Текст книги "Дневник"
Автор книги: Мария Башкирцева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Суббота. 3 июня. Сейчас, выходя из своей уборной, я суеверно испугалась. Я увидела сбоку женщину в длинном, белом платье, со свечой в руке, грустно наклоненной головой, похожую на призрак немецких легенд. Разуверьтесь,– это было не что иное как мое отражение в зеркале.
О! Мне страшно, я боюсь, что последует какое-нибудь физическое нездоровье из-за всех этих нравственных мучений.
Почему все обращается против меня же?
Господи, прости мне, что я плачу! Есть люди несчастнее меня, есть люди, которые терпят недостаток в хлебе, между тем как я сплю на кружевной постели; есть люди, которые ранят свои босые ноги о камни мостовой, между тем как я хожу по коврам; которым кровом служит только небо, между тем как надо мною голубой атласный потолок. Быть может, Господи, ты меня наказываешь за мои слезы – так сделай так, чтобы я более не плакала!
Ко всему мною уже выстраданному присоединяется еще личный стыд, стыд за мою душу.
«Граф А. просил ее руки, но этому воспротивились, и он раздумал и ретировался».
Видите, как вознаграждаются добрые порывы! О! Если бы вы знали, какие отчаянные чувства овладели моим существом, какая невыразимая тоска охватывает меня, когда я гляжу кругом! Все, до чего я дотрагиваюсь, вянет и разрушается.
И снова работает воображение, снова, мне кажется, я слышу: «Граф А. просил ее руки», и т. д., и т. д.
Воскресенье, 4 июня. Когда Христос исцелил бесноватого, ученики спросили его, почему те, которые пробовали исцелить его, не могли этого сделать? Христос отвечал им: это из-за вашего неверия, потому что, истинно говорю вам, если бы вы имели веру с горчичное зерно и сказали бы этой горе: «перейди сюда», она – перешла бы, и ничего бы не было невозможного для вас.
Читая эти слова, я как бы прозрела и, быть может, в первый раз поверила в Бога. Я поднималась, я не чувствовала себя; я складывала руки, я поднимала глаза, я улыбалась, я была в экстазе.
Никогда, никогда не буду я более сомневаться – не для того, чтобы заслужить что-нибудь, но потому что я убеждена, потому что я верю.
До двенадцати лет меня баловали, исполняли все мои желания, но никогда не заботились о моем воспитании. В двенадцать лет я попросила дать мне учителей, я сама составила программу. Я всем обязана самой себе…
Понедельник, 8 июня. Дина, m-lle Колиньон и я оставались до двух часов на моей террасе, любуясь луной, отражавшейся в море.
Я рассуждала о дружбе и об отношении к ближним, разговор произошел по поводу того, что С. еще не писали.
Известно восхищение, которое питает к ним m-lle Колиньон. К тому же она имеет потребность обожать кого-нибудь; это самая романтическая, самая сентиментальная женщина на свете. Она видит дружбу и счастье в доверии. Я – наоборот.
– Подумайте, как бы я была несчастна, если бы питала большую дружбу к С. Никогда не раскаиваются в благодеянии, в любезности, в услуге, в порыве, исходящем из сердца, раскаиваются только тогда, когда за это платят неблагодарностью. И для сердечного человека большое горе знать, что симпатия, которую чувствуешь, дружба, которую к кому-нибудь испытываешь, потеряны!
– О! Мари, я не согласна с вами.
– Но нет, послушайте… Вот, я, например, из сил выбиваюсь, стараясь что-нибудь объяснить вам, я исчерпываю всевозможные рассуждения и когда целый час я говорила, убеждала, уверяла – вдруг замечаю, что вы глухи…
– Тогда, разумеется.
– Я вас не обвиняю, я никогда ни в чем не обвиняю, потому что я ничего и ни от кого не жду. Противоположность неблагодарности могла бы меня удивить. Уверяю вас, лучше смотреть на жизнь и на людей, как я, не давать им никакого места в своем сердце и пользоваться ими как ступеньками лестницы.
– Мари! Мари!
