Текст книги "Записки одной курёхи"
Автор книги: Мария Ряховская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Степка в ярости отбросил «Цветник».
– Ну и выбирайся отсюда как знаешь.
Крёстную, восседающую на своем тронном унитазе, плюхнули на землю.
– Погодите, братцы! Отсчитайте одиннадцать шагов от рогатой сосны и проведите линию от старого пня, на пересечении и ройте. Здесь могила и была. Дай-ка мне, Степан, глотнуть.
Степка с Серым принялись за дело. В кустах раздался шорох и появилась сначала нога в мужском полосатом носке и галоше, а потом уж и вся бабка Евдокия.
– Здрасте, я за своей долей. Разрешите присутствовать. – И села прямо на пашню возле стоящих по колени в яме Степки и Серого.
По мере того как Степка и Серый погружались в яму, из кустов постепенно вылезала и вылезала вся наша деревня.
Я улучила момент и стала читать припасенные в кармане правила пользования кладом, записанные еще мамой по моей просьбе с рассказов Крёстной, когда я была дошкольницей.
– В ночь на Ивана Купалу же дело обстоит так: ищи разрыв-траву, – читала я.
Тут Крёстная вставила ремарку, допивая бутылку:
– Этой травой хорошо уши промывать, когда скапливается много серы.
– …Ищи разрыв-траву и цветок папоротника, – читала я, – а когда отыщешь – коса на ней переломится – то скорей читай Богородице и Верую и обещай пожертвовать половину на храмы. Не бойся же соблазнов, не пугайся ни дыма, ни столпа огненного. Далее замыто… Ну а коли тебе в жизни терять нечего, то есть способ попроще: взмолись к Сатане, попроси у него помощи.
Серый, уже стоящий по пояс в земле, вдруг стал мечтать:
– Наверняка у генерала погоны из чистого золота. Одна шпага в полтора миллиона, а уж о кладе в озере молчу. Дорогу проведем, наконец, не то что из Солнечногорска, а прямиком из Москвы будет, – трасса Москва – Большие Жердяи. Мост сделаем бетонный с балюстрадкой. Отопление проведем! Баню построим! Бассейн!
– Размечтался козел, да об забор, – съехидничала бабка Дуня, – мне бы хоть сарай починить – а то!..
– Нашлась самая бедная! – обиделась тетя Тоня, жившая на самом краю деревни у колодца и известная своими клювачими петухами. – У меня вот крыша рубероидная, даже на шифер денег нету. А ты всю деревню каждый день на тридцать рублей обманываешь. Намешаешь в молоко мела…
– Вот сукина дочь! Еще чего-то требует. Моего Вовика твой петух чуть не загрыз!
– Да слушайте же! Я не дочитала, – взмолилась я.
Стала читать и дошла до того места, где сказано, какая по счету голова должна погибнуть. Все зависит от заклятия, произнесенного над кладом. Но скорее всего, клад останется нечетным, а четные погибнут.
Всякий xpycт и шелест прекратился. Частями компания уползала в лес, но еще не решалась полностью покинуть вожделенное место. Страх овладел всеми.
И тут бабка Евдокия, как самая шустрая, прыгнула из кустов на пашню перед ямой и крикнула:
– Чур, я третья!
Шум поднялся пуще прежнего. Пытались друг другу сбагрить места по счету.
– Вишь, разохотились! – заорал Степка. – Вы все тут ни при чем, поняли? Это мы с Серым клад ищем! Наш он!
– А откуда у вас особые такие права взялись? – не отступала Евдокия.
– Чья теща? Теща чья, я тебя, хитруля старая, спрашиваю?
Народ недоверчиво захихикал.
– Прошлогодний снег она тебе, а не теща! – напирала Евдокия. Она с ехидством прищурилась. – Держи карман, так мы вам, двоим пропойцам, клад и отдадим! Ты, Степан, и вовсе не нашенский! Откуда взялся, шут тебя знает!
Разговоры и хихиканье были прерваны разумными рассуждениями тети Тони:
– Кто-то из нас должен принять на себя удар! Вот, например, Капа: ее черт не тронет, она святая. Или нет… Вот что! Давайте посолонь идти – с Нюры, значит, и начинать. Так будет справедливо.
Тоня заранее подсчитала, что выйдет нечетной, и была спокойна.
