Текст книги "Прусская ваза"
Автор книги: Мария Эджуорт
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Annotation
Фридрих II, король Пруссии, поставил условием освобождения плененных им саксонских мастеров изготовление фарфоровой вазы, превосходящей все сделанные Берлинской фабрикой. Молодая художница с помощью приближенного Фридриха, графа Ланицкого, проникшегося к ней участием, выполняет условие и создает Прусскую вазу. Но в самую минуту торжества граф арестован за оскорбление своего монарха. Ему грозит заточение…
Прусская ваза
Прусская ваза
(Повѣсть г-жи Эджевортъ)

Известно, что Фридрих II, завоевав Саксонию, перевел многих художников из Дрездена в Берлин, в котором намерен был завести фарфоровую фабрику. Несчастные пленники, навеки разлученные с отечеством, принуждены были работать для славы и выгоды победителя. Между ими находилась София Мансфильд, молодая, прекрасная, одаренная необыкновенными талантами. Судьба хотела того, чтоб Фридриху, в то время, когда он осматривал Мейсенскую мануфактуру, показали две или три фарфоровые вазы превосходной работы, которых рисунок делала София и на которых живопись была ее же произведения. Король, прельстившись вазами, приказал, чтоб София немедленно была отправлена в Берлин. София повиновалась; но в Мейсене оставила она и дарование свое и прилежность. Должность ее состояла в том, чтобы писать на фарфор по собственным своим рисункам; но все рисунки ее были без вкуса и правильности; рука ее, прежде столь искусная, почти не владела кистию: София не имела ни способности, ни желания трудиться; она по нескольку часов просиживала над работою, потупив голову, сложивши руки, смотря на кисть, задумчивая, печальная, безмолвная: меланхолическая наружность ее трогала сердце. Главный надзиратель мануфактуры, заметив задумчивость Софии, желал узнать ее причину – София упорно хранила молчание; он требовал, чтобы она работала прилежнее – София, по прежнему, проводила большую часть времени в бездействии. Наконец он стал угрожать, что принесет на нее жалобу Фридриху при первом его посещении мануфактуры.
Фридрих, желая, чтобы фарфоровые работы доведены были до возможного совершенства в Берлине, осматривал очень часто новую свою мануфактуру. Однажды посетил ее знатный путешествующий англичанин, сопутствуемый некоторыми из берлинских знакомцев своих, в числе которых находился Август Ланицкий, молодой поляк, воспитанный в Берлинской военной школе, осьмнадцати лет, живой, пламенный, умный, любимый Фридрихом и привязанный к нему до исступления – привязанность, которая однако не была ни слепая, ни рабская: Ланицкий удивлялся великим качествам своего государя, но видел и недостатки его, насчет которых нередко выражался с пылким прямодушием молодости. Разговаривая с англичанином о Фридрихе он превозносил с восторгом великие и славные дела Героя, но в то же время позволял себе и не одобрять несправедливых и самовластных поступков Деспота.
– И так Герой Фридрих, – сказал англичанин на ухо Ланицкому, осмотрев некоторые работы фабрикантов, – дает себе иногда волю быть самовластным и притеснителем. Без сомнения, прусской фарфор не уступит со временем саксонскому; но скажи мне, что заменит потерянное счастие для этих бедных невольников, которые, в угождение прихотливому человеку, навеки разлучены с любезным отечеством? Взгляни на бледные, задумчивые лица их; взгляни на эту молодую девушку, – продолжал он, указывая на Софию, – ей верно не более семнадцати лет, но она почти увяла, и горесть, написанная на лице ее, конечно, умертвит ее прежде времени. Посмотри, с каким отвращением она работает: таков жребий невольников! Желал бы перенести тебя на время в Англию и указать на наших ремесленников: какая разница! Но они свободны!
– Но разве нельзя свободному человеку быть больным? Обвиняете ли короля своего всякой раз, когда один из подданных его занеможет лихорадкою или горячкою? Я уверен, что эта девушка больна, и сию же минуту узнаю истину.
