Текст книги "Лютня и всё такое"
Автор книги: Мария Галина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Эта… э… девушка, – лениво сказал Лютик, – я бы хотел пообедать без музыки…
– Сейчас попрошу ее отсюда, мэтр – виновато сказал хозяин, – господа за тем столиком тоже недовольны…
– Я бы предпочел заткнуть ей рот едой, – честно признался Лютик, – баллада, которую она исполняет… меня заинтересовала.
– Но господа… она же грязная, мэтр. Вы только посмотрите!
– Тогда занесите еду в мои апартаменты. Все, что я заказывал… в двойном размере. И скажите Матильде, пускай согреет воду.
Поскольку слова свои Лютик подкрепил более надежным аргументом, хозяин спорить не стал. У мэтра, в конце концов, могут быть свои причуды…
Девушка, однако, была слишком усталой, чтобы понять, чего от нее хотят, или напротив, слишком хорошо поняла, чего от нее могут хотеть. Одной грязной рукой она прижала лютню, другой – вцепилась в массивный табурет, с которого так и не пожелала встать. Хозяин, пытавшийся уговорить девушку подняться наверх как можно более незаметно, именно благодаря этому своему намерению оказался, как это всегда бывает, в центре внимания, и оттого покраснел, надулся, и стал действовать с большим напором, чем следовало. Тем более, девица, как выяснилось, оказалась с огоньком – гневно раздутые тонкие ноздри и яростно сверкающие из-под платка глаза обещали незапланированное развлечение всем собравшимся. Понятно было, что побродяжку выставят, и тем забавней было наблюдать, как именно это произойдет.
Лютик со вздохом встал, отодвинул тяжелый стул и в свою очередь двинулся к очагу.
Певица встала, отшвырнув табурет ногой. Лютню она бесцеремонно затолкала в заплечный мешок, а руку оставила держать заведенной за плечо, словно бы готовясь к броску. Что у нее там? Нож? Наверное, нож…
– Эй, – почтенный хозяин «Синего петуха» отступил, – полегче, ты…
Девушка оскалилась. Зубы у нее были мелкие и ровные. Слишком мелкие и слишком ровные. И очень белые.
– Только тронь меня пальцем, ты, грязный Dh’oine!
– Пойдем, – сказал Лютик мягко, – пойдем, Торувьель.
* * *
– Почему ты за меня вступился? – эльфка ловко и энергично разделывала огромный кусок истекающего соком мяса при помощи собственного ножа (это и вправду оказался нож, притом острющий)? – приятно видеть поверженного врага, да?
Здесь, в тепле и почти безопасности, она стащила платок, которым туго замотала голову, и стали видны ее уши – маленькие и острые.
Лютик на миг задумался.
– Если бы я сказал, что не враждую с женщинами… или что среди женщин у меня нет врагов… я бы соврал, Торувьель. Но бывают враги, и… враги. Считай, что во мне говорит… ну, скажем, расовая солидарность. Эльфийская кровь, знаешь ли, дает себя знать даже в восьмом колене.
– Да ладно! Нет в тебе никакой эльфийской крови, маленький Dh’oine, – Торувьель впилась в мясо острыми зубами. У людей не бывает таких зубов.
– Как?! – обиделся Лютик, – а красота? А сравнительно хорошая сохранность в сравнительно солидном возрасте? Разве я выгляжу на свои? Вот скажи?
– А какие твои? – равнодушно поинтересовалась Торувьель.
– Не скажу. – Лютик на миг замялся, потом вновь воспрянув духом, дернул себя за старательно подвитую прядку. – А кудри, в конце концов?
– Кудри как кудри. Как ты их завиваешь? Спишь небось в папильотках? А насчет эльфийской крови ты самочкам Dh’oine заливай, – Торувьель пожала точеными плечами, не переставая при этом резать мясо, – будто сам не знаешь, плодовитого потомства от людей и эльфов практически не бывает. Раз-два и обчелся…
– Слишком разная генетика, – согласился Лютик беззлобно, – но бывает ведь любовь. А любовь, Торувьель, это такое чудо…
– Сам-то ты веришь в то, что несешь?
– Нет, – признался Лютик, – но ведь это ничего не значит. Это не значит, что нет любви… Понимаешь, Торувьель… я ведь поэт. Бард. И если бы я не был циником, я был бы плохим бардом. Но если бы я втайне, Торувьель, в самом глубоком уголке своей циничной души не верил, что чудо возможно… я тоже был бы плохим бардом. Понимаешь?