Уже кто-то откашлялся, чтоб поддержать ее справедливые речи, в том числе и про Капу.
– Капа…
Капу все чурались: раньше работала баба на ферме, подворовывала, как все, пила, как все, и вдруг верующей сделалась, – да еще не нашей какой-то веры, – в праведницы выбилась!..
Но не пришлось тому человеку высказать своего мнения о Капе.
Зазвенели лопаты Серого и Степки.
Звон разнесся по лесу, деревья зашептали листьями, и поднялся пар из ямы. Заиграли, запрыгали на клубах устремленного из ямы потока не то пара, не то дыма ягоды земляники. Стало горячо и не видно рядом стоящего. Вдруг дым стал прозрачным и полсотни глаз опрокинулись в зияющую пасть ямы и увидели там генерала. Генерал улыбался. Мундир блистал новизной лучшего сукна. Правой рукой он прижимал к груди карту, левая была закинута за голову и показывала на камыши возле озера. На генерале были папины очки. Рядом лежала потерянная мною босоножка с дедушкиной заплатой на ремешке. Я потеряла ее в ту купальскую ночь, когда мы с Серым блуждали в лесу восемь лет назад.
Вдруг все исчезло. Видно, так чертовской метаморфозой было задумано: обуяло всех невероятное раздражение и злоба. Жердяи начали ругаться между собой и жаловаться на судьбу.
– Как же я несчастен! – орал Степка. – Вот думал, отвалю прокурору два кило золотишка, авось и забудет мой грех, а то менты вместо развлечения по субботам ко мне ездят. Как завидишь газик – пожалуй в погреб или на чердак.
– Как же мой сарай? Как мой сарай? Я тебя, старая ведьма, спрашиваю? – первой подала Евдокия идею виновности во всем Крёстной.
– Ой, нашлась самая бедная! – закричала на Евдокию Тоня. – Ты всю деревню каждый день на тридцать рублей обманываешь! А ты, дьявольское отродье?! Сама кладом пользуется – а коллективу что? Что ж мне, до гроба жить теперь с рубероидной крышей?
– А нам на что сахар покупать? – верещали сестры Скобины в два голоса. – А без сахара как? Только и живем тем, что гоним!
Обвинения посыпались со всех сторон, и Степка не выдержал. Он понял, что валят все на Крёстную и на него и что добром не обойдется.
– Что вы все к ней пристали? У нее с прошлой весны вконец все в голове перепуталось. Пошла привязывать козу, туда, знаете, где мы обычно пасем, на холм, – не успела кол вбить, коза дернулась. Старушка бум головой о камень, ну и того… Она и русский язык забыла. Правда, рыбка моя?
– All you need is love! – отозвалась Крёстная.
– И по-каковски – даже не знаю, – говорил Степка.
– Love is all you need! – повторила Крёстная.
– По-английски, – сказала я. – Она сказала: да, правда, я ненормальная.
После этого жердяйцы стали расходиться, пока, наконец, не остались мы вчетвером. Мы устали от крика и долго стояли, глядели на полукруглое небо со звездами, потом тихо двинулись.
Возвышающаяся на своем троне пьяная Крёстная водила рукой в небе и пела:
– Кто хочет, тот добьется! Кто весел, тот смеется! Кто ищет, тот всегда най-дет!
ВОИНЫ АРМИИ ЦОЯ
Шло лето 1990 года, мне было четырнадцать лет. Я вошла в острую фазу своего вечного богоискательства, а также поисков романтического героя. Штандартенфюрер Штирлиц, а тем более французский генерал уже не подходили. Богопоиски тоже нуждались в актуальном пророке.
Виктор Цой стал и тем и другим сразу. Он с ходу ответил на все вопросы предельно кратко: между землей и небом война. Как сказал Тальков, погибший вслед за Виктором: Цоя убили черные, он был проводником Белых сил. О черных и белых, энергетических полях, зодиаках и родовых проклятиях толковала вся страна. Политические и религиозные категории перепутались. Ельцина считали бойцом Белых сил, как и Цоя.