Ланицкий подошел к надзирателю и начал расспрашивать его по-немецки о Софии: ответ надзирателя был таков, что Ланицкий, возвратившись к товарищу своему, не захотел продолжать разговора. Пошли осматривать горны. Ланицкий, отставши неприметно от других, приближился к Софии.
– Что причиною твоей печали, милая? – спросил он. – Надзиратель уверяет меня, что ты с самого приезда своего в Берлин не сделала ничего порядочного, а всем известно твое искусство! По крайней мере эта прекрасная ваза, которую привезли из Мейсена, твоей работы.
– Это правда, милостивый государь! – отвечала София. – По несчастию, король увидел ее! Ах! если бы этого не случилось…
Она вздохнула, и замолчала: горестное воспоминание о милом отечестве снова стеснило ее душу.
– Ты грустишь по своей родине! – сказал Ланицкий. – Разве нельзя найти счастия в Берлин?
– Ах, могу ли забыть о моем отце, о моей матери! Во мне одной находили они утешение при старости! Могу ли забыть о том, что делало мое счастие, что было для меня драгоценно, что я потеряла и, может быть, потеряла навеки?
– Ах, милостивый государь! – шепнул один ремесленник, сидевший с Софиею рядом. – Она оставила в Саксонии жениха; их разлучили почти накануне свадьбы.
– Для чего же ее жених не последовал за нею в Берлин? – спросил Ланицкий.
– Он здесь, милостивый государь, но он скрывается. Бога ради, не сказывайте об этом никому! Вы будете причиною великого несчастия.
– Но для чего же он скрывается?
– Королю не угодно, чтоб София с ним виделась и за него вышла замуж. Вам известно, милостивый государь, что многие из наших саксонок насильно были выданы за прусаков. София Мансфильд досталась на часть одному солдату, который обещает пожаловаться королю, если по истечении месяца не будет она его женою. А надзиратель каждой день бранится на нее за то, что она ленива и слишком задумчива: он также хочет довести это до сведения королевского. Бедная девушка сама ищет своей погибели; мы несколько раз советовали ей перемениться, но все наши увещания напрасны: она ничего не слышит, сидит по целым дням поджавши руки, потупив голову, смотря на кисть… жалко ее видеть! Но делать нечего; воля королевская должна быть исполнена!
– Исполнена! – воскликнул Ланицкий, и глаза его засверкали. – И тогда исполнена, когда она безрассудна, когда она противна справедливости, человечеству…
Он опомнился, замолчал, но слова его были замечены предстоявшими. Софиино лице оживилось, она упала к ногам Ланицкого и воскликнула:
– Милостивый государь! Будьте моим защитником! Вы сострадательны; вы, конечно, имеете доступ к королю: осмельтесь сказать ему обо мне одно слово! Избавьте меня от этого ужасного супружества!
Англичанин и другие посетители подошли в это время к Ланицкому; София встала и села опять за свою работу. Ланицкий, тронутый во глубин души, схватил англичанина за руку и потащил его за собою из комнаты.
– Так, мой друг, воскликнул он с горестию, Фридрих тиран! Но каким средством спасти его жертву?
– Благоразумием, осторожностию, Ланицкий! – отвечал молодой Альберт, его друг, который с ним вместе осматривал фабрику.
– Благоразумием! Осторожностию! Средство малодушных и робких; я избираю решимость и мужество!
– Но разве не могут он быть действительны вместе и в одно время?
– Не знаю! И на что мне знать? По крайней мере не чувствую никакого желания разбирать эту материю по правилам твоей остроумной логики, которую предпочитаешь всему на свете!
– Кроме тебя, однако, Ланицкий! Потому что позволяю тебе бранить мою логику сколько тебе угодно!
– Впрочем, такое предпочтение весьма естественно: твое оружие – перо, а мое – шпага! Из этого следует, что язык твой не всегда может быть мне понятен!
– Не знаю, Ланицкий! Но уверяю тебя только в том, что я готов служить тебе своим оружием всякой раз, когда потребуют того твоя честь, твоя выгода, твое спокойствие.