– Понимаю, – Торувьель задумчиво кивнула и куском хлеба подобрала с тарелки остатки соуса, – а вон то – это что?
– Пирог. Называется мариборский пудинг… обед пастуха… как-то так.
– С чем?
– С почками. Почками, луком… морковью.
– А, ну хорошо. Готовить вы, Dh’oine, умеете… иногда. То есть, не так плохо, как можно было ожидать.
– Научились. За столько-то лет.
– Это за сколько-сколько? Какие-то жалкие…
– Ну значит, мы тем более… одаренные… раз быстро научились. Знаешь, Торувьель, там есть горячая вода. В лохани. Я могу выйти. Если хочешь. Посидеть в зале.
– Я знаю вашу пословицу про бесплатный сыр и мышеловку.
– Ты красивая, – сказал Лютик честно, – но мне, с моей-то красотой и талантом, никогда не приходилось покупать любовь. Даже за горячую воду. То есть, почти никогда. Молодость, она, понимаешь… толкает на приключения.
– В бордели?
– Ну да, но исключительно в приличные бордели, если так можно выразиться. Просто. Ну, ты менестрель. И женщина. У меня есть одна… один друг. И она, знаешь, буквально сегодня сказала мне, что я никогда не пойму, что такое быть… женщиной и одновременно бродячим менестрелем. Я и подумал, какой же я поэт, если не могу представить себе… И попробовал представить.
– И?
– В общем, проси чего хочешь. В пределах разумного, конечно.
– Какой из меня менестрель? – Торувьель придвинула к себе пирог, и начала расправляться с ним так быстро, что Лютик, который не успел как следует поужинать, с тоской провожал глазами каждый кусок, – так… подмастерье.
– Ну, – честно сказал Лютик, – голос у тебя хороший. Не поставленный, но ничего, сильный голос. Чистый. Играешь ты неплохо, хотя и… школа другая, это сразу видно. Специалисту, я хочу сказать. Музыкальная обработка оригинальная. А поешь старье. То что ты исполняешь, Торувьель, вышло из моды сто лет назад.
– Значит, – Торувьель отодвинула пустую тарелку и деликатно рыгнула, – вот-вот опять войдет в моду.
– Не уверен. Нам, людям, чтобы зацепить нас, нужна провокация. Вызов. Нечто, чего до этого не было. Запретное. Полузапретное. Двусмысленное. За это они готовы платить. Чтобы им бросили правду в лицо, но так, чтобы это была как бы не совсем правда. Чтобы они могли увидеть в этом зеркале какие они гадкие, грязные и страшные, но в то же время могли собой гордиться. Понятно?
– Нет.
– Еще бы, – проворчал Лютик, с отвращением косясь на прижатые изящным ножичком листы «Полувека поэзии». – Еще бы. Ты ж не человек какой-нибудь. Почему ты не уехала?
– Что?
– Ну ведь… прошел такой слух, что… наконец, удалось. Что вот-вот откроются ворота, или даже уже отворены, и…
– Ard Gaeth… да… Откуда ты знаешь?
– Я ведь странствующий бард. Профессиональный собиратель сплетен. За это платят не меньше, чем за исполнение душещипательных баллад, кукол… тьфу, в общем, тоже платят. Так все-таки, почему ты не уехала?
Торувьель провела пальцем по столешнице, где остался влажный след от кружки с подогретым вином.
– Я уезжаю. Мы все уезжаем. Все, кто еще остался. Я просто задержалась. Немного. Жду корабля. Последнего корабля.
– Что-то ты не торопишься. Ты же… так ненавидишь людей, что… я видел, у тебя даже пальцы тряслись, когда…
– Потому что… – она отвернулась, продолжая размазывать пальцем по столу пролитую каплю вина, потом подняла голову и поглядела ему в глаза. Ее глаза были темные и блестящие. Ее племени для того, чтобы добиться такого эффекта не нужна никакая белладонна, подумал он. Обидно. – Потому что… когда мы шли…
– Бежали?
– Бежали. Я подвернула ногу. Не могла ступить. И… ехать тоже не могла. Щиколотку разнесло вдвое. И жар. Горячка. И они… они очень спешили, и…
– Тебя бросили свои же? – медленно спросил Лютик.