Лишь только я увидела его в программе «Взгляд», как меня схватило и повлекло неведомо куда. Покоя я лишилась отныне и навеки. Длинноногий человек, мгновенно, как кошка, залезающий на корабль в фильме «Игла» и при этом стоящий на сцене спокойно и горделиво, прельщал как сладостный эротический объект и вместе с тем казался незыблемым духовным столпом, за который можно было бы ухватиться в эпоху перемен. Он спокойно, безапелляционным тоном ставил миру диагнозы, что в сочетании с азиатским разрезом глаз наводило на мысли о спасительной восточной мудрости, обитающей в далеких дацанах и ашрамах, и о красивом бойце за правду в исполнении Брюса Ли, размытую пленку с которым на импортном видеомагнитофоне я однажды видела у папиного «богатого» друга, продавца из мясного отдела.
«Где бы ты ни был, что б ты ни делал – между землей и небом – война», – спокойно произносил Цой в микрофон, грациозно и устало вскидывая свою черную блестящую челку. «Война – дело молодых, лекарство против морщин», – возглашал он, вовлекая в беспощадное противоборство без правил, которое нас обессмертит. Глупо рассчитывать на то, что в этой борьбе останешься жив, – но таков путь героев! «Он способен дотянуться до звезд – и упасть опаленным звездой по имени Солнце». Герои идут Млечным Путем, как сказано другим поэтом раньше, поэтому у них на сапогах «звездная пыль». Они не могут остаться с любимыми: «высокая в небе звезда» зовет их в путь. Песни «Кино» помогали разобраться в путанице жизни, ритм его музыки как будто ставил все на свои места.
То, что ты слушала, видела или читала подростком, формирует тебя навсегда. Резкая цветаевско-цоевская строка с обилием тире, подобных летящему копью, двухцветная зороастрийская философия, ожидание встречи с героем, которого ты ищешь до тридцати, а потом, за неимением оного, становишься таковым сама… Сколько трагических ошибок я совершу под влиянием этих идей, – столько раз этот образ и строки спасут меня от их последствий, – требуя борьбы, воли и победы, вопреки всему!.. Давно уже разобравшись в своей психопатологии, я и двадцать лет спустя не смогу от нее освободиться – идеи, воспринятые подростком, становятся частью тебя, как и неизменный сексуальный идеал.
– Не сотвори себе Виктора Цоя, – шутили надо мной одноклассники в гимназии, куда я поступила в восьмом классе.
– Любовь к умершему – некрофилия, – важно добавляли очкастые ботаники.
Они были из числа тех, кто слушал «Кинг Кримсон», Боба Дилана или даже «Вельвет андеграунд» Энди Уорхола. «Вельветс» слушали те, кому выездные родители привезли журналы с фотографиями и кассеты. Увы, даже поклонники «Депеш мод» презирали Виктора Цоя!.. Конечно, – он ведь был отечественным музыкантом, а не заграничным, – к тому же его высшим шиком был белый «москвич» с заклеенными черной пленкой стеклами, а в одежде – черный свитер, черные линялые самодельные джинсы, черные же кроссовки и белые носки.
Насчет черных ботинок и брюк, из которых щеголевато выглядывали белые носки, – я была особенно несогласна с критиками Цоя. У нас в Жердяях недосягаемой элегантностью считались черные колготки с белыми туфлями на каблуках!.. Такое могла позволить себе только внучка богатой молочницы и самогонщицы Евдокии, купившей сыну машину. И вообще – вокалистка Нико из «Андеграунда» тоже любила контраст. Носила белый брючный костюм, а из штанин у нее торчали носы черных ботинок!..
Что уж говорить о Цое, – если высокоинтеллектуальные поклонники Боба Дилана наезжали даже на поклонников такого любимого в девяностом Мартина Гора. Особенно таких было много в параллельном спортивном классе, среди туповатых долговязых волейболистов.
– Лучше быть отцом урода, чем фанатом «Депеш мода», – дразнились они. – У меня подохнул кот, он послушал «Депеш мод».
Немудрящие «спортсмены» лезли в драку и, наподдав астеничным цоеманам с диломанами, приглаживали рукой и без того безупречный «кирпич» на голове. Была такая прическа у депешистов. Презрительно цедили сквозь зубы:
– Тот, кто слушает «Дорзов», не вылезает из крезов.
Однако в «крезах» очутилась я.