Ланицкий посмотрел с нежностию на Альберта и подал ему руку.
– Альберт! – сказал он с чувством, – какое счастие иметь подобного тебе друга! Всякой день матушка говорит мне, что я должен благодарить судьбу за то, что она меня с тобою соединила: просвети же меня своим благоразумием – покажи мне самое верное средство спасти эту несчастную! Не могу равнодушно подумать о ее погибели!
– Напишем от имени Софьи просьбу и подадим ее королю: ты знаешь, что он читает все представляемые ему бумаги сам и тотчас дает на них решение.
Просьба в минуту написана и подана Фридриху; Альберт и Ланицкий с великим нетерпением ожидали его приговора.
Фридрих во время пребывания своего в Потсдаме очень часто проводил вечера у графини Ланицкой, остроумной, прекрасно воспитанной и лучшего тона женщины. В доме ее собирались самые знатные люди Пруссии и между прочими некоторые французские писатели, находившиеся в то время при дворе Фридриха; Король, чрезвычайно любезный и приятный в обхождении, оживлял своим присутствием это общество, где все забывали, что он монарх, и видели в нем обходительного, простого, веселого человека.
Дни через два по представлении Софииной просьбы Фридрих приехал по обыкновению своему к графине Ланицкой на вечер. Все разговаривали; Король молчал. Вдруг, обратившись к англичанину, который также находился в то время у графини, он спрашивает: «Скажите мне, правда ли, что ваш соотечественник Веджевуд сделал прекрасную вазу по образцу Барбериниевой и Портландовой?» – «Правда, Ваше Величество, и подражание не уступает подлиннику. Работа его так превосходна, что многие из наших стихотворцев писали поэмы в похвалу великого художника».
Англичанин прочел некоторые стихи, в самом деле прекрасные. Фридрих, который сам был стихотворец и хороший критик, слушал его со вниманием и наконец воскликнул:
– И я опишу стихами прусскую вазу!
– Прусскую вазу, Ваше Величество? – спросил англичанин. – Увижу ли ее прежде моего отъезда из Берлина?
– Увидите, если пробудете здесь еще месяц. Эта ваза еще не существует, но я намерен предложить моим художникам такую награду, которая, вероятно, даст новую силу их дарованию. В Пруссии люди имеют такие же руки, как и в Англии и в Италии; и почему не быть прусской вазе, когда есть Веджевудова и Барбериниева? Или я очень худо знаю ремесло короля, или мне будет нетрудно воспламенить все те таланты, которые у меня перед глазами.
В моей Берлинской мануфактуре, – продолжал король, устремив проницательный взгляд на Ланицкого, – есть молодая художница, которая чрезвычайно желает возвратиться с женихом своим в Саксонию: не спорю! Но все военнопленные обязаны платить за себя победителю выкуп, если не деньгами, то по крайней мере своими дарованиями. Воля королевская должна быть исполнена; и один только тот, кто имеет рассудок здравый, имеет право решить, противна ли она правосудию, человечеству и так далее. – При этом слове Фридрих простился с графинею и вышел из комнаты.
Ланицкий остался в великом замешательстве; все его друзья вообразили, что он пропал; но, к величайшему их удивлению, Фридрих обошелся с ним на другой день весьма благосклонно и, казалось, совсем не помнил о прошедшем. Ланицкий, чувствительный и добрый характером, был чрезвычайно растроган милостию Фридриха: исполненный удивления, благодарности, раскаяния, он бросился к ногам монарха и со слезами воскликнул: «Государь! Простите, что я в минуту исступления осмелился назвать вас тираном!»