– Что хотите! Вы созданы иначе, чем я! Послушайте, я уверена, что вы уже говорили С. и другим довольно дурно обо мне. Я уверена в этом так же, как если бы слышала это собственными ушами. И между тем я отношусь к вам как относилась прежде, как буду относиться всегда.
– Это чтение философов внушает вам подобные мысли, вы подозреваете весь мир.
– Я не подозреваю, я только не доверяю, а это большая разница.
– Нет, Мари, вы ни к кому не питаете дружбы!.. Но подумайте, что было бы, если бы я ее питала! Предположим, что вместо того, чтобы принимать Мари и Ольгу за то, что они есть на самом деле, т. е. за добрых девушек, которые немало подсмеивались надо мной, как и я над ними – что я бы нежно подружилась с Ольгой. Я пишу ей из Рима, она отвечает мне три слова через три недели, я пишу ей еще, и на этот раз она мне совсем не отвечает. Что вы скажете об этом? И это не первый пример. Но как вы можете требовать чего-нибудь от ваших подруг, когда сами ничего им не даете!
– Мы не понимаем друг друга. Я оказываю им всевозможное внимание. Я готова сделать для них все, что я могу, пусть они попросят у меня что угодно, я все сделаю с величайшим удовольствием, но я не даю моим подругам моего сердца, потому что, поверьте, мне досадно давать его, ничего не получая взамен.
– Никогда не может быть досадно, когда поступил хорошо, когда исполнил свой долг.
– Дружба не есть долг. Вы не делаете ни добра, ни зла, даря вашу дружбу. Такая дружба, как ваша, не чувствительна, потому что у вас это постоянная потребность; но если она идет из глубины сердца, то очень
прискорбно видеть, что на нее отвечают неблагодарностью.
– Если кто-нибудь неблагодарен, тем хуже для него.
– Вот это эгоистично. Прежде я думала, что люблю весь мир, но я вижу, что эта всемирная любовь есть не что иное, как всемирное равнодушие. Я питаю величайшее расположение к себе подобным. Я вижу, какие они дурные, и это делает меня в высшей степени снисходительной… Читали вы Эпиктета? Я нахожу, что в дружбе надо быть стоиком. Вы получаете толчок, и вы не можете удержать проявления удивления или страха – это не от вас зависит; но от вас зависит – не покориться первым чувствам. Нельзя помешать себе почувствовать то или другое предпочтение, но можно помешать себе покориться ему.
– Эти чтения ведут к атеизму. Вы кончите полным неверием.
– О, нет. Если бы вы знали мои мысли, вы бы этого не сказали.
– Философов вредно читать.
– Нет, не вредно, когда имеешь солидный ум… Но знаете,– сказала я,– если взвесить хорошенько, только одно на свете стоит чего-нибудь (я говорю о чувствах) – любовь.
– Да.
– Нет на свете большего наслаждения – как любить и быть любимой.
– Это правда.
– Но и тут, ради Бога, не углубляйтесь! Не будем искать ничего, кроме удовольствия, которое нам дают и которое мы даем. Любовь сама по себе божественна, т. е. божественна, пока она продолжается, она делает человека совершенным по отношению к любимому предмету, преданность, нежность, страсть, постоянство, искренность – в ней есть все. Будем углубляться в любовь, но не в человека. Человека можно сравнить с кротом, в глубине которого есть или сырость, или грязь, или выход, т. е. отсутствие всякой глубины. Все это не мешает мне любить моих ближних.
– Нельзя ничем наслаждаться, если быть ко всему равнодушным.
– Постойте, постойте пожалуйста, я не равнодушна, но я ценю людей по достоинству.
Мама сегодня плакала; у тети совсем расстроенное лицо, они говорили обо мне и о моих мучениях.
Я возвращалась к себе с опущенными руками, с устремленными вперед глазами, со сдвинутыми бровями, я задыхалась, несмотря на голубое небо, на брызжущий фонтан, на покрытый плодами куст кизила, на чистый воздух. Я шла вперед, сама того не замечая.
Почему не предположить, что я люблю его, такого недостойного, каков он есть.
О небо! Объясните же мне, что это за человек и что это за любовь?
