355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Фомальгаут » Август, в который никто не придет » Текст книги (страница 1)
Август, в который никто не придет
  • Текст добавлен: 5 марта 2021, 05:00

Текст книги "Август, в который никто не придет"


Автор книги: Мария Фомальгаут


   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Август, в который никто не придет
Мария Фомальгаут

Иллюстратор Мария Владимировна Фомальгаут

© Мария Фомальгаут, 2020

© Мария Владимировна Фомальгаут, иллюстрации, 2020

ISBN 978-5-0051-6125-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Выходит Бог…

 
Выходит Бог
На небосвод на голубой,
Выходит Бог —
На поясе трепещут молнии,
Выходит Бог
В мир подопечный – как на бой,
Выходит Бог —
Тревоги за людей исполненный.
 
 
Выходит – быть.
На колыбели и гробы
Смотреть вдали
На быстротечное – из вечности,
Слова судьбы
И нити тонкие судьбы
Переплелись
В потрепанном мешке заплечном.
 
 
С большим мешком,
В котором спрятаны миры,
И так легка
Его походка по барханам,
Идет пешком,
И за волшебным звоном крыл
Не услыхать
Его тяжелого дыхания.
 
 
Ступает в лед,
Которым тронута луна,
По небесам
Висят созвездия заплаканные,
А Бог идет,
И после трех ночей без сна
Бежит спасать
От зла – какую-то галактику.
 
 
А впереди
Изгиб галактики – как руль,
Дороги новые
Зовут – манящие и разные,
И лунный диск
Звенит, повязанный на грудь,
И шар земной
Дрожит тихонечко за пазухой.
 
 
Летят дождем
Большие звезды на тайгу,
Выходят быть —
И праведные, и неверующие,
А Бог идет,
Решает судьбы на бегу
И нить судьбы
Кому-то обрезает бережно.
 
 
Ища тропу,
Он под собой не чует ног,
Дней перечет
Летит пронзительными выстрелами,
Выходит в путь
Неистово уставший Бог
И мир несет
Через вселенные – неистово.
 
 
Но на покой
Он никогда не поспешит,
В покой не спустится
И неожиданно не скроется,
Ведь шар земной
За теплой пазухой дрожит
И Млечный Путь
Впотьмах болтается на поясе.
 

Улета-нец

А это не больно, хочет спросить Мая.

И не спрашивает.

Спрашивать не у кого, никого нет, только обшарпанный коридор больницы, и еще один человек в продавленном кресле, человек, с которого все началось.

А это не страшно, хочет спросить Мая.

И опять не спрашивает, спрашивать опять не у кого. А ей хочется спрашивать, спрашивать, а это что, а это как, а череп сверлить не будут? А то если будут, Мая вперед трусов отсюда убежит, только вы её и видели.

Пустой коридор молчит.

– Мы хотим выступить на внеконкурсе, – говорит Сов.

Председатель вежливо кивает, с пониманием, так же вежливо объясняет, что внекорнкурса в олимпийской программе, к сожалению, не предусмо…

– …значит, будет, – говорит Сов.

И так говорит, что председатель уже понимает – будет, еще как будет, вотпрямщас внеконкурсная программа и будет.

И только когда обговаривают все детали, подмахивают все бумаги, когда уже закрывается за Совом дверь – председатель спохватывается, это что вообще было, какой еще Сов, откуда Сов, почему Сов, так он даже имени его не знает, Сов – потому что глаза желтоватые, и таращит круглые кольца глаз, как сова. А так он по договору… председатель разбирает каракули в договоре, тьфу ты, ё-моё, что творится вообще…

– …а почему внеконкурс?

– Ну, понимаете… – Сову трудно говорить, он вообще со словами не в ладах, – мы использует запрещенные приемы… Не, не, не допинг, не бойтесь, ничего такого… Но тут дело… тут речь в том… ну, что мы покажем человека за пределами человеческих способностей…

– Ваша воспитанница, Мая Цветущая… она же профессионально занимается?

– …да, с младых ногтей, спасибо её родителям…

– Они будут присутствовать на выступлении?

– Они хотели, я отговорил, не надо им это, смотреть, как их ребенка истязать будут…

– Истязать?

– Ну, не истязать… но то, что мы показать хотим, это за гранью… возможностей человеческих… за гранью…

– Мая, а что тебе дядя говорит?