– Мои друг, ты еще слишком молод, – отвечал король, – а я не могу уважать мнения ветреных или безумных, на всякой случай, однако, советую тебе заметить, что надобно быть осторожнее в разговорах, когда тиранов дворец не далее от тебя, как в пяти милях. Вот мой ответ на челобитную Софии Мансфильд. – Он подал ее Ланицкому; внизу написано было собственною рукою Фридриха следующее:
«Оставляю на волю вступать и не вступать в супружество тому из художников, которой через месяц сделает фарфоровую вазу превосходнее всех, находящихся в Берлинской мануфактуре; позволяю ему возвратиться в отечество, если захочет, и даю ему в награду пятьсот ефимков, если согласится остаться в Берлине. Имя его будет написано на вазе, которая, в честь художника, получит наименование Прусской».
София, прочитав этот ответ, как будто возродилась: она почувствовала в себе и прежнее дарование и новую силу действовать. Но ей надлежало победить многих соперников: награда, обещанная Фридрихом, привела все головы в движение: одни ласкали себя надеждою возвратить свободу; некоторых прельщали пятьсот ефимков, и все вообще были воспламеняемы благородным желанием увидеть имя свое на Прусской вазе. Но все сии побудительные причины были ничто в сравнении с теми чувствами, которыми животворилось дарование Софии: она восхищала себя надеждою увидеть все милое для ее сердца, надеждою возвратишься в отечество, надеждою соединения с любезными! Все художники почли за необходимое советоваться с теми людьми, которые признавались лучшими судиями вкуса в Берлине; София показала рисунок свой графине Ланицкой, которой замечания были для нее весьма полезны. Наконец решительный день наступил: вазы привезены в Сан-Суси и выставлены по приказанию короля в картинной галерее. Фридрих, кончив заниматься государственными делами, приходит в галерею со множеством чиновников, в числе которых находился и Ланицкий, долго в молчании рассматривает вазы, наконец, указавши на одну, говорит: «Вот Прусская ваза!» – «Это Софиина!» – воскликнул Ланицкий и опрометью побежал из галереи, желая первый обрадовать любезную художницу, которая в то время находилась в дом его матери вместе с своим женихом и в страшном беспокойстве ожидала решения своей участи. Пламенные, восхищенные взоры Ланицкого издали еще возвестили ей счастие. Задыхаясь от усталости, вбежал он в комнату графини, сложил руки любовников и мог только произнести одно слово: «Свобода! Вы счастливы!»
Король приказал, чтоб София на другой же день вышла замуж за своего жениха и тотчас поехала в Саксонию. Счастливая чета прощалась уже с графинею и сыном ее, как вдруг множество голосов послышались в передних комнатах; на лестнице сделался страшный стук, как будто происходила ссора между служителями дома и другими людьми, которые хотели ворваться в него насильно. Ланицкий вышел, желая узнать причину шума. Сени наполнены были солдатами; офицер всходил на лестницу.
– Вы ли молодой граф Ланицкий? – спросил он, приближась с учтивостию к графу.
– Я, милостивый государь! Что вам угодно? И для чего беспокоите матушку таким шумным приходом?
– Извините; я исполняю повеление короля. Не здесь ли, позвольте спросить, София Мансфильд?
– Здесь; но какое имеете до нее дело?
– Я должен отправить ее сию же минуту в Саксонию, а вас, государь мой, арестовать. Прошу покорно отдать мне вашу шпагу!
Ланицкий изумился, не постигая, каким преступлением навлек на себя королевский гнев. Ничто не было известно офицеру; он только имел приказание отправить Софию в Мейссен, а Ланицкого немедленно отвести в крепость Шпандау, государственную темницу.
– Хочу, непременно хочу узнать прежде свое преступление! – повторял Ланицкий, будучи вне себя от досады; но присутствие матери укротило его пылкость: он отдал свою шпагу.
– Август! – сказала Графиня, смотря на него с нежною доверенностию, – ты невинен, я в этом не сомневаюсь; правосудие короля успокоивает мое сердце!
Их разлучили.