– Они были в опасности, – Торувьель вздернула подбродок, – их преследовали. Эта… это чудовище… эта ваша… Черная Райла, со своим отрядом головорезов. Она же безумна, эта баба. Полный псих.
– Почти как ты, а, красотка?
– Ты меня с этой бешенкой не равняй. Это был наш мир, пока не пришли вы, и не выгрызли его своими мерзкими уродливыми зубами.
– Да-да, – успокаивающе проговорил Лютик, – конечно. Так значит, они тебя бросили?
– Они меня оставили. Потому что лучше пожертвовать одним, чем…
– Понятно-понятно. И ты?
– На каком-то сеновале. И меня… нашли. Это были… Dh’oine, люди. У них сын погиб в ополчении, а дочь… в общем, когда пришла Райла, они…
– Спрятали тебя и дали напиться. И поесть. И перевязали ногу. И… И направили погоню в другую сторону. И держали у себя, пока ты не смогла идти дальше.
– Да. Откуда ты знаешь?
– Я человек.
– Ага, сознался все-таки! А врал-то, врал! Кровь Aen Seidhe, кровь Aen Seidhe… Но почему, Лютик? Почему?
– Потому что… ты что, меня совсем не слушаешь? Про зеркало и правду в лицо? Видишь ли, Торувьель… бард на то бард чтобы расцвечивать банальности, но мы, люди, мы и правда способны на все. Или по крайней мере на многое. В этом, пожалуй, и есть наше отличие от вашего брата. От вас… всегда знаешь, чего ожидать. Мы же… мы быстро сгораем, Торувьель. У нас нет времени на то, чтобы вырастить в себе холодный разум. Чтобы выжить, нам надо действовать быстро. Непредсказуемо. Нелогично. Страдать и наслаждаться. Любить и ненавидеть. Иногда – одного и того же человека. Иногда – в одно и то же время. Понимаешь?
– Не очень.
– В том-то и дело, – пробормотал Лютик, – в том-то и дело.
– Погоди… Если бы эти, которые… жрут там, внизу, в зале, если бы они узнали, что я… эльфка, они бы? Что? Могли бы убить? Только правду?
– Могли бы.
– А могли бы… хлопнуть по плечу, сказать – «здорово же мы вам врезали!» и поставить пиво?
– Могли бы, – устало сказал Лютик, – послушай… вон там – вода. Теплая. Целая лохань теплой воды. Поесть, помыться и выспаться в тепле – что может быть лучше для нас, одиноких путников?
Торувьель, медленно шевеля разморенными в тепле руками, расстегнула мужской сюртучок, скинула его, потом грязную, серовато-черную на обшлагах манжет, но когда-то тончайшей выделки шелковую блузку с белой размахрившейся вышивкой (ирисы и лилии, сплошь ирисы и лилии, как отметил Лютик), стащила и ее, корсета она не носила, груди оказались маленькими, с торчащими в стороны острыми темными сосками, ореол вокруг сосков тоже был неожиданно темным… ключицы выпирают, ребра выпирают, не женщина, а стиральная доска. На Лютика она при том обращала внимания не больше, чем если бы на нее смотрела сидящая у стола собака.
Затем подняла ногу и попробовала кончиками пальцев воду в лохани. Пальцы ног у нее были точно лепестки, а ногти розовые и блестящие. И даже чистые.
От ноги Лютик не смог отвести глаз, замечательная у нее оказалась нога, тонкая в щиколотке, с выгнутым сводом стопы, а вся стопа могла бы уместиться в его ладони. Все ж таки, есть в ней некий шик, в этой породе.
Она почувствовала его взгляд, повернулась – соски угрожающе нацелились на него.
– И я, конечно, должна буду с тобой расплатиться натурой, маленький Dh’oine?
Лютик пожал плечами.
– Спал я как-то с эльфкой. Ничего особенного.
– Ты! – она фыркнула, – ты, наглый самец короткоживущего вида… ничего особенного? Да как ты…
Лютик, не давая себе труда ответить, поднялся и стал рыться в дорожном сундуке. Извлек оттуда чистую рубаху, не шелковую, правда, но тонкого, гладкого полотна, пару аккуратно сложенных батистовых носовых платочков, панталоны и чулки.