Во мне все должно быть раздавлено: самолюбие, гордость, любовь.
Вторник, 6 июня. Я прочла то, что записала вчера, и нашла одно горе и слезы.
К двум часам я настолько оправилась, что больше не сердилась и вздыхала только от презренья. Эти мысли недостойны, не следует вспоминать об оскорблениях, когда нельзя отомстить за них. Думать о них, значит придавать слишком много значения людям недостойным – это унижение, и я думаю не о людях, а о себе, о своем положении, о беззаботности моих родителей.
Если бы А. подняли вопрос о религии, это только позабавило бы меня, и если бы они стали просить меня выйти за Пьетро, я бы не согласилась.
Но меня мучит стыд и мысль, что им сказали про нас дурное.
Все говорили об этом браке и уже, конечно, не скажут, что отказ идет от нас. Впрочем, они будут правы. Разве я не согласилась? Чтобы тянуть, чтобы сохранить его во всяком случае; я в этом не раскаиваюсь, я хорошо поступила, и если это дурно вышло, то не по моей вине.
Нас не знают, слышат одно слово здесь, другое там, преувеличивают, придумывают… О, Господи Боже! И не быть в состоянии ничего сделать!
Поймите меня, я не жалуюсь, я рассказываю – вот и все.
Я глубоко презираю весь мир, и потому я не могу ни жаловаться, ни сердиться на кого бы то ни было.
Значит, любви, такой, какой я себе представляла ее, не существует? Это только фантазия, идеал.
Итак, высшая чистота, высшая скромность – просто выдуманные мною слова?
Когда я сошла вниз, чтобы говорить с ним накануне отъезда, он в моем поступке видел простое любовное свидание?
Когда я опиралась на его руку, он дрожал только от желаний?
Когда я смотрела на него, серьезная и вдохновенная, как древняя жрица, он видел только женщину и свидание?
А я, значит, я любила? Нет, или, вернее, я его любила за его любовь ко мне.
Но так как я не способна к подлости в любви, я любила или чувствовала, как будто я его любила.
Это от экзальтации, фанатизма, близорукости, глупости; да, от глупости.
Если бы я была умнее, я бы лучше поняла характер этого человека.
Он любил меня, как умел. Это уж я должна была распознать и понять, что не следует метать бисер перед свиньями.
Наказание жестоко: надолго разрушенные иллюзии и упреки самой себе. Я была не права.
Надо быть прозаичной и вульгарной, как другие.
Разумеется, меня заставила так поступить моя крайняя молодость. К чему эти понятия из другого мира? Их не понимают, потому что свет не изменился…
И вот я опять впадаю в общее заблуждение, и вот опять я обвиняю весь свет за негодность одного. Из-за того, что один оказался подлым, я отрицаю величие души и ума!
Я отрицаю любовь этого человека, потому что он ничего не сделал ради этой любви. И если ему даже угрожали лишить его наследства, проклясть его, могло ли это помешать ему написать мне? Нет-нет. Это подлец…
Четверг, 8 июня. Философские книги потрясают меня. Это продукты воображения, поворачивающие все вверх дном. Читая много, со временем я к ним привыкну, но теперь у меня дух захватывает.
Когда мною овладевает лихорадка чтения, я прихожу в какое-то бешенство, и мне кажется, что никогда не прочту я всего, что нужно; я бы хотела все знать, голова моя готова лопнуть, и я снова словно окутываюсь плащом пепла и хаоса.
Я спешу, как сумасшедшая, читать Горация.
О! Когда я только подумаю, что есть избранные, которые веселятся, двигаются, наряжаются, смеются, танцуют, пляшут, любят, которые, наконец, предаются всем прелестям светской жизни, а я – я плесневею в Ницце!
Я остаюсь еще довольно рассудительной, пока не думаю о том, что живут только один раз. Нет, вы только подумайте, живут только раз и жизнь так коротка!
Когда я подумаю об этом, то становлюсь безумной, и мозг мой кипит от отчаяния.
Живешь только раз! А я теряю эту драгоценную жизнь, запрятанная дома, никого не видя.
Живешь только раз! А мне еще портят эту жизнь!