На другой день, рано поутру, графиня едет в Потсдам. Короля еще не было во дворце, он учил гвардию. Часа через полтора возвращается, и первый человек, встретивший его на крыльце, была графиня Ланицкая – он подошел к ней с обыкновенною своею ласкою и сказал:
– Графиня! Я надеюсь, что вы не имеете никакого участия в безрассудном поступке вашего сына, ветреного, неблагодарного, дерзкого…
– Государь! Мой сын мог быть и ветрен, и дерзок, и безрассуден; но он имеет доброе сердце, он искренно привязан к Вашему Величеству; он живо чувствует те милости, которыми Вы его осыпали, и никогда не может быть неблагодарным!
– На это не скажу вам ни слова; но прошу вас нынче ввечеру приехать ко мне в Сан-Суси; буду ожидать вас в картинной моей галерее: там узнаете причину Августова заключения в Шпандау.
В восемь часов вечера графиня приезжает в Сан-Суси, короля еще не было в галерее. Графиня около получаса прохаживалась в ужасном волнении взад и вперед по комнате, наконец слышит голос и узнает походку короля; отворяется дверь: Фридрих входит и прямо идет к графине. Она остановилась, несколько минут ждала, чтобы король начал говорить; несколько минут не сводил он с нее проницательного своего взора, наконец сказал:
– Вижу, графиня, что вам ничто не известно. Взгляните на эту вазу, на это славное произведение Софии Мансфильд. Я знаю, что вам ее показывали прежде, нежели принесли в галерею; скажите, кто делал на ней роспись?
– Мой сын, Ваше Величество.
– Точно ли сын ваш, графиня?
– Точно, государь! София знала, что он имеет прекрасный почерк, и просила, чтобы он вместо ее сделал надпись на этой вазе.
– Не правда ли, что она заключает в себе самый лестный для меня панегирик?
– Какие бы ни были преступления моего сына, Государь, но Вы, конечно, не причтете к ним подлой лести, которая всегда противна была сердцу несчастного моего Августа. Вашему Величеству известно, что он недавно своею безрассудною неосторожностию едва не навлек на себя вашей немилости; но великодушное прощение Вашего Величества несказанно тронуло душу его; в жару благодарности своей написал он эту похвалу, которую несправедливо бы было почитать гнусною лестию, а еще несправедливее наказывать за нее так строго.
– Вы говорите, Графиня, как нежная мать, но вы в заблуждении! Кто вам сказал, что сын ваш арестован за несколько лестных слов? Поверьте, что я умею равно презирать и лесть и ругательство! Но в поступке вашего сына вижу такую черную неблагодарность, которая противна моему сердцу и за которую наказать его почитаю необходимым долгом. Прошу вас меня выслушать: я хотел подарить эту вазу Вольтеру; тот человек, которому поручено было ее уложить в ящик, показал мне надпись, сделанную вашим сыном: она польстила моему самолюбию, тем более, что я уверен был в прямодушии графа Ланицкого. Но тот же самый человек первый заметил, к общему нашему удивлению, что синяя краска, на которой сделана была надпись, отпала, и что под нею скрывалось еще несколько слов. Прежде написано было: «Во славу Фридриха Великого», но когда мы стерли краску, то ясно увидели слово «тирана». И так, милостивая государыня, вместо похвалы, которой, по уверению вашему, удостоил меня граф Ланицкий, вы можете прочесть на вазе лестную надпись: «Во славу Фридриха Великого тирана». Я не имею нужды вам делать на это своих замечаний; Фридрих, великий тиран, может быть другом матери, наказывая строго неблагодарного и дерзкого ее сына. Простите; завтра ввечеру увидимся.
Графиня не отвечала ни слова; сердце уверяло ее в невинности Августа, но в ту же минуту представились ей все прежние безрассудные поступки молодого человека, которые делали вероятным его настоящее преступление и оправдывали строгость короля. Возвратившись домой, нашла она у себя Альберта, который нетерпеливо желал узнать, по какой причине Ланицкий взят под стражу. Он изумился, когда графиня сказала ему о преступлении Августа. «Не может быть!» – воскликнул он твердым голосом и, не теряя ни минуты, побежал к тому человеку, которому поручено было укладывать вазу. Расспросив его обо всем, что было необходимо знать, отправлялся он на фабрику – словом, не забыл ни одной подробности, нужной для полного сведения об этом деле. На другой день ввечеру приезжает он к Графине, совершенно уверенный в невинности сына ее. И в этот вечер обыкновенное общество графини собралось у нее в доме; все сидели вокруг печальной матери и разговаривали о приключении Ланицкого.