Учиться перестала. Круглыми сутками крутила одну и ту же кассету с тремя альбомами Цоя. Текст и музыку – каждое слово и каждый аккорд – я знала наизусть, поэтому нельзя сказать, что я слушала«Кино». Но и сидеть в беззвучии уже не могла: моя жизнедеятельность существовала только на фоне этой музыки, ввергавшей меня в состояние транса. Без нее я входила в анабиоз и сердце едва билось в моей груди.
Мать, вынужденная сутками без перерыва слушать десять песен, хотела уже вызывать психиатра. Отец сказал, что поездка в Жердяи будет более эффективна.
Он был прав. По крайней мере, дебаты приверженцев Цоя и «Сектора Газа» проходили на природе. Вечерами мы собирались на двух лавочках. Над рекой полотно заката, как советский флаг, из заросшей низины Екатерининского канала тянуло сыростью. Обдавал белой пылью мотоцикл, в кираске – сено.
Одни играли в пинг-понг, другие сидели с тупыми лицами.
У нашего главаря на коленях магнитофон. Плечистому не по годам Лешке было тринадцать лет, и он уже имел подругу. Носил булавку в ухе, как и положено панкам. Обучал шестнадцатилетних курить и пить. Его отец служил рэкетиром, матери не было, и от него исходила опасность. Оппонентам Лешка разбивал ночью окна камнями, одному парню разбил голову.
Но главным его правом было ставить нам музыку. Он – и больше никто – менял кассеты.
Курить научил меня именно Лешка.
– Взатяг кури, – наставлял он меня, – добро переводишь! А ну, кури нормально!
Я побаивалась его. И все же, когда через два года он повесился, я испытала что-то вроде печали: это был первый мой сверстник, кто это сделал.
Лешка твердил о том, как ненавидит хиппов:
– Доходяги! Фенечки, цветочки, драные носочки. – Презрительно выпускал дым колечками. – Ну а музыка? Фанаты Бабки Гермафродитки – этим все сказано!
Так он называл Борисова, рок-идола и невидимого героя последующих глав моего повествования.
– Из всего того, что они слушают, не говно только «Кино», – продолжал Лешка. – Люблю Цоя. Наш человек. Мужик, не размазня. Мой друган по жизни Лысый пил с ним спиртягу.
В полночь мы собирались у клуба и шли в соседнюю деревню. Являться должны были все. Неявившимся Лешка ночью бил стекла.
Непременной униформой служила непременная «телага», толстый грубый свитер и кирзачи. Девушкам полагалось строить из себя бывалых и ярко краситься: перламутровой помадой губы, зелеными тенями веки. Включив магнитофон, в котором сидела кассета «Сектора Газа», мы шли через лес и поле к Пятницкому шоссе. В осеннем ледяном тумане кирзачи и телогрейка и правда спасали.
Миновав шоссе, лезли через забор и проникали в спящий пионерский лагерь, направлялись к беседке. Там нас уже ждали местные, студниковские.
Лешка подходил к их лидеру намеренно неспешно, тянул, сплевывал, потом пожимал руку.
Некоторое время уходило на то, чтоб придумать повод для драки. Когда он находился, парни били друг друга до крови. Девкам при этом было нечего делать. Они слушали гнусавый вой «Сектора Газа» из магнитофона.
«Ты говорила, что ни с кем ты не была-а. И что я первый, кому ты да-ала. Ты робко на мою фуфаечку легла-а, при этом не забыв раздеться догола-а…»
Улучив момент, я совала в оставленный на пожженной и исписанной лавке «магниток» кассету «Кино» и отгораживалась от мира его песнями.
И все же блаженствовала от слияния с «народом». Не так просто было преодолеть высокомерие колхозных, презрительно называвших нашу семью «интеллигентами», издевавшихся над огромным и косым, недостроенным нашим домом, виллой «Большой дурак» – так наш дом прозвали в Жердяях. Смеющихся над нашим садово-огородным неумением. Любили-то нас в деревне только Нюра с Капой.
15 августа Лешка зашел к нам на «виллу». Я мыла голову в тазу, напустила мыла в глаза. День был ясный и ветреный, березы сгибались в три погибели под порывами ветра. Лешка сказал:
– Привет. Знаешь, вчера Виталику в Подсвешникове по пьянке руку сломали. Сегодня пойду мстить за него. Ты с нами? Слу-ушь! Я забыл. Вчера вечером твой Цой разбился на мотоцикле, во «Времени» сказали, знаешь?