Живешь только раз! А меня заставляют недостойно терять мое время! А дни все бегут и бегут, они уже никогда не вернутся, они все укорачивают мою жизнь.
Живешь только раз! И неужели жизнь, без того короткую, нужно еще укорачивать, портить, красть, да, красть подлыми обстоятельствами.
О Боже!
Пятница, 9 июня. Перечитывая о моем пребывании в Риме и о моих мучениях со времени исчезновения Пьетро, я очень удивлена живостью написанного.
Я читаю и пожимаю плечами. Я бы не должна была удивляться, зная, как легко мне вскружить голову.
Бывают минуты, когда я сама не знаю, что я ненавижу, что люблю, чего желаю, чего боюсь. Тогда мне все безразлично и я стараюсь во всем дать себе отчет, и тогда происходит в моем мозгу такой вихрь, что я качаю головой, зажимаю уши и предпочитаю состояние отупения этим исследованиям и расследованиям самой себя.
Суббота. 10 июня. Знаете ли, сказала я доктору, что я харкаю кровью, и что надо меня лечить?
– О!– сказал Валицкий,– если вы будете продолжать ложиться каждый день в три часа утра, у вас будут все болезни.
– А почему я ложусь поздно, как вы думаете? Потому что мой ум не спокоен. Дайте мне спокойствие, и я буду спокойно спать.
– Вы могли получить его. У вас был случай в Риме.
– Какой?
– Выходили бы замуж за А., не меняя религии.
– О, друг мой Валипкий, какой ужас! За такого человека, как А.?! Подумайте, что вы говорите? За человека, у которого нет ни убеждений, ни воли? Какую глупость вы сказали! О! Как это возможно?
И я тихонько засмеялась.
– Он не приезжает, не пишет,– продолжала я,– это бедный ребенок, значение которого мы преувеличили.
Нет, голубчик, это не человек, и мы ошибались, думая иначе.
Я сказала эти последние слова так же спокойно, как говорила в продолжении всего разговора, так как была убеждена, что говорю правдиво и верно.
Я вернулась к себе, и мой ум как бы сразу осветился. Я поняла, наконец, что я была не права, позволив себе поцелуй, хотя бы и один, назначая свидание на лестнице: если бы я не пошла ни в коридор, ни куда бы то ни было, если бы я не искала tete-a-tete. этот человек имел бы ко мне больше уважения, а у меня не было бы ни досады, ни слез.
[Как я себе нравлюсь, когда так рассуждаю! Как я мила! Париж, 1877 г.]
Всегда надо держаться этого принципа; я от него удалилась, я сделала глупость, происходящую от привлекательности новизны, от того, что легко воодушевляюсь, от моей неопытности.
О! Как хорошо начинаю я все понимать! Что делать, мои милые друзья! Молодость заставляет делать ошибки. А. научил меня поведению с ухаживателями.
Век живи, век учись!
Как я ясно вижу, как я спокойна, я совсем больше не испытываю любви!
Каждый день я буду выезжать, веселиться, надеяться. Я пою Миньону, и сердце мое полно! Как прекрасна луна, отражающаяся в море! Как восхитительна Ницца!
Я люблю весь мир! Все люди проходят передо мной – такие милые, улыбающиеся.
Кончено! Я уже говорила, что это не может продолжаться. Я хочу жить спокойно! Я поеду в Россию! Это улучшит наше положение; я привезу в Рим моего отца.
Вторник, 13 июня. Я, которая хотела бы сразу жить семью жизнями, живу только четвертью жизни. Я скована.
Бог сжалится надо мной, но я чувствую себя такой слабой, и мне кажется, что я умираю.
Я уже сказала, что или я хочу иметь все то, что Бог дал мне понять, и тогда я буду достойна достигнуть всего этого, или я умру!
Но Бог, не будучи в состоянии дать мне без несправедливости все, не заставит жить несчастную, которой он дал понимание и желание обладать тем, что она понимает.
Бог не без намерения создал меня такою, как я есть. Он не мог дать мне способность все видеть, только для того, чтобы мучить меня, ничего не давая. Это предположение не согласуется с природой Бога, который есть сама доброта и милосердие.