– Есть еще штаны для верховой езды, запасная пара, – сказал он, – хорошие штаны. Но, боюсь, не налезут. Задница у тебя пошире моей…
– То есть, как это? – она вновь фыркнула, уже сидя по пояс в воде и яростно поливая себя из кувшина – оттого поднялся фонтан брызг, словно бы она изображала из себя легендарного морского коня, – как это пошире? Ты, разожравшийся поэтишка, ты…
Каждый всплеск Лютик приветствовал довольным кивком.
– Наглый, толстощекий… розовый… мерзкий…
– Огонь девка, – бормотал Лютик себе под нос.
– Погоди, – она медленно осознавала, – ты что… шутишь, да?
– Ну наконец-то! – Лютик вздохнул, уселся на стул, и вытянул ноги. – Поздравляю! С чувством юмора у вашей расы всегда было не очень-то…
– Придурок, – с чувством сказала Торувьель. – Bloede arse
– Не без этого, – согласился Лютик, рассеянно любуясь гладкими и мокрыми черными прядями, облепившими высокую бледную шею и острые плечи, – но, знаешь, Торувьель… мне и правда жаль, что вы уходите. Без вас будет… пресно.
– Зато нам без вас, наконец-то…
– Это ты сейчас так думаешь. Нет, погоди, Торувьель. Va’esse deirdeadh aep eigean. Верно. Что-то всегда кончается. Это… нормально. То, что уходит магия… уходит волшебство… наверное, это правильно. Магия не для людей, знаешь ли. Вам, народу гор, с ней управиться проще. Я даже думаю, она не уйдет совсем. Окончательно. Что-то останется, какое-то эхо. Напоминание о несбыточном. Тоска.
– Так вам и надо, – мстительно сказала Торувьель, выпростав из лохани длинную белую ногу и шаря ею в воздухе в поисках опоры.
– Все эти… расфуфыренные чародейки. Важные чародеи. Будут надувать щеки… делать вид, что им все еще доступно то, что недоступно другим. Будут опускаться до дешевых фокусов. В конце концов станут всего лишь комичными фигурами. Клоунами. Это грустно.
– Почему?
Нога нащупала опору, Торувьель выпростала вторую – что неудивительно, такую же белую и длинную; Лютик наблюдал за ней искоса, как за диким зверьком – чуть другие пропорции, чуть-чуть длиннее там, где у наших женщин коротко, чуть-чуть тоньше, где у наших женщин широко… Когда они уйдут, наши женщины начнут подражать им, истощать себя диетами в погоне за недостижимым идеалом. Тянуться кверху. Наращивать каблуки. Утолщать подошвы.
– Ваши чародеи… они слишком много на себя берут. Думают, они умнее всех. Думают, мир принадлежит им, а остальные – сырье, пыль под ногами. Так им и надо!
Торувьель обернула полотенце вокруг бедер и энергично встряхнулдась.
– Вынужден признать, ты права, Sor’ca. Наши чародеи… слегка зарвались, скажем так, и это… я думаю, им еще отольется, и очень скоро. Но дело не в этом. Дело в том, что… там, где была возможность, ее не будет. Где было обещание – оно исчезнет. Где была надежда, будет только тщета. Зов останется без ответа. И сколько бы мы не задирали головы, как бы не вглядывались в пустоту, она останется пустотой. Тонкие сферы… будут молчать. Боги… уйдут? Кто останется? Не будет ли нам… одиноко?
– Может оно и к лучшему, – теперь она, белая и тонкая, точно свеча, стояла у лохани, узкие ступни – в натекшей луже воды, – вы, Dh’oine, никого не терпите рядом с собой. Рано или поздно вы вытесните всех. Всех, кто остался. Краснолюдов. Низушков. Сирен. Последних дриад. Все вынуждены будут уйти, или, если они любят ваш мир, а есть и такие, маленький розовый Dh’oine, прятаться по углам, дичать, превращаться в нечисть, в буку из детских сказок, в тень за спиной. Страшную тень, Ard taedh, учти это. Потому что любая тень за спиной в конце концов становится страшной!
– А разве вы, народ гор, терпите кого-то рядом с собой?
– Всех, кроме вас, – она яростно отбросила полотенце и теперь стояла в дрожащем свете масляной лампы совсем голая, беловато-смуглая, казалось даже, полупрозрачная. – Всех кроме вас. Мы так надеялись… что вы сами себя истребите в этой проклятой войне, а мы вам… немножко поможем, вот и все.