Ветер был холодный, не июль, середина августа в наших северных местах. Пена застыла у меня на голове, под сарафан вода затекла, стало холодно.
– Врешь! – раздраженно сказала я, думая, что он опять издевается надо мной. – Ну, люблю я Цоя и отстань!..
Он убеждал, орал. Я тоже орала. Ушел вконец разозленный:
– Да ты спятила! Сдох твой Цой, пойми! Ш-шиз-зуха!
День я жила в полной тишине. Не слышала шума ветра, не слышала, что мне говорят. Потом пошли какие-то дикие стихи, писала без перерыва. Кончался один лист, и начинался другой, третий, пятнадцатый. Стихи получались негодные, но это не смущало. «Мне говорят, что умер ты, – весь мир сошел с ума!..»
Думаю, я слегка чокнулась тогда. Помню, однажды ночью проснулась. Было абсолютно ясное сознание, как днем. Спать не хотелось. Помня свое обыкновение молиться бессонными ночами, начала читать Отче наш, но запнулась на третьей строке. Как это? С детства знаю!.. «Иже еси на небеси. Еси на небеси…» Но вместо молитвы поперло: «Группа крови на рукаве. Мой порядковый номер на рукаве. Пожелай мне удачи в бою, пожелай мне не остаться на этой траве».Мучили сны. Например, такой. Я ищу Витю по всей земле. Иду по снежной пустыне, вижу длинный белый дом. Из него выходит Ира Васильева, известная своим обычным утренним приветствием одноклассникам: «Цой гений – а вы все уроды!» Так вот эта Васильева выходит и говорит мне: «Входи, только тихо – там Виктор». Я вхожу. Вижу его. Он обводит меня безразличным взглядом, поворачивается и идет к стене. Проходит через нее. Я бьюсь, бьюсь в кровь – но не могу пройти за ним.
МОЛЕЛЬНЫЙ ДОМ
…А между тем жизнь текла. Умерла Таня, и Нюра, в душе привыкшая думать о ее неминуемой смерти, смирилась и посчитала гибель дочери наказанием за свою слабую веру.
Она пришла в общину, просила прощения. Василий Николаич сказал: «Бог на Страшном суде не за грехи с нас будет спрашивать, а за то, что не каялись».
Нюра перебралась в Калинин, стала в молельном доме сторожихой и уборщицей.
Однажды я исповедалась Капе:
– Чувствую, меня относит, да ничего поделать не могу. Не нужен мне ни Бог, ни другие люди, только Цой.
Капа пожалела меня:
– Дьяволосики на тебя напали и мучат, девушка. В стенах общины они тебя не достанут, езжай со мной в воскресенье! – Глядела на меня грустно-грустно. – Не узнаю я тебя. Курить стала. Разве можно?! Божьему Духу в тебе душно от табака.
Вроде наивно, а меня проняло. Взяла с меня слово съездить с ней в молельный дом.
Поехали. Капа в блаженном состоянии, и по дороге это состояние усиливалось. Капа была самой удивительной личностью Больших Жердяев: решительная и смелая, как в эпизоде с тонувшей в навозе коровой, мягкая и лирическая в повседневной жизни. Как такое могло вызреть в нищей и грубой тверской деревне?.. Капино стремление к поэзии и красоте было природным. И то и другое она нашла в Боге.
На платформе в Калинине Капины зеленые глаза просветлели от слез. Она отвернулась:
– Погляди вниз – Волга… Какие все люди нарядные! Какие все улочки чистенькие! А мы, как мы жили-то?! В темноте и во мраке! Бывало, среди работы побежим с девчонками на реку, купаться. Разденемся и лезем в воду голые. А парни прячутся за кустами. Как выпрыгнут на нас, давай пугать. Мы и выйти из воды не можем, ни у кого ведь трусов-то не было. Дикари! Да, дикари! И не потому, что трусов не было, – а потому, что вот выпить, украсть – и все радости! Я как пришла в собрание – Василь Николаич говорит: будьте как плодоносящая ветвь. Он говорит – а я не понимаю. Ну, думала, это ветка, как на сливе или на яблоне. А это душа человеческая!..
Капа опять заливается слезами. Проходим мимо обгорелого дома.