– А дядя не говорит, а он молчит.

– А как же он тогда учит вас?

– А мы так понимаем…

Мая хочет, чтобы мама её вот так спросила, а она чтобы вот так ответила. А мама ничего не спрашивает, мама Маю домой ведет, сердится, мама всегда сердится, Мая не знает, почему.

А дядя вот не такой, дядя вот все понимает, когда Мая хочет, чтобы дядя что-нибудь спросил. Вот например, когда Мая рассказать ему хотела, как она первый раз сюда пришла и заблудилась, и по лестнице побежала, потому что опаздывала куда-то неизвестно куда, и упала, и ушиблась, и больно было, а мама увидела, и не пожалела, а наругала, что Мая сидит и ревет… Вот дядя все понял, он сам Маю спросил, ну как она первый раз сюда пришла, как ей тут было…

А так дядя Маю ничему не учит, Мая – она же умная, она вот пришла, она сама все знает, вот как на манеж пришла, так все и знает, как прыжки прыгать, как танцы танцевать. Дядя только подсказывает, вот ты видишь, что танец к концу движется, вот ты расслабляешься, а расслабляться-то не надо. Вот ты сейчас думаешь, что ты Катьке этой сказала, а думать-то о деле надо… И как знает дядя, что Мая про Катьку думает…

А не могу больше.

Это Мая говорит.

И на дядю с вызовом смотрит. Вот дядя сейчас закричит, как мама кричала, а ты моги…

А дядя не кричит. А дядя говорит, а давай еще шаг.

И – шаг.

А дядя говорит, а давай еще прыг.

И – прыг.

И – еще шаг.

И – еще прыг.

И еще.

И еще.

И Мая раскрывается, разворачивается, спадает какая-то шелуха, распускается в душе что-то бесконечно скрытое от самой души, – Мая, настоящая, какую она сама себя не знала.

Шаг.

Прыг.

Порх.

– А это что за штука у вас?

Охрана волнуется, мало ли что за штуку тут человек на трибуны принес, да какой человек – Сов, Сов и есть…

– А это для трехмерных эффектов.

– А не положено.

И снова Сов смотрит:

– А положено.

И попробуй, возрази. И не возразишь, Сов ведь, Сов.

Мая горит огнем.

Мая уже не Мая, Мая уже – полчища осенних листьев, которые падают вверх, а потом вспыхивают ослепительно ярким пламенем. Мая сгорает, падает горсткой пепла.

Мае не больно.

– Ну… понимаете, надо подчеркнуть личность девушки… самую её суть…

Это Сов.

– Ну, у Маи цветотип осени… странно так, имя весеннее, а цветотип осень… значит, надо ей что-то в опавших листьях, в белом тумане над рекой…

– Это хорошо все, только вот не все осень-то любят… надо что-то такое, чтобы у всех душа откликнулась, общее что-то…

– Что общее?

– Ну, не знаю даже… огня, что ли, добавить…

– Листья в огне? Слушайте, а здорово будет… листья падают и сгорают…

Танец листьев.

Шаг.

Танец осени.

Шаг.

Танец огня.

Прыг.

Седой туман.

Скок.

Трава, подернутая инеем.

Порх.

Черные силуэты деревьев бесконечно далеко, то ли есть, то ли нет.

Взлет.

Память об уходящем лете.

Порх.

Предвестие зимы.

Порх.

Эти вот памяти и предвестия уже никакой проектор и никакой танец не передаст, это уже Сов старается, смотрит на зрителей, глазами желтыми смотрит, чтобы чувствовали, да нет, – чтобы растворились в памяти о лете, в предвестии далекой зимы…

Толпа восторженно ахает, когда Мая взмахивает лиственными крыльями, раз, два, три, пять минут, десять, двадцать…

…не опускается – почти падает в изнеможении, взмывают в воздух в последний раз осенние листья, выпархивают на сцену еще две девушки, кто-то хлопочет – нельзя, нельзя, танец сольный, кого-то одергивают – надо, надо, она же сама уже на ногах не держится, они её подхватят, вот так, красиво, бережно, девушки в белых зимних одеяниях, с рожками из голых торчащих веток, с голубовато-белыми крыльями, под легкое дыхание зимнего ветра, чуть слышный шорох еще не метели, а первого снегопада.