– Совсем немножко, – пробурчал он, отводя глаза.
Потом поднялся, по-прежнему глядя в сторону.
– Постель в твоем распоряжении. А я пойду в залу, посижу у очага. Ночь – славное время для менестреля. Может, удастся дописать главу трактата. Хороший, между прочим, получается трактат.
Эльфка тоже молчала, мокрая прядь волос лежала у нее на плече, точно черная змейка.
– Завтра допишешь.
– Я… не ошибся в твоих намерениях?
– Полагаю, нет. – оставляя мокрые следы, она подошла к скрипучей постели, знавшей тысячи объятий, и улеглась поверх одеяла, закинув руки за голову, – Caemm a me, маленький Dh’oine.
– Хм… а ты не удавишь меня в постели, а?
– Не ручаюсь…
– Надеюсь, это случится в порыве страсти, – сказал Лютик.
Она и сама была холодная и мокрая, точно водяная змея. И такая же опасная.
– Скажи, – а вот ладони у нее были горячие, и дыхание, которое трогало его щеку, тоже было горячим, – а ты правду сказал… насчет эльфок?
– Нет, – соврал Лютик, – нет. У меня никогда не было эльфок.
– Я тоже первый раз с таким как ты, – она приподнялась на локтях, заглядывая ему в глаза. В зрачках у нее сошелся в ослепительную точку свет лампы, которую он не успел задуть.
А вот она, подумал он, уж точно не врет.
* * *
– Прекрасный корабль, – Торувьель брезгливо переступила через грязноватую лужу на брусчатке. – Это будет прекрасный корабль.
– Наверняка, – вежливо согласился Лютик. Еще бы, любой корабль, который готов увезти ее от вонючих Dh’oine – прекрасен. Надо же, а на какой-то момент этой ночью ему показалось…
– Белый и легкий, как… чайка, как… белая раковина… такая, полупрозрачная, светящаяся изнутри. Корабли вообще прекрасны, верно? Чистые… От них пахнет дегтем. И деревом. И солью.
– Деготь стерилизирующе средство, – согласился Лютик, – коновалы готовят на его основе чудодейственную мазь. Очень помогает при воспалительных процессах. Вытягивает гной, и…
– Тьфу. Почему ты должен обязательно все опошлить? И почему тут так воняет?
– Потому что город. Большой город. Пятнадцать тысяч человек, не кот наплакал. А люди, Elaine, едят, пьют, а потом испражняются. Эльфы – нет? Или, извиняюсь, испражняются исключительно нектаром?
– Эльфы не живут в городах, начнем с этого. Как можно жить в такой грязи и скученности?
– Но ведь Шаэрраведд?
– Это не город, – раздраженно сказала эльфка, огибая очередную лужу, – в вашем пошлом смысле слова это никакой не город. Это дворец. Место паломничества. Место для любования. Место для встреч. Место для красоты. Для любви. Он вставал посреди леса, как цветок. Он и сам был цветком. Прекрасным цветущими садом. Он…
– Понял-понял.
И разумеется, там была прекрасная канализация, добавил он про себя.
Сам он вдыхал городские запахи не то, чтобы с удовольствием, но с некоторой ностальгией. Пахло не только застоявшейся сточной канавой. Из пекарни тянуло свежевыпеченным хлебом: прекрасный, теплый домашний запах! С рыбного рынка, расположенного близ порта, легкий ветер доносил запах свежей рыбы (несвежей, впрочем, тоже). В ближайшем таверне уже с утра готовили суп дня: моллюски, решил Лютик, потянув носом, и морские раки, и дорада… Надо будет зайти на обратном пути, знаю я этот таверну, рыбные блюда у них замечательные просто.
И война закончилась. Как хорошо, что можно думать о рыбном супе, а не о голоде и смерти, и впереди еще много времени и все страхи позади. Пусть даже такой ценой, но закончилась, и можно жить дальше. Я трусливый пораженец. Я сам себя вздернул бы на ближайшем суку, если бы подумал что-то в этом роде перед, скажем, Бренной… Нет, будем честными. Не вздернул бы. Ну да, есть ситуации, когда поступаешь… как поступаешь. Потому что иначе нельзя. Потому что друзья твои – тут, а враги твои – там. И если ты не поднимешь свою задницу и не встанешь рядом с друзьями… плечом к плечу… ну ладно, хотя бы если не прикроешь им спину… перестанешь себя уважать.