Я буду иметь все или умру. Пусть он делает, как знает! Я люблю Его, я в Него верю, я Его благословляю, я умоляю Его простить мне мои дурные поступки.
Он дал мне это понимание, чтобы удовлетворить его, если я буду достойна.
Если я не буду достойна. Он пошлет мне смерть…
Среда, 14 июня. Кроме торжества, которое я доставляю этому итальянскому мальчишке и которое так мучит меня, я еще предвижу скандал как результат этого дела.
Я не ожидала приключения такого рода, я не предвидела ничего подобного! Я никогда не воображала, что такая вещь может случиться со мной! Я знала, что это случается, но я этому не верила, я не отдавала себе в этом отчета, как не дают себе отчета в смерти, не видав никогда смерти. О, моя жизнь, моя бедная жизнь!..
Если я так хороша собой, как я говорю, отчего меня не любят? На меня смотрят, в меня влюбляются. Но меня не любят! Меня, которая так нуждается в любви!
Эти романы возбуждают мое воображение. Нет, я читаю романы, потому что воображение мое возбуждено. Я перечитываю старое, я выискиваю с прискорбной жадностью сцены, слова любви, я их пожираю, потому что мне кажется, что я люблю, потому что мне кажется, что меня не любят.
Я люблю, да,– потому что я не хочу назвать иначе то, что я чувствую.
Хорошо же, нет, не этого я хочу. Я хочу выезжать в свет, я хочу блистать в нем, хочу занимать в нем выдающееся положение. Я хочу быть богата, хочу иметь картины, дворцы, бриллианты, я хочу быть центром какого-нибудь блестящего кружка, политического, литературного, благотворительного, фривольного. Я хочу всего этого… пусть Бог поможет мне!
Боже, не наказывай меня за эти безумно честолюбивые мысли!
Разве нет людей, которые родятся среди всего этого и находят обладание всем этим совершенно естественным, которые не благодарят даже за это Бога. Виновата ли я, если желаю быть великой?
Нет, потому что я хочу употребить мое величие на то, чтобы благодарить Бога и чтобы стремиться к счастью! Разве запрещено желать счастья?
Те, кто находят свое счастье в скромном и удобном доме, разве они честолюбивы менее меня? Нет, так как они большего не понимают.
Разве тот, кто довольствуется скромной жизнью в кругу семьи, может быть назван человеком скромным, умеренным в своих желаниях из добродетели, из убеждения, из мудрости? Нет, нет, нет! Он таков потому, что счастлив этим, для него жить в неизвестности есть высшее счастье. И если он не желает известности, то только потому, что, имея ее, он был бы несчастен. Есть тоже люди, которым не хватает смелости,– это не мудрецы, а подлецы! Они не двигаются вперед – не из христианской добродетели, но из-за своей робкой и неспособной натуры. Боже, если я рассуждаю неправильно, научи меня, прости меня, сжалься надо мной.
Четверг, 22 июня. Я смеялась, когда мне хвалили Италию, и спрашивала себя, почему так много говорят об этой стране, и почему говорят о ней, как о чем-то особенном. А потому, что это правда. Потому, что в ней иначе дышится. Жизнь другая – свободная, фантастическая, широкая, безумная и томная, жгучая и нежная, как ее солнце, ее небо, ее равнина.
Суббота, 24 июня. Я ждала, чтобы меня позвали к завтраку, когда совсем запыхавшийся доктор пришел сказать мне, что получено письмо от Пьетро. Я очень сильно покраснела и, не поднимая глаз от книги, которую читала, сказала:
– Хорошо, хорошо, что же он там пишет?
– Ему не дают денег; впрочем, я не знаю, вы сами увидите лучше.
Я очень удерживалась, чтобы не спешить спрашивать; мне было стыдно выказать столько интереса.
Против обыкновения я была первая за столом, я ела с нетерпением, но ничего не говорила.
– Правда, что сказал мне доктор? – наконец спросила я.
– Да,– ответила тетя, А. ему написал.
– Доктор, где письмо?
– У меня.
– Дайте его мне.