– А у кого-то беда. Но через страдание Бог нас к себе приближает. Ведь что такое человек в счастье? Он ничего, кроме себя, знать не хочет. Гляди и запоминай: идем по мосту, потом мимо обгорелого дома, потом сворачиваем сюда, вот береза огромная посреди улицы. Не срубили – пожалели, два века живет. От березы три дома – и мы в собрании.
«Собранием» Капа называла молельный дом.
Подошли. Капа кидается во все стороны: «Сестра Сима, сестра Аня, брат Саша», – плачет уже навзрыд: два месяца не приезжала – хозяйство.
«Братья и сестры» ругают ее:
– Давно не была! А приедешь – сразу на улет! На улет!
Капа подводит меня. Знакомит. Ее поздравляют с новообращенной, а меня с рождением во Христе.
В ожидании начала молитвы бегут в сад, хрустеть яблоками. Там смеются, разговаривают.
Я думаю о том, что церковь и в самом деле для Капы – чудо. Хотя бы потому, что это первые часы досуга в ее длинной жизни.
Кто-то берет меня за руку, ведет в «собрание». В прихожей, перед зеркалом женщины и девочки повязывают платочки, некоторые надевают хрустящие белые халатики. На меня выбегает Нюра:
– Ищу-ищу ее… Здравствуй, деточка! – Сует мне большую сумку с яблоками. – Худенький, ешь плохо. Моя Танюшка какая в твои годы была румяная…
Нюра говорит это почти без грусти. Всякий раз заново удивляюсь особенной стойкости деревенских перед бедами и бесчисленными смертями в семьях. Тетя Тоня, хозяйка клевачих петухов, похоронила родителей, мужа, троих детей. А говорит об этом просто, как будто о вчерашних пирогах.
– …Бог дал – Бог взял, – угадав мои мысли, говорит Нюра. – Не надо думать, что ты хозяин своей жизни – и все стерпишь. …А что ты в штанах каких-то? На вот, одень халатик, попраздничней будешь.
Пришли в зальчик, расселись. Идет соревнование – бабки норовят впихнуться на последний ряд – «унижающий себя да возвышен будет». На кафедре, покрытой красным сукном, человек в очках, перед ним листочки.
– Тема сегодняшних занятий – поступок доброго самаритянина.
За проповедью молитва. Молитва вслух, со слезами. Вой и стенание – не хуже, чем в аду. Стоя на коленях, молящиеся монотонно стукаются лбами о стул следующего ряда.
– Теперь, братья и сестры, – важно объявляет Василий Николаич, – послушаем молитву сестры Серафимы.
И кладет очки на красное сукно. «Совсем как в школе или на партсобрании – не зря Капа так и называет это место: собрание», – заметила я про себя.
И вот эта Серафима, тощая старушоночка с последнего ряда, падает на колени и вопит, рыдая и раскачиваясь:
– Господь Ты мой любимый, припадаю я к Твоим обагренным ступенями умираю: удостой худшую из рода людского выслушать!..
Одна из трех здешних Маш – они тоже новобранки – садится за пианино, верующие поют гимны. Тем, у кого нет своих, раздаются «Гусли» – книжечки с текстами.
По знаку проповедника встают с мест, запевают:
– Когда в Твои слова вникаю, Христос Спаситель дивный мой, тогда все глубже понимаю, что без Тебя я прах земной…
Капа не может допеть куплет, всхлипывает вовсю:
– Гляди, Маша… Как Боженька нас, окаянных, любит! А мне иной раз и колено некогда преклонить…
Собрание кончилось. Но все почему-то не торопятся расходиться. Появилась Нюра:
– Ты, Капа, последнее время все норовишь быстрей убежать. Да продай ты своих поросят, не нужны они, коли от Бога отвращают! И ведь Василий Николаич заметил. Идем, Машенька. Сегодня особый день – крестить будут.
Капа покраснела и отвернулась:
– Вот и обличение получила… А кому это хозяйство нужно, что я день и ночь с ним занимаюсь? Деду моему? Что ему? Он все газеты читает, нет чтоб Слово Божие. Поросята, говоришь. Одна вот уже и сдохла – не доглядела, горячего дала. А как Господь-то нас любит и ждет! Мне ведь еще в детстве было. Лежу я в постели рядом со своими пятью братьями и сестрами, одно одеяло на всех, поперек, ноги торчат… а ведь все кроме нас с тобой, Нюра, умерли… лежу и вижу: от печи ко мне идет мальчоночка – голова светленькая, бутончиком, босиком идет, в полотняной рубашечке, и говорит так тихо, ласково: «Я, Капа, Ангел-хранитель твой». А ведь к Господу пришла, только когда на пенсию вышла. Да вот и сейчас во мне нет всей благодарности.