А как можно сочинять баллады, если перестаешь себя уважать?
Но потом, однажды, все кончается. И надо жить дальше.
И рыбный суп – хорошая штука. Особенно с моллюсками. И укропом. Моллюски и укроп – это очень важно. А еще в нем плавают розовые раковые шейки. Вот так зачерпнешь ложкой, а там на дне ложки, розовое, словно лепесток цветка. И прекрасные бледные разваренные куски остро пахнущей рыбы. И зелень.
Некоторые кладут еще и корень сельдерея, но на этот счет есть разные мнения. Я принадлежу к старой школе, которая считает, что корню сельдерея в рыбном супе с моллюсками делать нечего. Вот лук-порей – это пожалуйста!
На перекрестке Торувьель остановилась.
– Ладно, – она стояла, чуть ссутулившись и засунув руки в карманы лютиковых запасных кожаных штанов для верховой езды. Штаны ей были явно великоваты, хотя штанины подворачивать не пришлось, хорошо она все-таки сложена, зараза! – Я пошла.
Лютик неловко переступил с ноги на ногу. Прощаться он терпеть не мог. Особенно навсегда.
– Пока, Sor’ca, сестренка. Не скучайте там, без нас, – он пожал плечами, – ну и если сможешь… черкни пару строчек.
– С первым же почтовым фениксом, – Торувьель чуть улыбнулась узкими бледными губами и, повернувшись, по-прежнему держа руки в карманах (волосы и изящные острые ушки она убрала под лютиков же шелковый шейный платок), пошла по горбатой улочке, в булыжниках которой отражалось мокрое серое небо. Похоже, она тоже не любила прощаться.
Лютик смотрел ей вслед. Сначала улочка, по которой шла Торувьель, поднималась, потом опускалась, и Торувьель, уходящая в серую утреннюю дымку, сама была как изящный корабль, скрывающийся за горизонтом. Потом он решительным жестом нахлобучил берет на глаза и отвернулся.
Кружит пурга над Бренной… – бормотал Лютик на ходу, – кружится над Яругой… мы станем непременно… постепенно… чужими друг для друга… не тронет лик твой время… не сломит стан упругий… шумит весна над Бренной… шумит и над Яругой… где я бреду согбенный… и что-то там про руки… над черной пастью Бренны… над пенною Яругой. Вам врали менестрели… ведь нет на самом деле любви в земном пределе… не помнят о постели… о времени и месте два одиноких тела, что прежде были вместе…
Не так плохо получается, люди это любят. Безнадежная любовь, приправленная горькой щепоткой цинизма. Решено – сначала супчик, горячий, острый, и пускай навалят побольше раковых шеек и морских блюдечек, а потом можно заказать копченых угрей, и к ним этого их темного пива… Нет, Торувьель в чем-то права, ну где это видано, чтобы по улицам вот так бегали крысы? Да еще вот так лениво, нагло – травили их тут, что ли? Еле шевелится же, тварь.
Еще бы надо подпустить что-то про ветлы, которые как женщины, обмахиваются серебристыми веерами над зеленой водой… Ну вот как бы, примерно – распахивает верба свой серебристый веер… как будто вправду верит… что ступишь ты на берег… своей ногою белой… чтоб старому поэту… к последнему приюту… в ладонях горстку света… тебя я ненавижу… люблю тебя за это…
Надо, кстати, сказать мастеру Гольдкранцу, пусть озаботится наладить выпуск таких маленьких сшитых тетрадочек, с ладонь величиной, чтобы удобно их было прятать в походных сумках или карманах. И к ним на веревочке – карандашик, чтобы не терялся. У нашего брата менестреля они нарасхват будут, как горячие пирожки. Такие, с луком и бараниной, чтобы, как надкусишь, из них тек горячий острый сок… единственная польза от клятых нильфгаардцев, это их национальная кухня. Зараза, как есть хочется! И ведь завтракал же!
Обычно мастер Гольдкранц, издатель, которого Лютик удостоил чести отпечатать аж двадцать экземпляров первых двадцати глав «Века поэзии», открывал свою печатню с раннего утра, потому что полагал себя несущим светоч прогресса в темные массы обывателей, но сейчас дверь была заперта.