А зрители ничего не поняли.

Вот это обидно, что зрители толком и не поняли ничего.

Ну да, где им.

Это же надо в этом спорте крутиться, чтобы тонкости такие знать, что абсолютный рекорд – пять минут сорок две секунды в воздухе, но уж никак не двадцать в таком вот сложном летящем танце, ладно, девятнадцать минут сорок восемь секунд, там еще доли секунды…

– …да нет, это она все… это всё её… её заслуга полностью, вы думаете, я бы так каждого… нет, я бы так не каждого, я бы так не каждого, вот если простого человека брать, который всю жизнь там за конторкой сидел, а его на сцену, вот я так бы его не смог… я только это, то, что в ней было… раскрыл… что было… что само было, только раскрыть надо, барьеры снять… чтобы забыла, что это невозможно…

Мая лежит за кулисами в гримерке, Яна и Дека снимают листья с маиных крыльев, – крылья дрожат, пульсирует каждая перепонка, испещренная раздувшимися сосудами, бешено грохочет в висках кровь, горячая-горячая…

Люди выходят на улицу, со слезами на глазах, все еще в памяти ослепительно яркие чувства, листья, летящие вверх, пылающий полет осени, память об умершем лете, предчувствие колючей зимы с черными рожками, а сейчас – летящий танец в легком тумане, полет в никуда, в куда-то никуда, где все будет совсем по-другому…

– …ну, знаете, летанцы, это вообще спорт жесткий, очень жесткий, там из тысячи человек один останется, и то неизвестно, что там с этим одним будет. Вот так вот детей тащат в летанцы, ах, у них крылья, ах, они летать рождены – да вы хоть понимаете, что крылья-то сами по себе ничего не значат, вот приводят какую-нибудь девочку поперек себя шире, крылышки малехонькие – и чего мы с ней делать должны? Ну и даже если у девочки крылья большие, это еще ничего не значит, это уметь надо пользоваться, а не каждому дано, тут бывает, сколько ни бейся, все равно бестолочь будет…

– Да нет, нет, быть этого не может…

– Ну как не может, мы же видим!

– Да это он нас обманывает!

Зрители смотрят, не верят, не понимают, не может быть, чтобы вот так —

– на сцене зажигается свет, шаг, прыг, взмах, взлет – и бесконечное парение, бесконечное кружение, танец в воздухе, мечутся огненно-лиственные крылья…

– …скажите… Мы понимаем, что вы воздействовали на зрителей, вы заставили их увидеть то, чего не было… Но насколько же все-таки поднялась в воздух Мая?

– Ни насколько.

– Простите…?

– Ни насколько.

– Значит, она…

– …её там не было.

– Не было?

– Не было.

– Но…

– …а мне и не нужно, чтобы она была…

– Что вы имеете в виду?

– Я же помню её… каждое движение… каждое… движение… движение… каждое…

– И передаете зрителям её образ в памяти?

– Вот даже не её образ… а… ну вот… как я её вижу… как я хочу, чтобы какая она была…

Сову трудно говорить, Сову проще думать, а говорить, это Сову трудно.

– А… а я что?

Это Мая спрашивает.

А Сов ничего.

А Сов молчит.

Ну не скажет же он вот так, в лоб, что Мая-то больше не…

А почему нельзя, спрашивает Мая.

Не понимает.

Почему через год – нельзя.

Вот в этом году можно. И в прошлом можно.

А через год – нельзя.

Мая не понимает.

Мае не говорят.

Потому что про такие вещи не говорят, про это сами знают… ну, откуда… ну, ниоткуда… ну, знают….

– Почему? Почему вы мне не сказали?

Это Мая кричит. На маму. На Сова. На всех, на всех, на всех.

Сов смотрит. На Маю смотрит. Чтобы ей не больно было, что сначала ничего не сказали, а теперь вот так…

…крылья отмирают обычно к восемнадцати годам – в последнее время этот срок сократился до шестнадцати лет. У профессиональных спортсменов, вопреки расхожему мнению, крылья истощаются и отмирают намного быстрее…

– …на финале она с Декой соревноваться будет.

Это не Сов говорит.

– Танец холода и огня.

Это Сов говорит.