– Какое счастие, – воскликнул англичанин, – быть гражданином такой земли, в которой никто не может быть лишен свободы, не узнавши прежде своей вины, где судят тебя в присутствии всего народа, где можно самому избирать своих судей, не опасаясь ни притеснения, ни пристрастия!..
Англичанин продолжал говорить с восторгом о законах своей отчизны; Фридрих был уже в комнате, и никто его не заметил…
– Ах! – воскликнула графиня, – как счастлив бы был мой сын, когда бы имел он те выгоды, которыми пользуется невинный, судимый своими равными!
– А я был бы счастливее, – воскликнул Альберт, – когда бы мне позволили быть адвокатом Августа!
– Позволяю, – сказал король, которого неожиданное присутствие всех привело в изумление, – но позволяю с условием, молодой человек, ты будешь вместе с своим другом заключен на шесть лет в Шпандау, если не найдешь средства доказать мне, что он невинен. Позволяю Ланицкому самому избрать судей своих, и если число двенадцать почитается золотым, священным, божественным, то позволяю ему назначить их двенадцать и даже назвать присяжными. Я выберу для себя адвоката, а вы, Альберт, будете адвокатом Августа! Принимаете ли вы мои условия?
– С истинною благодарностию, Ваше Величество; но смею просить у Вас позволения увидеться с Ланицким?
– Это новое; но соглашаюсь и на то. Вы можете провести два часа наедине с графом и сию же минуту получите от меня повеление к губернатору крепости. Но знайте, что я не переменю своего намерения, если, паче чаяния, переговорив с преступником, потеряете охоту быть его адвокатом.
Альберт объявил, что он согласен на все. Графиня Ланицкая и другие, находившиеся в комнате, превозносили до небес правосудие Фридриха.
Альберт, увидевшись с молодым графом в Шпандау, нашел его спокойным и еще более уверился в совершенной невинности своего друга. Но Ланицкий трепетал за Альберта:
– Великодушный друг! – говорил он, – как мог ты согласиться на хитрые условия короля? Я невинен, клянусь Богом; но можешь ли доказать мою невинность? Ах! Тайное предчувствие уверяет меня, что ты приносишь себя на жертву дружбе, что будешь делить со мною несчастную мою участь! – Альберт не отвечал ни слова, пожал Ланицкому руку и полетел в Берлин.
В тот день, в который назначено было судить Ланицкого, множество людей обоего пола и разного звания собрались в огромной дворцовой зале, очищенной для заседания присяжных. Посредине приготовили возвышенное место для судьи, по сторонам сделаны были две загородки: за одною находились присяжные, за другою зрители; адвокаты и свидетели сидели за двумя столами – королевские на правой сторон, а Ланицкого на левой.
Вошла графиня и заняла последнее место в конце галереи; все обратили на нее глаза, все с почтительным сожалением смотрели на горестную мать – глубокое безмолвие царствовало в собрании. Вдруг главная дверь растворяется с шумом: входит король, окруженный придворными и генералами, садится, и судья громким голосом призывает обвиненного. Ланицкий, сопровождаемый двумя офицерами гвардии, без шпаги и шляпы, является у загородки: на лице его написано спокойствие; он осматривается, видит короля и наклоняет перед ним голову с благородною важностию, видит свою мать, и взоры его воспламеняются, наконец видит Альберта, своего друга, своего великодушного, неустрашимого защитника, – Альберта, спокойно стоящего перед столом по левую сторону и как будто заранее уверенного в своем успехе, и слезы благодарности стремятся из глаз его: он чувствует в сердце прискорбное, неизъяснимо сладкое восхищение! Судья встает; на лицах зрителей изображается любопытство; все умолкают и готовятся слушать.