Лютик слегка огорчился: он рассчитывал всучить мастеру свеженаписанный фрагмент, и получить к завтрашнему утру свеженькие, приятно пахнущие типографской краской и клеем, переплетенные в мягкую кожу копии. На копии Лютик очень рассчитывал. Конечно, сильные мира сего могут финансово поддержать менестреля просто так, из любви к искусству, но если с поклоном вручить такому меценату еще и экземпляр своего труда с витиеватой и пышной дарственной надписью… Лютик придумал это совсем недавно, но результат уже успел его приятно удивить.
Потому он крепче постучал в массивную, окованную железом дверь.
И едва успел отпрыгнуть: румяная тетка в ночном чепце опорожнила с балкона в канаву ночной горшок.
– Мастера, никак, ищете? – тетка положила грудь на перила, как бы гордясь ее бело-розовым изобилием. Вырез у нее был ого-го, Лютику даже снизу было видно.
– Прелестница! – Лютик батистовым платочком стряхнул каплю буроватой жидкости с кружевного манжета (да ладно, платочек все равно пора в стирку, ежели честно, да и манжеты – тоже) – Вы столь же проницательны, сколь прекрасны. Именно что мастера.
– Слег он, – грудь соблазнительно колыхнулась, – живот что-то крутит, говорит. Одна беда от этих устриц. Говорила я ему, а не ешьте, сударь, устриц не в сезон. Так разве он слушает? Дюжину вчера умял за обедом, вот и скрутило. А вы мэтр Лютик, верно ведь? Довелось мне слушать, как вы поете. И уж такую жалостную историю спели, что я исплакалась вся…
– Польщен, красавица моя, – Лютик, сморщив нос, разглядывал манжет: вернуться в гостиницу, что ли? Но слово «устрицы» подействовало на него неотразимо: «Под камбалой» устрицы всегда были свежие, уж это он точно знал, в конце концов, можно и не брать устриц, а заказать гребешков или морских блюдечек, и к ним лимонный соус с тертым чесноком… или с чесноком все-таки не надо? Мало ли какие еще сегодня визиты предстоят.
Потому Лютик приподнял бархатный берет и поклонился.
– Мастеру мои пожелания выздоровления, – он вновь нахлобучил берет, и, обходя лужи и высоко поднимая ноги, чтобы не запачкать щегольские башмаки с пряжками, направился угловому дому, украшенному чуть покачивающейся на ржавых цепях вывеской с сомнительным изображением камбалы. Глаза у камбалы были буквально таки на лбу, и почему-то ярко – голубые… Наверное, маляр влюбился в какую-то голубоглазую… камбалу?.. решил Лютик.
С моря потянуло ветерком, к густому запаху рыбного супа, валившему из распахнутых дверей, вдруг ни с того ни с сего примешался чуть заметный оттенок гари: Лютик потянул носом, нет, «Камбала» не виновата, это, похоже, из порта. Что у них там горит?
Он оказался единственным посетителем: утренняя толпа работяг, торопящихся перекусить до того, как впрячься в привычную лямку, уже схлынула; до вечерней толкучки было еще далеко, а праздные гуляки, собирающиеся здесь днем, видимо, оказались еще более праздными, чем Лютик.
Потому дородная тетка в чепце (копия той, что опорожняла ночную вазу с балкона, только моложе и еще румяней и полнее – этот тип тут в чести) охотно и весело выслушала лютиков путаный заказ (он долго колебался, что выбрать – разварную уху или суп с моллюсками) и вскоре вернулась, поставив перед Лютиком белую, с синими цветочками, фаянсовую супницу (цветочки тут же покрылись нежной испариной), глубокую тарелку из которой гордо торчала серебряная – подумать только! – ложка; холодный жбан с пивом, который тоже сразу запотел, но не потому, что из него валил пар, а совсем наоборот; гору пунцовых раков в лимонном соусе, присыпанных укропом (будь Лютик художником, он бы, пожалуй, не стал их есть, а сразу принялся бы рисовать), пышный свежевыпеченный багет, чесночное масло и на отдельном блюде груду до хруста зажаренной мелкой рыбешки, которую тут неизвестно почему называли «бабулькой».