Пошли в соседнюю комнатку с кафельным бассейном. Стояли кружком, просили о милости.
– Вот, девочки, – сказал Василий Николаич, – отныне вы дети Божьи. Галя, Света, Ваня, Маша, вторая Маша. Маша, где ты?
– Иди, иди, дитятко. – Нюра вытолкнула меня вперед.
– …Просим Господа благословить…
«Что за имена называют? Имена новичков, что ли, не пойму…»
Василий Николаич поливает всем на голову и руки. Мне тоже полил.
«Боже, да меня крестят!»
В толпе шепот:
– Прохладно сегодня, осень надвигается, в купель не велел залезать.
Нас целуют и поздравляют, дарят Евангелие. Тут вбегает одна из Маш с какой-то женщиной и радостно восклицает:
– Маму привела посмотреть, как меня крестить будут.
Верующие в замешательстве. Василий Николаич все понял и идет к Нюре.
– Ты что-то напутала, сестра. Подослала не ту Машу. Эта ведь еще не готова. Второй раз только приехала!..
– Не ту, говоришь? Ту, Василь Николаич! Она еще дитем была – меня в беде не оставила. Сопровождала по бесовским логовам. Цветы моей Танюшке носила. Она божественная, моя Маша.
Впервые, уезжая из деревни, я не грустила о конце каникул. Этот август меня вымотал. По дороге к автобусу видела израсходованные бурной летней жизнью деревья и поля, – их состояние было похоже на мое.
ХАДЖ ПЕРВЫЙ. ПИТЕР, ПИТЕР – ГОРОД ВИТИН
В Москве жила роботом: на уроках исписывала тетради цитатами и его бесконечным именем, после школы и до ночи – один Цой. Я почти не читала и совсем не училась. Моя жадная душа заснула, замерзла лягушкой подо льдом, – ей стало скучно со мной, упорной в своей однообразности. Едва ли не каждый день я покупала в ларьках новые и новые фотографии Витеньки. Ларьков было много, и с каждым днем выбор становился богаче. На моих стенах не осталось живого места, комната стала сплошным черно-белым пятном. Граница той части ногтя, которой можно царапать, и той, которая соединена с пальцем, стала извилиста от постоянного прикалывания фотографий к обоям: головка булавки въезжала под ноготь.
Однажды по телевизору объявили, что в полвторого ночи будет показан гала-концерт Цоя в Лужниках, последний его концерт в Москве. Тогда еще весь зал – сотни и сотни – поднялись с мест и пели вместе с ним. Целый день я ничего не могла делать, сидела и ждала вечера. Часов в двенадцать меня сморило, я завела будильник на час пятнадцать и легла. Просыпаюсь посреди ночи и понимаю, что проспала, будильник не звенел. Случилось худшее в моей жизни!.. Бегу на кухню – телевизор мертв – четыре часа. Впала в оцепенение.
Проснулись родители, вылезли из своих одиночных келий, две широких полосы света из их комнат скрестились. Наконец-то хоть в чем-то они были едины – их дочь пропадает.
– Какой еще концерт? Боже… Посмотрите на нее, это наша дочь! – в истерике воскликнула мама. – Сумасшедшая, влюбилась в мертвеца! Это мы виноваты, не наняли ей учителя английского в четыре года, как родители Наташи Синельниковой и Маши Рыбниковой. Она не получит образования! Устроится на почту – а дальше по наклонной…
Работа на почте почему-то всегда считалась моими родителями самым жалким и катастрофическим из всего, что может случиться с человеком.
Мамина речь была полна ужасных пророчеств.
А отец просто взял и повез меня в Питер – к могиле Цоя.
По дороге от вокзала до ведомственной гостиницы я мучила таксиста вопросами: по какой улице везли Цоя на кладбище, где он жил, где работает его мать… Никак не могла представить, что человек, живя в том же городе, где жил и был похоронен Витя, не знает этих вещей!..