– Да… и кто-то один победит, кто-то другой упадет, разобьется насмерть…

Это не Сов.

– А… кто?

– А вот это мы посмотрим…

Сов понимает.

Последний танец.

Там, где не на жизнь, а на смерть.

А охрана не понимает.

Хочет спросить, но не спрашивает.

Почему на этот раз не будет проектора, который с эффектами.

А потому что, говорит Сов.

Сов уже так может, без проектора, у Сова хорошо получается, что зрители сами все видят, и листья, летящие вверх, и седая предрассветная дымка, и огненно-красное пламя уходящего лета (это Мая), и голубоватые всполохи холода, белой зимы (это Дека), и переплетение тончайших ветвей, и легки туман, в который неуловимо превращаются танцовщицы (иллюзия? Иллюзия!), и взлет – выше, выше, выше, причудливое кружение…

…общественность в который раз выражает обеспокоенность устоявшейся традицией позволять летанцорам умирать на сцене – многие люди считают это варварским пережитком прошлого. Есть организации, готовые пойти на уступки и позволить летанцорам тихо умереть за кулисами, но большинство организаторов все-таки остаются верны древним традициям, и последний летанец кончается тем, что спортсмен поднимается выше всех и падает, потому что уже нет сил держаться в воздухе…

Шаг.

Прыг.

Вспорх.

Взлет.

Зал замирает…

Мая взмахивает крыльями – в последний раз…

…плавно опускается на сцену, отступает, уступает зиме, сворачивает огненные крылья, догорает, рассыпается горсткой пепла.

– Вы… вы с ума сошли, я вам за что плачу вообще, а?

Это не Сов.

– А что такое?

А это Сов.

– Какого… какого черта…

– Она будет жить.

– Жить? Слушайте, вы совсем уже или как? Вы хоть думайте вообще, её что ждет в этой жизни, а? Крылья отсохнут, и дальше что? Из окна шагнет, уже без крыльев? Или лет через двадцать будет сидеть дома на кухне поперек себя шире? Или сопьется через пару лет? Вы хоть сами думаете, куда ей, она же больше не умеет ничего, или кассиром будет, здравствуйте, пакетик нужен?

Это не Сов.

А Сов вот:

– Она будет жить.

…видел её в толпе, даже не понял, она, не она, еще бы, через столько лет, вся какая-то потрепанная, и без крыльев, ну, это само собой, без крыльев, а потом растворилась в куче народу, и так и не понял, она, не она…

– …все… все хорошо…

…вот это важно, говорить, что все хорошо, вымученно улыбаться, – только бы не потерять сознание, а то сегодня же вечером посыплются новостные заголовки, величайший тренер…

(…да какой, к черту, тренер, когда уже давным-давно тренера и близко нет, только мозги людям пудрит…)

…потерял сознание после представле…

…а то и вовсе —

…умер после представления, на котором показывал свою новую уникальную…

…да то-то и оно, что не новую и не уникальную, а самую что ни на есть старую программу, простенькую, где умирающее пламя осени, незамысловатый танец, и Мая какая-то… немайская…

– Вы с этим завязывайте давайте…

Это не Сов.

– А жить тогда зачем?

А это Сов.

– Ну… живут же как-то…

Сов фыркает.

– Как-то…

– Ну, мое дело вас предупредить, а дальше уже вам решать, как тут…

А это не больно, хочет спросить Сов.

Не спрашивает.

Нельзя здесь такое спрашивать, потому что… ну… потому что нельзя, потому что Сов большой, Сов сильный, Сов умный, у Сова глаза желтые, и сверкают, Сов не должен бояться и спрашивать, —

– А это не больно?

И будут ли череп вскрывать, или так, по-другому как-то – это тоже спрашивать нельзя.

А вот что можно:

Sov: Мне еще понадобится сама Мая.

…печатает сообщение…

Сов ждет.

Mozgolov: Зачем вам нужна Мая?

Сов пытается объяснить, зачем, и правда, зачем, ведь Сов помнит Маю, как сейчас помнит, хотя уже сколько лет прошло, да каких лет, это же в нулевых еще было, а сейчас… ё-моё, тридцать пятый год, время, что ты делаешь, прекрати…

Мне нужна Мая, – повторяет Сов.

