ей настроение, заденет за живое или, еще лучше, ударит по ее ненавистному холодному холеному лицу… и что сегодня, как и всегда, он опять остался в дураках!
А когда он звонил ей по сотовому телефону, чтобы действительно рассказать что-то важное, и когда к тому же за каждую секунду приходилось платить бешеные деньги, а она, не считаясь ни с чем, заводила свою гнусную шарманку, гнусный стеб (черт, слово-то какое!), злоба его не знала границ: «Как! Я плачу такие бабки, чтобы она могла… а она… да как она смеет!»
Как бы она жила на свои жалкие гонорары, если бы не он! Его до последних пределов возмущало, что она совершенно не ценила то обстоятельство, что в роскоши она живет благодаря ему, что если бы не он, она не могла бы и мечтать ни об иномарке (а в семье их было, слава Богу, две), ни о двухэтажной квартире с евроремонтом, джакузи, подсветками и т. д. и т. п., ни о поездках в Европу или Америку, ни о пятизвездочных отелях, ни об индивидуальном туризме, ни о роскошной даче со встроенной кухонной и прочей техникой, ни о многом другом.
Конечно, она с детства привыкла к благополучию, потому что ее папочка, профессор Ленинградского университета, всегда хорошо зарабатывал и имел прекрасную квартиру на Литейном, и дачу в Комарове, и «Волгу» и все такое, но теперь, теперь-то где все это? Ни самого папочки давно нет, ни его зарплаты, ни квартиры, потому что эти кретины, ее родители, умерли немножко не вовремя и не успели ее приватизировать, «Волга» сгнила, а дача, которую Люська сама же и отказывалась перестроить (память, видите ли!), давно превратилась в кучу деревянного хлама, и как ни просил он, как ни умолял ее разрешить продать участок, который стоил сейчас бешеных денег, она отказывалась и каждый раз, глядя ему в глаза этим своим ненавистным ему взглядом, говорила: «Тебе что, мало?»
И каждый раз ему так хотелось съездить ей по физиономии за эти слова, потому что все, все, все, что они имели, было делом его рук, его трудов, его нервов, его бессонных ночей! А она никак, ну никак не хотела это понимать, а только пользовалась, пользовалась, пользовалась, и никогда, ни разу за двадцать семь лет, что они прожили вместе, не услышал он от нее ни единого слова благодарности, ни похвалы… И Салтыков яростно обрушивал топор на березовые чурки, которые рубил для камина, будто они в чем-то провинились перед ним.
«Благодаря кому она съездила в прошлом году в Америку, – снова и снова заводил он свою “шарманку”,– и шлялась по магазинам на Пятой авеню? А когда в позапрошлом году я купил ей на день рождения новенький “фольксваген”, она клюнула меня в щеку и ничего не сказала? А почему она?.. А когда моя мать один раз попросила ее?.. А когда в прошлом году?.. А в день его сорокалетия?.. А когда?..» и так далее, и так далее, и его снова с головой захлестывала волна накопившейся горечи и обид.
А его выставки? Каждый раз он работал как вол, как ишак, как последний верблюд, чтобы подготовить эти выставки: найти помещение, договориться с владельцами, привести в порядок зал, оформить работы, перевезти их, купить водки, шампанского, устроить фуршет. Она не помогала ему никогда. Как назло, именно в эти дни у нее случалась какая-нибудь «дамская» проблема: выяснялось, что она давно не была у педикюрши или что нужно идти к визажисту, к которому она была давно записана, или что-нибудь другое, но всегда непременно находился какой-то предлог, чтобы не пойти и не помочь ему.
Но зато на открытии… Именно она была в центре внимания, именно она, стоя посреди зала с бокалом шампанского, купленного на его деньги, в каком-нибудь сногсшибательном платье от Сони Рикель, за которое он выложил столько, что тошно вспомнить, принимала комплименты, улыбалась, протягивала ручку для поцелуя… А ему если что и перепадало, то совсем немного. Но главное, что доставало его больше всего, так это то, что она, как ему казалось, на самом деле считала, что заслужила все это! «Ваша очаровательная супруга…» Она, которая пальцем не пошевелила ради него! Иначе почему она никогда, ни разу не похвалила его, не сказала, что в этом году его работы гораздо интересней, что у него верный глаз, что у него есть вкус, что, наконец, он талантлив… да-да, талантлив… ведь это признавали все, кроме нее!
Она чокалась и вела себя так, будто это ее работы выставлены на всеобщее обозрение, будто это она ночами вкалывала, чтобы добиться нужного эффекта со светом, фильтрами, фонами, э-э, да что говорить?… Он поднимал глаза и с ненавистью вперялся в одно из ее фотографических изображении, развешанных по стенам.
* * *
Все это было так, привычный фон его жизни. Нравилась ему такая жизнь или не нравилась – неважно, потому что другой у него все равно не было. Но год назад кое-что изменилось. Во-первых, появилась Тоня. Правда, Тоня – это так, «проходной» вариант. Тоня была нужна для выхода накопившейся энергии и для самоутверждения. И потом он знал, что наверняка заслужил кое-что получше Тони. Так что Тоня – не в счет. Вот когда вскоре после этого появилась Бренда и начала строить ему глазки, вот тогда он понял, что его час пришел. Впрочем, сперва он не поверил: женщинам он никогда особо не нравился. А потом пригляделся и понял, что вроде так оно и есть: таращит она на него свои американские буркалы. «Пол, Пол, уот э бьютифул фоутоу…» Тьфу!..
Конечно, она старая, и если и привлекает его чем-нибудь, то только своими деньгами и большими возможностями. Но разве в Соединенных Штатах мало девок? Разве он там не найдет себе вторую такую Тоню, которая за деньги сделает ему и то, и это? Конечно, найдет. И будет жить, как человек.
Ведь он, по сути дела, всегда стремился к этому. Всю жизнь он пахал как вол, чтобы «быть не хуже других». Правда, уезжать еще до недавнего времени он никуда не собирался, потому что никто ему такой возможности не предлагал, а само собой это получиться никак не могло. Вот если бы Люська ему помогла, то что-нибудь, может, и вышло – связей у нее везде хоть отбавляй.
Но Люська ехать не хотела, ей и здесь было хорошо, а на то, чего хотелось ему, ей было наплевать. А ему хотелось развернуться. Что, в конце концов, он здесь имеет? Ну выставки, ну успех, ну напишут хвалебный отзыв в одной газете, в другой, в третьей. Толку-то что? Денег-то это все равно не давало. Что толку от выставок, если ему, фотохудожнику экстракласса, «замечательному, тонкому мастеру портрета», как о нем писали газеты, приходилось зарабатывать деньги, работая для рекламы? А что делать-то? Как говорится, когда искусство не кормит, приходится опускаться до ремесла. Да и реклама, что говорить? – разве она так уж много ему дает? Разве столько получает фотохудожник такого уровня в Штатах? Разве есть у него счета в швейцарских банках, как у других людей? Да что – в швейцарских, хоть бы в своих, стеклянных, что-нибудь существенное лежало, а то так, ерунда… Люське вечно чего-то надо: то одно, то другое, то иномарку хочу, то шубу, то цацки ей подари, то в Таиланд. «На хер тебе Таиланд, спрашиваю, в Европе, что ли, не можешь отдохнуть, как все люди? – пересказывал он недавнюю беседу с женой своему старому приятелю, Лёне Когану, в ресторане, – экзотику, видишь ли, ей подавай…» – и даже сплевывал от злости.