Лютик подвернул манжеты и не торопясь принялся за раков. Почему никто не пишет стихи про еду? Как красны эти раки, как прекрасна вон та желтая морская щука с голубым пером? Про любовь пишут, а про еду – нет. А ведь еда достойней любви, ибо мало кто тешит себя любовью чаще чем едой… к тому же еда поддерживает силы, а любовь – истощает. Но вот же…
– Пустовато сегодня у вас, хозяйка, – Лютик с хрустом отломил кирпично-красную, приятно шершавую клешню из которой торчало розовое и нежное – точь-в-точь лепесток цветка, – мясо.
Подавальщица пожала пухлыми плечами.
– Сама удивляюсь. Однако, думаю, к вечеру завалятся, – она стала за стойку, облокотившись о мокрое потемневшее дерево пухлыми руками с ямочками, – к вечеру тут продыху не будет.
– Да я бы за такой супчик… и за такую рыбочку… любую работу послал бы подальше, – искренне сказал Лютик.
Мир – это не только альтернатива войне, отмена всеобщей мобилизации, заказы на строительство, почти безопасные тракты, переговоры и перекроенная политическая карта. Мир – это еще и раки, подумал он. И рыбочка. Он уже хотел спросить подавальщицу, которую, чтобы подольститься, называл хозяйкой (впрочем, какое-то отношение к хозяину таверны она, без всякого сомнения имела, еще бы, с такими-то формами!), почему, собственно, рыбку называют бабулькой, но вздрогнул и рука с прекрасной раковой шейкой, истекающей соленым соком, замерла на полпути ко рту.
– Невкусно? – встревожилась подавальщица.
Лютик мотнул головой, как бы показывая на табуретку у стойки. Под табуреткой что-то шевелилось.
– Ой, – сказала, впрочем довольно хладнокровно подавальщица, но тут же показательно сконфузилась, – тьфу, какая пакость!
Она выскочила из-за стойки со шваброй наперевес (грудь ее при том привлекательно колыхалась), и деловито стала тыкать под табурет. Под табуретом что-то пискнуло, Лютик непроизвольно глотнул и аккуратно положил раковую шейку обратно на блюдо.
– Кот помер вчера, – оправдываясь, пояснила женщина, – заболел и помер, ни с того ни с сего. Хороший был кот, мышеловный. Вот пока был в силе, тут ни крыс, ни мышей, ни-ни… Нового надо брать, а пока вот они и шастают, паскудники. Тут же кухня, яду не насыплешь…
– Это утешает, – мрачно согласился Лютик. Он подумал, что уже, кажется, сыт. Надо же, а ведь только что, вроде, буквально помирал от голода. Выполоскав руки в миске, где плавали лимонные корки, он уже, было собрался вытереть их носовым платком, но вовремя вспомнил про балкон и бурое пятнышко на манжете.
– Голубушка, – сказал он нежно, – фея! Полотенце можно?
– Как? – женщина всплеснула полными руками, – а щуку? Как же щука?
– В следующий раз, – Лютик кинул на стол монетки, и они, раскатившись, звонко шлепнулись на отполированную сотнями рук столешницу, где, полускрытая пустым раковым панцирем, темнела полустертая надпись «Марта – шлюха!». И где она сейчас, та Марта? Потом он перевел взгляд на белые руки подавальщицы, красивые пухлые руки с ямочками…
– Хозяюшка, – спросил он тихо, – что это у вас?
– Это? – женщина отвернула рукав, причем еще заметнее обнажились розовые вздутия, обильно идущие от подмышек и бледнеющие к запястью, – с утра что-то высыпало. Да они не болят, вроде. Только чешутся. Обычно, когда горечавка цветет, так аж печет, а тут даже почти и не…
Лютик уже не слышал.
Оттолкнув табурет, он выбежал на улицу, и едва успел забежать за угол, чтобы согнувшись пополам, выблевать все яства, которые он только что с таким аппетитом поглощал.
* * *
«Катриона» стояла посреди акватории и горела. Густой черный дым валил из кубрика, паруса чернели и расползались, словно на облитой кислотой картине с изображением морского пейзажа, мачты тряслись в нагретом дрожащем воздухе – а может, под действием жара. Под «Катрионой» в темной воде, переливаясь и колеблясь, горело ее отражение.
Несколько зевак, столпившись на пирсе, глядели на горящий когг.