Mozgolov: Вы можете найти Маю? – спрашивают там, те, которые могут… могут что… Сов даже объяснить толком не может, что они могут, только что дело Сова не умрет, только что во пройдут десятки лет, и не будет никакого Сова, и Маи не будет (или уже нет?) – но останется летящий танец, шаг, прыг, взмах, взлет, листья, летящие вверх, робкий туман, воспоминание об умершем лете…

…номер, набранный вами, не существует…

…ну еще бы он существовал, думает Сов, еще бы он через столько лет существовал, уже нет никакого номера, и той, которая была по ту сторону этого номера, тоже нет. Или выйти на улицу, где развилка возле метро, где Сов случайно заметил её в толпе прохожих, а может, это была не она, а может, это был не Сов, а может…

Сов не хочет думать про Маю.

Не хочет.

Потому что…

Потому что – потому что, потому что это когда еле-еле умеешь летать, вот тогда отпадут крылья лет в шестнадцать, а то и раньше, и все реже и реже будешь спохватываться, что уже не вспорхнешь, не полетишь, как горько и забавно смотреть на молодежь, как они подпрыгивают, вскидываются в воздух, неуклюже падают, вспоминают, что уже все, все, все, уже взрослая жизнь, экзамены какие-то, работа какая-то с девяти до шести, гипермаркет по выходным, детей дергают за руку, не летай, не летай, ногами ходи, детская комната при магазине, где порхать можно…

А если по-настоящему крылья, когда всю жизнь – для крыльев, потом без крыльев уже не жизнь, потом только последний летанец, после которого только вниз, навзничь, насмерть.

Длинный больничный коридор.

Сов ждет.

Выходит женщина в белом, а здравствуйте, а пойдемте со мной, а все готово. Сов не хочет – пойдемте, Сов хочет, чтобы Мая, Маи нет, это неправильно, что Маи нет, и вообще…

– …Мая?

Сов не понимает, Сов смотрит на женщину в белом, это же Мозголов должен быть, Мозголов, с которым переписывались, который…

Сов хочет спросить у Маи, а что, Мая правда Мозголов, или неправда, – и не спрашивает. Сов много что хочет спросить у Маи, как она, где она, что она, – не спрашивает, потому что… потому что это Сов во всем виноват, непонятно, в чем – но виноват, потому что…

А это не больно, хочет спросить Мая.

И не спрашивает.

Спрашивать не у кого, никого нет, только обшарпанный коридор больницы, и Мая не знает, больно будет, или не больно, потому что на себе она этого никогда не делала, никогда-никогда-никогда.

А это не страшно, хочет спросить Мая.

И опять не спрашивает, спрашивать опять не у кого. А ей хочется спрашивать, спрашивать, а это что, а это как, а череп сверлить не будут, потому что они же (они, все, во главе с Маей) они же до последнего решить не могли, как надо, сверлить, или не сверлить, или еще как, говорила им Мая, что от сверления ничего хорошего не будет, только если не сверлить, тоже ничего хорошего не будет, так и непонятно до конца, как оно должно быть…

Пустой коридор молчит.

Лицо закрывают чем-то темным, так надо, Мая рядом, так тоже надо, Мая знает, что и как делать.

Сов спохватывается, он же должен слышать Маю, слушать Маю, прочувствовать Маю до последнего чувства, до последней самой крохотной мыслишечки, все тайны, потаенные страхи, безумные мечты, все, все, все…

Сов слушает.

Не понимает.

Нет, это не Мая, не может Мая быть такой, тут нейронные сети какие-то, погрешности какие-то, нейронные связи какие-то, архитектоника какая-то, плюс-минус ноль, запятая, и еще много каких-то цифр, это не Мая, это… или нет… какие-то слезы, истерики, я не могу, не могу, не могу, не понимаю, не получается, все бросить, не моё, не моё, не моё, ну почему я такая тупая, почему все могут, а я нет, и хочется все, и сразу, и вотпрямщас чтобы понятно было, а вотпрямщас не бывает, это еще Сов говорил, то есть, ничего он не говорил, он думал только, думал, и Мая сама понимала, что он думает, Сов. Сов, потому что глаза совиные, поэтому Сов, у него еще какое-то имя есть, только Мая не знает, а знает, что Сов. Сову тогда понравилось, когда Мая первый раз так подумала – Сов, так он и стал – Сов.