Это письмо помечено 10 июня, но так как А. написал просто в Ниццу, то оно пропутешествовало по Италии прежде, чем пришло сюда.
«Я употребил все это время,– писал он,– на то, чтобы упросить моих родителей отпустить меня сюда, но они положительно не хотят слышать об этом». Так что ему невозможно приехать и ничего не остается, кроме надежды в будущем, а это всегда неверно…
Письмо написано по-итальянски, и все ждали от меня перевода. Я не говорю ни слова, но с аффектированной медлительностью подбираю шлейф, чтобы не подумали, что я убегаю, выхожу из комнаты, прохожу сад, со спокойствием на лице, с адом в сердце.
Это не ответ на телеграмму его друга из Монако. Это ответ мне, это признание. И это мне! Мне, которая вознеслась на воображаемую высоту!.. Это мне он говорит все это!
Умереть? Бог этого не хочет. Сделаться певицей? Но я не обладаю ни достаточным здоровьем, ни достаточным терпением.
В таком случае, что же, что?
Я бросилась в кресло и, устремив бессмысленно глаза в пространство, старалась понять письмо, думать о чем-нибудь…
– Хочешь ехать к сомнамбуле? – закричала мне мама из сада.
– Да,– ответила я, быстро поднимаясь,– когда?
– Сию минуту.
Все, все, все, чтобы не оставаться одной, не сойти с ума, чтобы убежать от самой себя.
Сомнамбула оказалась уехавшей. Эта поездка по жаре не принесла мне никакой пользы. Я взяла горсть папирос и мой дневник – с намерением отравить себе легкие и написать зажигательные страницы. Но воля, казалось, совсем покинула меня. Я пошла прямо и тихо, как во сне, к кровати и сразу бросилась на нее, отодвинув разом кружевной занавес.
Невозможно передать мое горе; притом бывают минуты, когда уже не можешь жаловаться. Раздавленная, как я…– на что хотите вы, чтобы я жаловалась?
Невозможно себе представить, какое глубокое отвращение, какой упадок духа я испытываю. Любовь! О, незнакомое для меня слово! Так вот истина! Этот человек никогда меня не любил и смотрел на брак, как на средство освобождения. Что касается его обещаний, я о них не говорю, я ничего не говорила о них вслух, я не придавала им достаточной веры, чтобы серьезно говорить о них.
Я не говорю, что он всегда лгал: почти всегда думают то, что говорят в ту минуту, когда говорят; но… потом?
И несмотря на все рассуждения, несмотря на Евангелие, я горю желанием отомстить. Я дождусь своего времени, будьте спокойны, и я отомщу.
Я пришла к себе, написала несколько строк и затем, вдруг, потеряв бодрость, начала плакать. О! Все-таки я еще ребенок! Все эти горести слишком тяжелы для меня одной, и мне хотелось пойти разбудить тетю. Но она подумает, что я оплакиваю мою любовь, а я не могу этого вынести.
Сказать, что тут совершенно не было места любви, было бы несправедливо, мне теперь стыдно всего этого.
Мальчишка, горемыка, подбитый проказником и покрытый иезуитом, ребенок! И это я любила! Ба! Отчего нет? Любит же мужчина кокотку, гризетку, дрянь какую-нибудь, крестьянку. Великие люди и великие короли любили ничтожества и не были за то развенчаны.
Я была близка к сумасшествию от бешенства и бессилия; все мои нервы были напряжены; я начала петь; это успокаивает.
Если я просижу хоть всю ночь, я не сумею сказать всего, что хочу, а если и сумею высказать, то не скажу ничего нового, ничего такого, чего бы я еще не говорила.
В самом деле, все, что я видела и слышала в Риме, приходит мне на ум, и, думая об этом странном смешении благочестия, разврата, религиозности, низости, подчинения, разнузданности, неприступности, высокомерной гордости и подлости, я говорю себе: в самом деле, Рим – город единственный в своем роде, странный, дикий и утонченный.
Все в нем отличается от других городов. Словно находишься не на земле, а на другой планете.
И действительно, Рим, имеющий баснословное начало, баснословное процветание, баснословное падение, должен быть чем-то поражающим и в нравственном, и во внешнем отношении.
Это город Бога, или, вернее, город попов. С тех пор, как там король, все там меняется, но только у мирян. Попы всегда одинаковы. Поэтому-то я ничего не понимала из того, что говорил мне А., и я всегда смотрела на его дела, как на сказки, или на нечто совсем особое. Между тем это было, как все в Риме.
Нужно же мне было напасть как раз на жителя луны, древней луны, древнего Рима, я хочу сказать – на племянника кардинала.
Ба! Это интересно для меня, так как я люблю необыкновенное. Это оригинально. Нет, все-таки все это… страшно – и Рим, и римляне.
Вместо того, чтобы удивляться, я лучше расскажу, что я знаю о Риме и римлянах; это гораздо удивительнее, чем мои удивления и восклицания.
Знаете, когда шесть лет тому назад Пьетро почти умирал, мать заставляла его есть бумажные полосы, на которых было написано без счету Мария, Мария, Мария. Это для того, чтобы Богородица исцелила его. Быть может, поэтому он и был влюблен в Марию… хотя и очень земную. Кроме того, вместо лекарств его заставляли пить святую воду.
Но это еще ничего. Мало по малу я все вспомню, и тогда обнаружатся крайне любопытные вещи.
Кардинал, например, не добр, и когда ему сказали, что племянник его на исправлении в монастыре, он смеялся, говоря, что это глупость, что двадцатитрехлетний человек не сделается умнее, просидев восемь дней в монастыре, что, если он покажется исправившимся, значит, ему надо денег.
Пятница, 30 июня. Мне жаль стариков, особенно с тех пор, как дедушка совсем ослеп; мне так его жалко!
Сегодня я должна была свести его с лестницы и накормить. Он совестится, вследствие особого рода самолюбия, из желания всегда казаться молодым, так что надо было обращаться с ним с большой деликатностью. Действительно, он принимал мои услуги с благодарностью, потому что я их предлагала с бесцеремонной, но нежной настойчивостью, которой нельзя противиться.
Воскресенье, 2 июля. О, какая жара! О, какая скука! Я не права, говоря – скука; нельзя скучать с теми внутренними ресурсами, которые есть во мне. Я не скучаю, потому что я читаю, пою, рисую, мечтаю, но я чувствую беспокойство и грусть.
Неужели моя бедная молодая жизнь ограничится столовой и домашними сплетнями. Женщина живет от шестнадцати до сорока лет. Я дрожу при мысли, что могу потерять хоть месяц моей жизни.
Я имею понятие обо всем, но изучила глубже только историю, литературу и физику, чтобы быть в состоянии читать все-все, что интересно. А все интересное возбуждает во мне настоящую лихорадку.
Ни одной живой души, с которой можно было бы обменяться словом. Одна семья не удовлетворяет шестнадцатилетнее существо, особенно такое существо, как я.
Конечно, дедушка человек образованный, но старый, слепой и раздражающий со своим Трифоном и постоянными жалобами на обед.
У мамы много ума, но мало образования, никакого умения жить, отсутствие такта, да и ум ее огрубел и заплесневел от того, что она говорит только с прислугой, о моем здоровье, да о собаках.
Тетя немного более образована, она даже импонирует тем, кто ее мало знает.
Понедельник, 3 июля. Amor decrescit ubique crescere non possit. «Любовь уменьшается, когда не может больше возрастать».
Поэтому-то, когда люди вполне счастливы, они начинают незаметно любить меньше и кончают тем, что отдаляются друг от друга.
Завтра я уезжаю. Не знаю, почему-то мне жаль покидать Ниццу.
Я отобрала ноты, которые увезу с собой, несколько книг: энциклопедию, один том Платона, Данте, Ариоста, Шекспира, затем массу романов Булвера, Коллинза и Диккенса.
Я еду в Россию… Мне бы хотелось накануне дня, ожидаемого с таким нетерпением, лечь пораньше, чтобы сократить время.
Меня тянет в Рим. Рим – такой город, который не сразу поддается пониманию. Сначала я видела в Риме только Pincio и Corso. Я не понимала простой и полной воспоминаний красоты равнины, лишенной деревьев и домов. Одна волнообразная равнина, словно океан в бурю, усеянная тут и там стадами овец, которых стерегут пастухи, подобные тем, о которых говорит Виргилий.
Ведь только наше беспутное сословие претерпевает тысячи изменений, а люди простые, люди природы, не меняются и сходны во всех странах.
Рядом с этой огромной пустынной местностью, изборожденной водопроводами, прямые линии которых перерезают горизонт, производя захватывающий эффект, видны прекраснейшие памятники как варварства, так и всемирной цивилизации. Зачем говорить – варварства? Разве потому только, что мы, современные пигмеи, с нашей маленькой гордостью считаем себя цивилизованнее, благодаря тому, что родились последними.
Никакое описание не может дать полного понятия об этой грациозной и великолепной стране, об этой стране солнца, красоты, ума, гения, искусства, об этой стране, так низко упавшей и лишенной возможности подняться.
Оставить здесь мой дневник, вот истинное горе! Этот бедный дневник, содержащий в себе все эти порывы к свету – порывы, к которым отнесутся с уважением, как к порывам гения, если конец будет увенчан успехом, и которые назовут тщеславным бредом заурядного существа, если я буду вечно коснеть.
Выйти замуж и иметь детей? Но это может сделать каждая прачка!
Но чего же я хочу? О! Вы отлично знаете. Я хочу славы! Мне не даст ее этот дневник. Этот дневник будет напечатан только после моей смерти: в нем я слишком обнажена, чтобы показать его, пока я жива. К тому же он будет не чем иным, как дополнением к замечательной жизни. Жизнь, исполненная славы! Это безумие – результат исторического чтения и слишком живого воображения.
Я не знаю в совершенстве ни одного языка. Моим родным языком я владею хорошо только для домашнего обихода. Я уехала из России десяти лет; я хорошо говорю по-итальянски и по-английски. Я думаю и пишу по-французски, а между тем, кажется, делаю еще грамматические ошибки. Часто мне приходится искать слова, и с величайшей досадой я нахожу у какого-нибудь знаменитого писателя мою мысль, выраженную легко и изящно!
Что я такое? Ничто. Чем я хочу быть? Всем. Дадим отдых моему уму, утомленному этими порывами к бесконечному. Вернемся к А.
Бедный Пьетро! Моя будущая слава мешает мне думать о нем серьезно. Мне кажется, что она упрекает меня за те мысли, которые я ему посвящаю.
Я сознаю, что Пьетро существует для меня только для того, чтобы развлечь, музыка – чтобы заглушить вопли моей души… И все-таки я упрекаю себя за мысли о нем, раз он мне не нужен! Он даже не может быть первой ступенью той дивной лестницы, на верху которой находится удовлетворенное тщеславие.
Среда, 3 июля. Вчера, в два часа я уехала из Ниццы с тетей и Амалией (моей горничной); Шоколада, у которого болят ноги, пришлют нам только через два дня.
Мама уже три дня оплакивает мое будущее отсутствие, поэтому я очень нежна и кротка с ней.
Любовь к мужу, к возлюбленному, к другу, к ребенку исчезает и возобновляется, ибо каждого из них можно иметь дважды.
Но мать – только одна, и мать – единственное существо, которому можно довериться вполне, любовь которого бескорыстна, преданна и вечна. Я почувствовала это, может быть, в первый раз при прощании. И как мне кажется смешна любовь к Г., Л. и А.! И как они все кажутся мне ничтожны!
Дедушка растрогался до слез. Впрочем, всегда есть что-то особенное в прощании старика; он благословил меня и дал мне образ Божией Матери.
Мама и Дина провожали нас на станцию.
По обыкновению я старалась казаться как можно веселее; но все-таки я была очень огорчена.
Мама не плакала, но я чувствовала, что она несчастна, и у меня явился целый ряд упреков самой себе за то, что я уезжаю и что часто я была жестока по отношению к ней. Но, думала я, глядя на нее из окна нашего вагона, я была жестока не от злости, а от горя и отчаяния; теперь же я уезжаю, чтобы изменить нашу жизнь.