– Милостивые государи! – сказал судья, обратясь к присяжным, – вы призваны сюда Его Величеством для того, чтобы оправдать или обвинить графа Ланицкого, подозреваемого в оскорблении Величества. Граф Варендорф наименован адвокатом государя; барон Альберт Альтенберг есть адвокат графа Ланицкого: он вызвался добровольно защищать обвиненного своего друга. Выслушав мнения и доказательства обоих адвокатов, вы, милостивые государи, должны произнести приговор свой, согласно с совестию и убеждением вашего рассудка. Старший между вами сообщит мне ваше мнение в одном только слове: «невинен» или «виновен»; оно решит судьбу обвиненного.
Если произнесете слово «невинен», то ему немедленно возвращена будет свобода; минутное заключение не должно оставить никакого на чести его пятна; государь обязуется загладить оскорбление, невольно ему нанесенное. Но словом «виновен» осудите вы преступника на шестилетнее заключение в крепость Шпандау – предупреждаю барона Альтенберга, что и он равномерно лишен будет свободы, если не найдет способа доказать невинности графа Ланицкого: с этим только условием дано ему позволение быть адвокатом своего друга.
Судья замолчал, и граф Варендорф, королевский адвокат, приближась к судейскому столу, начал говоришь следующее:
– Милостивые государи! С горестию приступаю ко исполнению важного, возложенного на меня долга. Обязанность обвинителя ни в какое время не может быть обязанностию приятною; но она и тягостна и печальна, когда, имев чувствительное и нежное сердце, принуждены бываем называть преступником такого человека, каков молодой граф Ланицкий, знатный именем, уважаемый и любимый в обществе, имеющий образованный и острый ум, благородное сердце и качества любезные! Знаю, что буду обвинять графа Ланицкого в присутствии его друзей, в присутствии почтенной его матери, украшенной всеми добродетелями женского пола, и в эту минуту еще более для всех нас драгоценной, по тому ужасному несчастию, которое постигнет ее в лице милого сына.
Не сомневаюсь также и в том, чтобы вы не чувствовали искреннего почтения к молодому барону Альтенбергу, который, не ужасаясь долговременного заточения, готовится оправдывать преступника. Я уважаю необыкновенные качества барона Альберта, удивляюсь его неустрашимости, но сожалею, что первое дело, в котором решился он взять сторону обвиненного, представляет великодушным усилиям его столь мало успеха. Уверен однако, что сладкое чувство исполнения должности поддержит его в сей трудной и, смею сказать, неравной борьбе: что может быть приятнее имени защитника и защитника своих друзей, хотя они и виновны? И я, милостивые Государи, представляюсь перед глаза ваши, как беспристрастный защитник друга. Так, Фридрих Великий позволяет мне именоваться его другом. Превосходя во всем других государей, он презирает низкую лесть, провозглашающую его богом и ищет искренности в сердце друзей, которые напоминают ему, что он человек. Счастливы повинующиеся державе его и защищаемые его законами! Но счастливее несравненно те, которые замечены его взором, которые удостоены его дружбы! Увы! Молодой Граф Ланицкий добровольно лишил себя счастия быть избранным другом Великого Фридриха. Без сомнения, милостивые государи, вам известно, какое уважение оказывает Его Величество графине Ланицкой, матери обвиненного – уважение, которое ни мало не уменьшилось от странных поступков сына. Август Ланицкий, родом поляк, получил воспитание в Потсдамской школе вместе с благороднейшими людьми Пруссии. Кто мог бы вообразить, чтобы воспитанник таких учителей и сын такой матери не имел отлично высоких чувств, не был отличен в своих поступках, и более, нежели другие, надеялся на него Фридрих Великий, который умел заметить в нем качества необыкновенные и всегда простирал к нему отеческую свою руку? Нужно ли доказывать, что обвиненный имеет характер слишком пылкий? Давно ли великодушный монарх принужден был извинять его дерзость и пренебречь оскорбление, молодым человеком ему нанесенное? Но чем же граф Ланицкий заплатил великодушному своему государю за снисходительную кротость его? Неблагодарностию и предательством, тем более ненавистными, что они действовали скрытно! Вы знаете, какою необузданною свободою пользуются в Пруссии дерзкие сатирики, любимые чернию, которую забавляют они своими насмешками насчет ее правителей: взгляните на стены замка Сан-Суси, покрытые ругательными пасквилями безымянных авторов: производят ли они какое-нибудь чувство негодования в душе великого нашего монарха? Не трудно было бы открыть дерзновенных ругателей… Фридрих отмщает им презрением! Но если ругательства людей неизвестных и низких не могут быть для него ощутительны, то черная неблагодарность друзей, близких к его сердцу, действует на него тем сильнее. Возможно ли оставить ее без наказания? Возможно ли пренебречь оскорбление, нанесенное таким человеком, который, за несколько минут, лежал у ног прогневанного им государя, исполненный раскаяния, обливаясь слезами любви, в жару благодарности, удивления, восторга? Таков поступок графа Ланицкаго! Представляю вам мои доказательства и моих свидетелей.