Все-таки Мая, думает Сов.

Мая уже и сама понимает, что она – Мая, сколько лет она не вспоминала, что она – Мая, а тут вспомнила – Мая, а тут вспомнила, удачно вспомнила, когда опять, опять расслабилась глупая Мая, думала, что уже все-все сделали, и сейчас все хорошо будет, а сейчас-то все только начинается, самое сложное начинается, когда кажется, что уже все.

Потому что нечего записывать, какие еще сововы воспоминания, нет никаких воспоминаний, потому что нет той Маи, а ему надо прочувствовать Маю, ту Маю, которая когда-то, которая бежала по ступенькам куда-то в никуда, заблудилась где-то нигде, и ушиблась, и больно так, больно, и страшно, что мамы нет, что одна, а мама увидела, заругала… а потом Сов был, а потом он говорил… ничего не говорил, а Мая как будто сама все знала, шаг, шаг, прыг, порх, взлет…

…вертится мелодия в тумане осени, в хороводе сияющих листьев, выше, выше, только бы не оступиться, только бы удержаться в пустоте так долго, так бесконечно долго, как еще никто, махать, махать крыльями, которыми уже не машется, держаться в воздухе, парить, когда кажется, что сейчас упадешь, не бояться, что упадешь, не бояться, безумная пляска полыхающего листопада, шаг, взмах, вспорх…

…все.

Люди в белом восторженно смотрят на навеки запечатленный танец, один и тот же, и в то же время каждый раз новый, пробирающий до самой глубины души в шорохе пылающих листьев, в последних шагах уходящего лета, в первом вздохе зимы где-то там впереди…

Люди в белом вывозят две каталки, накрытые белыми простынями, в лифт, вниз, в голубоватую ледяную зимнюю пустоту…


Дом Деневич и Лес Лунович

А Домка-то чего виде-е-е-ел…

О-о-о-й, чего видел Домка, ой чего ви-и-иде-е-ел!

Прям, ух, ты, чего видел.

Прям, ой-ой-ой.

Тут бы слова какие порезче вставить, только Домка не знает слова порезче, не принято у них.

А Домка видел…

И вот никому и не расскажешь, вот что обидно-то, ничегошеньки-ничего никомушеньки-никому не расскажешь, потому что нечего было Домке по ночам на берегу шариться, по ночам по кроваткам надо спать, и месяц по небу плывет, проверяет, все в кроватках, или нет. А Домка что выдумал, штору задернул, чтобы не видно было, в кроватке Домка, или нет, и из дома потихохоньку выбрался, и на речку…

А там на берегу такое…

Ух ты…

Прям, ой-ой-ой…

А на том берегу что было..

Домка…

…а?

Ну да, Домка, ну а что, имя такое, Дом, Дом Деневич, хорошо получилось, а пока ему еще только двенадцать стукнуло – Домка.

Так вот Домка видел.

Там.

По ту сторону речки…

И ведь не расскажешь никому, потому что…

– …ты чё, дурак, что ли?

Это сеструха скажет.

– Ты че, дурак, что ли?

Это мамка скажет.

– Ты че, дурак, что ли?

Это папка скажет, папка вообще серьезный, он в какой-то конторе серьезной работает, рано-рано уходит, и возвращается, когда уже поужинали все.

– Ты че, дурак, что ли?

И Леська так ска… нет, Леська так не скажет, вот Леська-то так не скажет, Леська-то не такой, он-то скажет:

– Ух ты!

И вся семья леськина скажет:

– Ух ты!

Леська, это не Леся, это Лес, Лес Лунович, вот имя-то крутое, папка у него Лун, а маму зовут Ночь. Вот с ними интересно, и дома у них круто вообще.

Потому что у них поющие сказки.

Папка вот у Домки поющие сказки терпеть не может, так и сказал, чтобы в доме и близко ничего такого не было. И мама тоже так сказала. И сеструха так сказала, дурища поганая, кто вообще сеструх выдумал, не было бы никаких сеструх, вот здорово-то было бы. Домка вот пару раз сказки ловил и тайком протаскивал, только папка как потерпевший орал, чтобы сию минуту назад отнес, а то ухи пообрываю вместе с башкой.

А у Леськи не так.

У них дома сказки.