Казалось, город существует лишь для того, чтоб быть местом посланий. На каждом втором здании начертаны строчки из Цоя, воззвания к нему.
Весь город – как пачка неряшливых, исписанных вкривь и вкось зачитанных и пожелтелых писем. Линялые П-образные дома-конверты: чтобы прочесть письмо – нужно зайти во двор. На фасадах писать не всегда решались: видно, ловили.
«Мне чем-то нравится эта погода», но чем она могла тебе нравиться? «На холодной земле стоит город большой». «Витенька, здравствуй! Мы приехали к тебе из Житомира. Жди нас, мы приедем зимой. Бублик, Ганна». «Виктор, пишут тебе ребята из Сергиева Посада. Как ты? Лешка купил себе гитару. Мы верим в тебя и не верим, что ты умер. Мы ждем тебя, и ты обязательно вернешься!» «Я верю, ты слышишь и нас. БССР. Витебск».
Выходило, Цой был вездесущ, всеведущ и нем, – как Бог.
«Шизофреникам нельзя здесь жить», – подумала я. Пушкин вот говорил, что Петербург непригоден для жизни. Сплин Евгения Онегина родом отсюда. Мало того что вечные сумерки, дождь и холод, еще и это кладбище, в какое превратили Питер Цоевы фанаты. Закономерный конец в этом городе – это броситься с моста, из окна, почувствовав напоследок легкость полета, как это сделал Башлачев. Утопиться в ванне одного из покинутых аварийных домов, где собираются поклонники рока. Там обычно не сразу отключают воду и электричество.
Доехали до сюрреалистической улицы Шкапина. Заброшенные дома. В вечерних потемках запрокинули головы и смотрели на пустые черные окна. Пустые квартиры, ветер. Вдруг раскроется дверь и с плачем, хохотом и воем вывалится пьяная компания. Кинут бутылкой в окно, оно выплюнет брызги стекла. Скроются так же внезапно, как и появились. Снова тихо.
А еще на этой дикой улице Шкапина был один черный дом, с подтеками, оставшимися от пожара, с вынутыми внутренностями. Только четыре стены. Как после бомбежки в сорок втором. Куда девалось остальное? Может, прилетел инопланетный корабль с краном, снял крышу, вынул квартиры с населением и улетел, сыпля огненными искрами?
К счастью, мой родитель расстарался и попросил крёстного добыть нам номер в его важной ведомственной гостинице.
Мы позвонили. Нам открыла тетка в белом халате – «Как в больнице», – подумала я, невдалеке маячили охранники. Нам дали люкс – линолеумный пол, шкаф с выломанными полками. Мне-то представлялось, что гостиница «почтового ящика», ведающего кремлевской связью, будет шикарна: мягкие турецкие ковры, цветной телевизор, видик, в нем кассеты Брюса Ли. Так похожего на Витю. Не тут-то было!..
Наша устроительница, горничная, словоохотливая тетка, стращала рассказами о преступлениях, будто бы творящихся в нежилых домах. Через два дня настали праздники, – последнее советское 7 Ноября, как потом оказалось, – и ВПК покинул нас. Столовая не работала. Из особого сочувствия к нам горничная выдала нам помятую алюминиевую кастрюлю с трупами мух на дне. В ней мы варили привезенные из Москвы яйца.
Помимо душевных мук будто покинутой возлюбленным девушки, я испытывала голод. Мы с папой целыми днями были заняты поисками еды. Вечером даже сходили в Александринку – у отца там был знакомый художник, – чтобы поесть. Посидев в зрительном зале десять минут, мы побежали в буфет и купили там все, что могли. Наелись и набили бутербродами сумку: впрок. Ветчина была несвежая, – всю ночь у нас болели животы. До сих пор терпеть не могу Невский: вспоминаю, как однажды мы простояли на ноябрьском ветру и дожде два часа за серыми сосисками. Очередь тянулась к единственному открытому магазину.
Весь следующий день я одиноко бродила по городу, тупо шла и шла куда-то, уже не съеживаясь на зверском ветру.
Казанский. Тусовки нет, а московские хипы обещали.
Екатерининский сквер. Тоже нет. Много плохих замерзших художников – копировальщики классики, икономазы.



