Граф Варендорф указал на Прусскую вазу и на двух свидетелей: надзирателя мануфактуры и старого жида. Присяжные прочли на вазе слово «тиран», сличили его с другими словами надписи и нашли в почерке совершенное сходство. Сильное негодование изобразилось на лицах слушателей. Граф Варендорф велел приближиться жиду. Наружность его имела в себе что-то необыкновенное и отвратительное; он был чрезвычайно сух и прям; голова его была неподвижна, но глаза бегали и сверкали; казалось, что этот человек всегда имел в душе беспокойство, о чем-то заботился, хотел все видеть, досадовал, что не имел назади глаз. Вид его был смелый, но он оглядывался по сторонам, когда начинал говорить, и голос его, чрезвычайно неприятный и охриплый, дрожал; этот человек назывался Саломоном. Поклявшись Талмудом, что он не лжесвидетель, он начал отвечать следующим образом на вопросы графа Варендорфа:
Граф. Знаешь ли эту вазу?
Саломон. Знаю.
Граф. Где и когда ты ее видел? Объяви присяжным все, что тебе в отношении ней известно!
Саломон. Я видел ее в первой раз в Сан-Суси, первого числа сего месяца, в одиннадцатом или двенадцатом часу вечера – не могу точно назначить времени.
Граф. Что нужды! Продолжай. По какому случаю заметил ты эту вазу? Подумай хорошенько; не забудь ни одного обстоятельства: всего важнее, чтоб господа присяжные знали настоящее положение дела!
Саломон. Я получил эту вазу из рук Его Величества, которому угодно было, чтобы я, увернувши ее, положил в ящик для отсылки во Францию; будучи охотник до редких вещей, я начал внимательно ее рассматривать. Вот платок, которым я стирал с нее пыль. Заметив надпись «Во славу Фридриха Великого», написанную белою краскою по синему полю, и желая рассмотреть ее лучше, я начал обтирать ее мокрым платком; но, к удивлению своему, приметил, что синяя краска под самою надписью, стиралась и приставала к платку; я начал тереть сильнее, оттер всю краску и ясно увидел слово «тиран». «О Авраам!» – воскликнул я от удивления. «Что сделалось с тобою, Саломон? – спросил Его Величество, который в эту минуту стоял позади меня. – Ты, верно, устал и хочешь пригласить отца Авраама к себе на помощь?» Я не мог отвечать ни слова; удивление сковало мой язык; глаза мои были неподвижно устремлены на слово «тиран»; я не позволял себе им верить и беспрестанно перечитывал надпись: «Во славу Фридриха Великого тирана». Волосы становились на голов моей дыбом. Его Величество, не дождавшись от меня ответа, взял из рук моих вазу, прочитал надпись и вышел из галереи, не сказавши ни слова. Более ничего не могу объявить почтенному собранию.