На диване сказки, на кровати сказки, на столе сказки, под столом сказки, сидят, когтями скребут, фыркают, крылья поправляют, а то и на люстру – хоп! – и люстра – дз-зы-н-н-ь! – в чан с кукушаньем, а леськины все смеются только.

Любят тут сказки.

Сказки-то, они же непростые, они же поющие, ну да где вы простые сказки-то видели…

Вот собрались у Леськи вечером, за столом у камина, и чан с кукушаньем, и сказки вокруг сидят, попрошайничают, что им перепадет.

Вот тут Домка-то и сказал…

Что он видел-то…

Ой, что видел…

Ух, ты…

Там, короче, это…

Там, на реке…

Там, короче, мертвые сказки… да нет, не валялись, а их эти несли, ну, которые сказки убивают и уносят куда-то, продают втридорога, по столько-то за тушку, столько-то за шкурку. Большие люди, взрослые, пацаненок еще там маленький был в куртешке красной был, тоже тушки сказок таскал…

Леська слушает.

И семья леськина слушает.

Классная у Леськи семья, не то, что у Домки, там-то все скуу-учные, папка вечно в работе весь, и мама вся в работе, только зудит уроки-уроки-уроки, и сеструха, дурища, если бы Домка правителем стал, он бы вообще сеструх запретил под страхом смертной казни…

А у Леськи не-ет…

Все слушают, охают, ахают, да ты что, да неужели, да совсем эти браконьеры с дуба охренели, с луны спятили, сказки убивать. И сидят за столом, кукушанье едят, и сказок гладят, много-много сказок, вот здорово-то.

А потом говорят – а пойдемте.

Да, сегодня ночью.

Вот так сегодня ночью на берег и пойдемте, и посмотрим все, как оно там.

И Домка прямо-таки из штанов выпрыгивает, вот здорово-то, прям-таки здоровски здорово, вот оно как, на всю ночь, на берег реки, чтобы только черный лес, и плеск воды, и звезды, большие, колючие, тяжелые, висят гроздьями, их можно срывать и есть, прямо с неба.

Домой, конечно, Домка поз… не-е, Домке домой позвонила мама Леськина, суперская такая мама, она все сказала, а вы не переживайте, а Домочка ваш у Лесеньки моего побудет, да нет, вы не беспокойтесь даже, у меня и мысли нет их на улицу выпустить, да какая речка, дома сидеть будут, у очага, слушать треск поленьев, слушать сказки…

…ой, зря мамка Леськина про сказки ляпнула, не любит папка Домкин, когда про сказки ляпают.

Ну и мама тут же что-то добавляет, ну вот, у нас окно приоткрыто, а там ветки, а на ветках сказки…

…а потом на речку пошли.

Все.

Удочки с собой взяли, сказки ловить, и бинокли с собой взяли, на тот берег смотреть.

Ночь потрескивает, почирикивает.

Сосны шумят.

Звезды звенят, свешиваются низко-низко.

Шепчет черная гладь реки.

А на том берегу – ничего.

Тянется ночь, плывут звезды, машут плавниками.

Проклевывается рассвет, разбивает острым клювиком темноту неба, расправляет неумелые крылышки.

А никого нет.

Никого.

А здорово мы их спугнули, говорит Леськин папка.

А здорово, говорит мама.

И Леська говорит, а здорово…

А Домке дома попало.

Что дома не ночевал.

Не-ет, это не тогда, когда тайком все на речку ходили, а через неделю, когда Домка сам тайком на речку ходил, и такое увидел…

Ух ты…

Ай-яй-яй…

…опять их увидел, двое больших, и пацаненок в куртешке красной, опять они мертвые сказки в лодку таскали, сбрасывали, тушки отдельно, шкурки отдельно, потом отчалили, поплыли куда-то к городу, где шкурки продать можно, и тушки тоже, и до чего наглые, уже прямо в лодке тушки коптят, дух идет такой, сказковый, дразнящий, тут бы слюнки потекли, если бы не знал, что за диво они там убили и коптят…

А Домка…

…а что Домка?

А что один Домка сделает, куда он один против целой банды-то, да никуда. Разве что камнем в них запулить, да каким камнем, каким камнем, в Домку в самого потом так запулят, что вообще мало не покажется…

Вот и попало дома Домке.

Крепко попало.

Ну, тут Домка не выдержал, тут-то и сказал все, как есть, все сказал, что там ух ты, что было, что там ай-яй-яй…

Тут-то Домке и попало, так попало, как раньше никогда не попадало, а тут нате вам… Ух, папка вопил, и думать не смей, и подходить по ночам к реке не смей, и вообще…

Обидно Домке.

До слез вообще обидно, до слез, это ж надо же так, он же как лучше хотел, он же старался сказки спасти, а тут нате вам.

Это папка потому что злой, и потому что скучный, делает какую-то свою скучную работу, а на Домку наплевать ему, и на сказки – самое главное, на сказки – наплевать.

То ли дело Леська…

Домка вечера ждет, Домка терпеливо дома выслушивает, аа-а-а-а, неделю из дома не вы-ы-ы-йдешь, а-а-а-а, да если еще узна-а-а-а-ю, что ты-ы-ы-ы-ы…

…а ничего.

Как стемнеет, как все в кроватки лягут, и месяц над окном пройдет, посмотрит, все ли спят – вот тут-то Домка осторожно окно откроет, и по веткам дерева спустится, и к дому леськиному поспешит. Через заброшенный сад, через калитку, через аллею, чуть подсвеченную фонарями, хорошие в этом году фонари выросли, хочется сорвать, с хрустом надкусить, только некогда, некогда, спешить надо, к Леськиному дому, дернуть колокольчик, – колокольчик рвется с поводка, заливается лаем…

И Леська выскакивает.

И мама леськина выскакивает.

И папа леськин выскакивает.

И Домка рассказывает, что ух ты, ай-яй-яй…

И все сразу засуетились, заахали, заохали, Леська куртешку свою красную набросил, и все к речке пошли, тихохонько пошли, не спугнуть…

А Домка не унимается, шепотом рассказывает, вот ужас-то, ужасный ужас, кошмар кошмарный, Домка же папке все рассказал, а папка Домку наругал, чтобы тот к речке не хаживал…

И Леська подхватывает, вот ужас-то, ужасный ужас, кошмар кошмарный.

И мама леськина подхватывает, вот ужас-то, ужасный ужас, кошмар кошмарный.

И папа леськин подхватывает, вот ужас-то, ужасный ужас, кошмар кошмарный.

И к речке пришли, по шаткому мостику бережно перебрались, а на том берегу глянь – лодочка стоит, та самая, и сказки по клеткам рассажены…

Домка в ладоши хлопает, вот, вот и здорово, давайте-давайте освободим их скорее, вот хорошо-то будет.

А папка Леськин мушкет достает, и к голове домкиной приставляет, пиф-паф-ой-ой-ой.

А мама леськина уже готовится клетки открывать, сказкам шеи сворачи…

– …не сметь!

А это папа домкин.

И мушкет к голове папе леськиного приставляет.

И за папой домикиным весь его отряд полицейский выходит, и мушкеты направляет:

– Не сметь!

И – всем лежать, руки за спину, и клетки открывают, сказки выпускают.

Тут-то Домка и спохватился, захлопотал, ы-ы-ы-ы, а-а-а-а-а-а, а можно мне одну сказку, ну хоть самую маленькую сказочку, ну самую-самую маленькую сказкеночку, ну пожа-а-а-луйста…

Тут уже папка всполошился, крыльями захлопал, да ты хоть понимаешь, дурище, что не живут сказки в доме, не живут, мрут они в доме, мрут, сказка – она сказка вольная, ей в лесу летать надобно, песни петь! Ишь, напридумывали, сказки им в дом… вот из-за таких-то дурищ потом продают эти сказки по клеткам, за деньги за бешеные… О-о-ох, ну сам я виноват, сам, сына запустил, вот он и творит черт-те-что…

А вечером сказки прилетели.

На дерево под окном.

Много их, и большие, и маленькие, и желтые, и синие, и красные, и золотые, и хрустальные, и всякие. Сидят, поют, свиристят, радуются.

А дома все за столом собираются.

Сеструха, дурища, сказкам раненные крылья бинтует, которые браконьеры подбили. Сеструха здорово бинтовать умеет, зря, что ли, медсестра.

И все у очага собрались.

И кукушанье едят.

И сказки на деревьях поют.

И хорошо.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю