Текст книги "Очень хотелось солнца"
Автор книги: Мария Аверина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Он хлебнул еще кипятку и только тут понял, как ему осточертела простая горячая вода. В раздражении сломав только что тщательно отточенный карандаш, он захлопнул книгу… И снова открыл ее, решив, что работать сегодня он будет все равно, а лепешку сделает к вечеру.
Но вечер не замедлил: так как солнце в эту осень не считало нужным показывать себя даже на минуту, то мутное, бессильное, неумытое утро сразу же перетекало, не тормозя, в не менее хмурый, бомжеватый закат.
В слепом кухонном свете он не торопясь ссы́пал в миску все содержимое двух банок, подлил воды из чайника и начал растирать ложкой неприятно пахнущую жижу. Мысль в такт движению тоже ходила по кругу: даже если пешком – а это часа полтора ходу! – и добраться до института, войти к шефу и прямо спросить, не хочет ли тот выплатить ему хоть что-то из задерживаемой полгода зарплаты, и даже постучать кулаком по столу – эффект будет нулевой. К тому же прогулка не доставит ему удовольствия: чувство невыносимой униженности, которое он успешно подавлял в себе работой, не выходя из дома, там, на улице, где откуда-то берутся люди, у которых есть деньги и поэтому они что-то покупают в магазинах, обострится до невыносимости, вышибет из колеи окончательно. И он сразу же начнет тосковать – и по Ленкиной улыбке, и по дочкиным взвизгам, и даже по борщу… Одолжить тоже уже было не у кого, да и как, чем отдавать?
Чувство голода, мешающееся с ощущением безвыходности, штормило эмоции. Ложка заходила быстрее, яростно втирая «болтанку» в стенки миски. Швырнул ложку в мойку, чиркнул спичкой, да так, что она сломалась, потом второй, третьей, поднес к конфорке, почему-то обжегшись, чертыхнулся, шмякнул с размаху пустую сковороду на огонь и вдруг понял, что его охватывает бешенство. Движение было привычным, отработанным до автоматизма – так по утрам наспех перед работой он обычно жарил себе яичницу с колбасой, – кухня была знакомой, город за окнами был свой, родной до каждого закоулочка, а вот жизнь в нем… жизнь теперь была какой-то чужой.
Когда он последний раз ел колбасу? Да, и в самом деле – в тот последний день, с которого и начался отсчет его добровольного домашнего затворничества. Отвезя Ленку с Анькой и вернувшись в Москву, он на оставшиеся от поездки деньги на следующее утро добрался до института, чтобы забрать кое-что нужное из своего письменного стола. По привычке обогнав в холле гордо несущую свои туго обтянутые узкой юбкой пышные бока Виолетту Степановну и коротко поздоровавшись с ней, он направился было к лифту, но сразу понял, что тот не работает – не было перед ним привычной толкотни.
– Ну что ж, Николай! – пробасила неспешно догнавшая его Виолетта Степановна. – Иван и Максим Викторович не показываются вторую неделю, вас не было три дня… Теперь, судя по всему, и пришел он – тот день, когда сам Господь Бог показывает нам, что с нашей научной деятельностью можно покончить раз и навсегда – пешком на седьмой лично я уже не дойду. Так сказать, естественный отбор… Через день-другой даже вам с вашим упрямством надоест отмахивать ступени до седьмого неба, и наш кабинет можно будет сдать под какой-нибудь мини-маникюрный салон. Тогда и лифт сразу заработает.
Она невесело и неожиданно для ее низкого голоса тоненько хихикнула.
– Ну что ж, Николай! До встречи в следующей жизни?
И, не дожидаясь ответа, так же неторопливо, как и шла сюда, понесла свои царственные бока обратно к выходу, раскапывая в кармане коробку с папиросами.
А Николай свернул за угол, толкнул дверь на лестницу и стал подниматься. Торопиться ему было некуда, а кое-какие выписки, сделанные летом в сыром подвале в архиве и теперь лежавшие в его столе, ему все же пригодились бы.
Единым духом поднявшись на третий, он остановился передохнуть, и тут дверь распахнулась – из холла на лестничную площадку вылетел шеф. Секундное замешательство, рукопожатие, Николай уже хотел повернуть на следующий лестничный пролет, когда шеф вдруг схватил его за рукав.
– Коленька! – такое ласковое обращение не сулило для Николая ничего хорошего.
Тем не менее он остановился.
– Коленька! – повторил шеф, придвигаясь, как всегда, излишне близко и начав по вековой привычке нервно обирать невидимые пылинки с рукава собеседника. – Ты мне как раз и нужен, я собрался тебе звонить, а ты тут и сам явился. И знаешь, так кстати, так кстати…
Николай молча ждал: единственное, чего он еще мог хотеть от этого невысокого лысоватого человека, которого давно перестал уважать, – это полагавшихся ему и за шесть месяцев задержки давно превратившихся в «пух» денег. Но разговор явно затевался не о них.
– Понимаешь, Коленька, – снова залопотал шеф. – У нас к тебе есть разговор…
– У кого у вас? – Николай насторожился.
– А у нас сегодня гости, ты не знал? А, ну да. Ну да, откуда же… Я же тебе не звонил… Только собирался… Ну, раз уж ты сегодня вдруг пришел – может, оно и к лучшему… к лучшему…
Шеф мягко взял Николая под локоть и стал вместе с ним поворачивать к ведущей наверх лестнице.
– Да, гости… и какие… а так неудобно получилось – лифт сломался… Но они – ничего… они у себя там по утрам все поголовно бегают, так что им на четвертый подняться было нетрудно… К тому же даже и хорошо: пусть видят, какие cложности испытывает советская наука! – неожиданной фистулой в гулком эхе лестничной клетки запальчиво закончил свою речь шеф.
– Я зачем вашим гостям?
– А пойдем… пойдем… они тебе сами все расскажут!
Николай «профессорский» этаж не любил и старался на нем не появляться. Его и раньше раздражали и «шикарные» псевдодеревянные панели из ДСП, которыми с претензией на роскошь были обшиты стены, и фикусы с мясистыми, лоснящимися толстыми листьями в кадках возле престижных «велюровых» разлапистых диванов и кресел, и зашарканный паркет под ногами вместо привычной выщербленной плитки «под мрамор» остальных этажей, а сейчас он и вовсе испытал приступ стыда, смешанного с брезгливостью. ДСП покрылись каким-то пыльно-масляным тусклым налетом, фикусы опустили отощавшие пожелтевшие листья, диваны потускнели, «просиделись», а кое-где сквозь потертости просвечивал поролон. Он был даже рад тому, как быстро шеф катился по коридору на своих коротеньких ножках, не давая возможности разглядеть более мелкие признаки какого-то тотального разложения, охватившего институт несколько лет назад и сейчас представленного Николаю во всем своем гнилостном великолепии.
Идя чуть не «на рысях», они на большой скорости проскочили кабинет шефа и, свернув за угол, толкнули две тяжелые деревянные створки такого же когда-то «шикарного» ДСП с золотыми круглыми блямбами вместо ручек.
Большой актовый зал был пуст, ряды кресел не освещены, лампы горели только над так называемым президиумом, где стояли такие же, с претензией на роскошь, ДСП-панели, непрочно скрепленные в громоздкие и уродливые столы. На них, когда шеф с Николаем приблизились, стали видны рюмки из кабинетного бара шефа, бутылка «Столичной», на оберточной серой бумаге толстыми кругами порубленная сизая докторская колбаса и батон. Поодаль, возле трибуны, в кресле сидел незнакомый, ухоженный и представительный седой мужчина, второй помоложе, но тоже в очень хорошем, в тоненькую полосочку костюме-тройке, прохаживался вдоль столов, с любопытством поглядывая на таким странным образом разложенное «угощение». На противоположном конце, словно два взъерошенных воробья на ветке, примостившись на краешках стульев и напряженно глядя перед собой, сидели зав. лабораториями Петр Семенович и Андрей Ильич – его тяжелые очки с толстенными стеклами все время сползали к кончику носа, и он их нервно подпихивал указательным пальцем обратно к переносице. Стояла напряженная тишина, пахло колбасным духом и прелыми шторами.
– А это наша надежда – Семенецкий, я вам про него говорил! – радостно заулыбался шеф, настойчиво подталкивая Николая в спину поближе к высокому прохаживающемуся мужчине, которому пришлось протянуть руку, чтобы поздороваться. – Думал, представлю вам его через денек-другой, а он сам сегодня объявился.
– Семенецкий? – с отчетливым английским акцентом переспросил «костюм в полосочку». – А как имя?
– Николай.
Пожав холеную, холодную, какую-то безучастную руку, Николай замялся, потому что «костюм в полосочку» тут же повернулся к нему спиной и направился к седому господину в кресле, с которым заговорил по-английски: Николай отчетливо разобрал перечисление всех своих регалий, тему кандидатской и что-то еще, произнесенное пониженным тоном, да так, что слов было уже не разобрать.
– Ну! Чем богаты, тем и рады! – вдруг по́шло засуетился шеф, откупоривая «Столичную» и разливая ее по рюмкам. – У нас, знаете ли, все по-простому… к тому же советская наука нынче не финансируется… сами видите… как у нас тут теперь все… Давайте за знакомство?
Петр Семенович и Андрей Ильич как по команде встали, мелкой рысцой преодолели расстояние вдоль столов до рюмок, с готовностью схватили их и отставили локти – видимо, для приличия. «Костюм в полосочку» вопросительно оглянулся, седой джентльмен не пошевелился, лишь приподнял ладонь, показывая, что он пить не будет, а шеф, вдруг шмякнув рюмку на стол, завопил:
– Да! Да! Вода! Как же я забыл! – обежал трибуну, на которой стоял графин с водой и стаканами, услужливо налил и преподнес «костюму», который в благодарность неожиданно обаятельно и лучезарно у лыбнулся.
– Ну, поехали? За знакомство? – Шеф занес уже было руку, но приостановился, глядя, как «костюм в полосочку» мужественно опрокинул водку в рот и тут же стал запивать водой.
– Вы чего этот балаган-то тут устроили? – тихо спросил шефа Николай. – Тарелки-то в кабинете у вас есть! Чего перед иностранцами-то позориться?
– Ничего!
Шеф неожиданно острым, оценивающим взглядом скользнул по «седовласому», бодро хватанул из рюмки беленькой и, снова лучезарно разулыбавшись, тихо прошептал:
– Нехай знают, буржуинские морды, как живет теперь советская наука! Нехай раскошеливаются!
Николай, ощущая на себе неприятный, какой-то цепкий, оценивающий взгляд «седовласого», выпил и понял, что с утра да на голодный желудок водка ему «не пошла». Пришлось ляпнуть круг колбасы на батон, причем то ли оттого, что откусил слишком много, то ли оттого, что его так откровенно, почти не мигая, разглядывали, хлеб тоже «застрял» у Николая в глотке.
– Ну а теперь, Коленька, не сглупи и не продешеви! – тихим шепотом, не меняя любезного выражения лица, пробормотал сквозь зубы шеф. – Итак, господа, наверное, к делу.
Услышав это, Петр Семенович и Андрей Ильич дружно поставили пустые рюмки и отбежали обратно за свой конец стола, где снова уселись рядком, и каждый достал по блокноту.
Прожевав, шеф вдруг заговорил о том, что Николай – это надежда всего института и что это стало понятно еще тогда, когда защищалась его кандидатская диссертация. Далее, в кратеньких выражениях, была очерчена суть проводимых исследований с приведением – по памяти! – некоторых цифр, после чего улыбающийся шеф торжествующе провозгласил:
– Сегодня господин Семенецкий работает над докторской диссертацией. Причем основой ее стали уникальные разработки, которые логично вытекали из его предыдущих научных интересов.
Николай поперхнулся, замер: шеф точно шпарил по его «заветной общей», почти не запинаясь и не теряя логики. В голове завертелось: откуда? Тетрадь он каждый раз приносил из дому и забирал домой… То ли от выпитого, то ли от ужаса закружилась голова и стало слегка подташнивать.
Пока «костюм в полосочку», чуть наклонившись, тихо и терпеливо переводил по-прежнему остававшемуся неподвижным и немигающим взглядом буравящему Николая «седовласому», мысль Николая судорожно металась в поисках ответа на самый главный вопрос: «Кто? Кто это сделал? Кто донес?»
Первое, что он подумал было, – Ленка. Ленка, Ленка, солнце мое ясное, улыбка ты моя рассветная, что же ты натворила… Николай почувствовал удушье… Ленка, радость моя, как же теперь жить-то с тобой?
Хватанув ртом затхлого зального духу, Николай опомнился: да нет, ну что же это он… Ленка – нет… Ленка не могла… Словно во сне, где все странным образом замедленно, он наблюдал, как дружные Петр Семенович и Андрей Ильич хором что-то пересказывают, демонстрируя написанное в их блокнотах, как, едва-едва пошевелившись, «седовласый» склонил голову, чтобы посмотреть записи, и понял, что под него, Николая, уже сделаны предварительные расчеты…
И вдруг в мозгу словно вспыхнул свет: Виолетта! Конечно же, Виолетта! Кто бы еще мог! Последние месяцы «подсаженные» к ним мэнээсы почти не появлялись на работе, и у них просто не было возможности что-либо скопировать. Да и… компетенции бы не хватило…
– Сука! – громко выругался Николай, круто развернулся и вдоль показавшихся вдруг бесконечными рядов направился к выходу. Его мучительно тошнило, и, распахивая тяжеленные двустворчатые двери, он порезался о латунный край (на качестве обработки краев строители, как всегда, сэкономили) одной из ручек-блинов, судорожно соображая, где на этом этаже туалет.
Когда он очнулся, дверь в кабинку была распахнута, и в проеме, как норовистая пони, приплясывал шеф.
– Ну, ты че, Коленька?.. Ты че? – по-свойски захлопотал вокруг него шеф. – С одной-то рюмашки! Ты чо?.. Голодный, что ли?.. Давай я тебе денежку дам хоть сколько-нибудь… пожрать, что ли, купи… Ну нельзя же так… я ж не знал…
Шеф вытряхнул из кармана огромный белоснежный с голубой каемочкой носовой платок и протянул Николаю:
– Ну, ты умойся, умойся… Утрись… И пойдем, пойдем уже, ждут…
Страдая от омерзения к самому себе, Николай открыл кран, однако платок из рук шефа не взял. В помутневшем, порыжевшем зеркале ему были видны встревоженные округленные шефовы зенки, трубочкой вытягивающиеся пухленькие розовенькие губки, в очерченный рамой зеркальный «кадр» время от времени влетала пухлая ручка с расправленным носовым платком, отчего шеф неожиданно стал похож на приплясывающую девицу, только что кокошника не хватало. И Николай, не сдержавшись, усмехнулся.
– Че ты ржешь? Че ты ржешь? – возмущенно заклекотал шеф. – Пойдем. Ждут же нас, неудобно!
– Что неудобно? – В груди Николая стало медленно наливаться что-то тяжелое, мешавшее свободно дышать. – Перед кем неудобно?
– Ну, ждут же…
– А колбасу на бумагу вываливать было удобно? – Николаю самому не нравилось то, что разрасталось внутри и уже начало распирать грудь. Но он не мог это остановить.
– Так я ж специально… Коленька! Пусть видят, до чего нас «совок» довел… Тебя довел, надежду советской физики… Пусть раскошеливаются, если хотят тебя получить…
– Если кто меня до чего и довел… – Николай захлебнулся и сам не заметил, как перешел на «ты», но тормоза уже не работали, а, напротив, нечто, что росло в груди, стало наливать его тело, руки, голову какой-то немереной силой. – А теперь, значит, ты, б…ть старая, мной поторговать решил?
– Коленька… Коленька… не кипятись, Коленька… Я ж о тебе думаю… Двести баксов в месяц сегодня на дороге не валяются… Тебе Аньку растить надо… И потом, перспективы…
– Какие перспективы? – Сила эта уже душила Николая, искала выхода, он едва сдерживал ее. – Какие перспективы?!
– Они пообещали, что если первые эксперименты расчеты подтвердят, то мы… ну в смысле ты… там, понимаешь, там получишь лабораторию…
– А ты, значит, с этими двумя мочалками ко мне на хвост в виде соавторов? – Тут в голове у Николая что-то сверкнуло и взорвалось… рука сработала сама собой, он даже не успел ее придержать…
Шеф коротко ойкнул и исчез из поля зрения, а дорога на выход из туалета была свободна.
Николай дошел до двери на лестницу, распахнул ее как-то легко, не останавливаясь, и, странным образом почти не запыхавшись, пролетев три этажа вверх, толкнул дверь в свой кабинет.
Помещение зияло пустотой: видимо, ни у кого из мэнээсов сегодня не оказалось денег, чтобы добраться до работы. Одним движением смахнув со стола Виолетты все, что там лежало, Николай развернулся к своему, нагнулся, достал из-за стула старенький пластиковый «дипломат», выдвинул ящики, выгреб все бумаги, которые там нашел, и с трудом защелкнул замки.
Его по-прежнему мутило. Но теперь от ярости. Прикинув, что в транспорте битком набитый «дипломат» может расстегнуться, он снова метнулся к столу Виолетты, вырывая и выворачивая на пол один за другим заедающие в пазах деревянные ящики в поиске какой-нибудь веревки. В последнем неожиданно нашлась пара женских чулок, и он не стал разбираться – новые они или ношеные, а просто скрутил их жгутом, связал узлом и туго перетянул «дипломат».
Собственно, все.
Поднял перевернутый стул, сел на него («На дорожку!» – мелькнуло в голове) и внезапно успокоился. Трезво и холодно окинув взглядом кабинет, он мысленно перебрал, что тут еще могло оставаться лично его, но ничего не вспомнил. Посидев еще несколько секунд, встал и, уже совершенно поймав душевное равновесие, размеренно зашагал по коридору к лестнице, попутно отметив про себя, какая мертвенная тишина стоит в обычно шумном во всех коридорах институте…
Блин, конечно, пригорел. Когда Николай очнулся, над сковородой вился серо-сизый дымок. Пахло так, словно подожгли автомобильную шину.
– Черт-те чем нас эти америкашки кормят! – выругался Николай, переворачивая обугленный завтрако-обедо-ужин в помойное ведро прямо со сковороды. – И как дети это молоко пьют?
Воды в чайнике тоже уже было на самом донышке, поэтому он с досадой выключил газ, швырнул немытую сковороду в раковину, на ходу ляпнул рукой по выключателю и в сгущающейся мгле прошлепал в свою комнату к окну.
Свет за окном был нереальный. Под толстым-толстым, непробиваемым слоем низких, какого-то трупного цвета туч у самого горизонта небо словно неровно треснуло, и в образовавшуюся щель было видно, как заходит бледное, чахлое, омерзительно-лимонно-желтое, холодное дневное светило. В его неверном отблеске город принял вид какого-то космического безжизненного пейзажа, схожего с теми, что показывали в новомодных фантастических фильмах – тех самых, что из закрытых видеосалонов неуклонно-беспардонно перекочевывали на экран телевизора. Смотреть на это бесснежное (а ведь было уже начало ноября!) безмолвие не было никаких сил – тоска и без того уже защемила душу. Николай отшатнулся от окна.
– Черт… В этой стране все совсем безнадежно испохабилось… Даже погода!
Он обернулся к письменному столу, чтобы зажечь настольную лампу.
Бздзынь!
Стекла от разорвавшейся лампочки брызнули в разные стороны, мелким крошевом посыпав книги, тетрадь, разложенные на столе карточки, и, скользнув по спортивным штанам, в которых он бессменно провел целый месяц, ссы́пались в тапки.
– Черт!
Николай аккуратно «вышел» из тапок и теперь уже почти в полной темноте – охладевшее, съежившееся солнце успело закатиться! – добрался до выключателя верхнего света.
Но верхнего света тоже не было.
Почему он никогда не запоминал, что и где лежит у Ленки, когда она показывала? Гадай теперь, куда она могла засунуть эти гребаные свечи.
На ощупь пошарив по полкам кладовки, перечертыхав весь сервант, Николай, как был босиком, поплелся в кухню. Толстые, сырые, липкие свечи, как оказалось, лежали на самой нижней полке одного из шкафов, и он, с трудом отклеив одну от других, чиркнул спичкой. Крохотный неуверенный огонек вскоре пополз по плохо скрученному свечному фитилю и, набрав силу, внезапно короткой вспышкой ослепил Николая, держащего в руках постепенно разогревавшийся, горячими каплями плачущий стеарин, который наконец заплескал во все стороны желтовато-красновато-синим лоскутком.
Николай догадался прикрыть пламя рукой – правда, с непривычки, конечно же, не с той стороны, и поэтому поплелся в прихожую, ничего не видя. Пару раз безуспешно вывернув и ввернув пробки, он понял, что «выбило», видимо, на лестничной клетке. Тапки, полные стекла, остались в комнате. Пришлось нашаривать ботинки.
Входная дверь открывалась в душную стиснутую темень «предбанника» на три квартиры, а общая – в такую же безнадежную темень, которая стояла в квартире. Только она была больше и отдавала гулом пустого огромного лестнично-этажного пространства.
Где-то глубоко внизу кто-то придушенно матерился – видимо застрял в лифте.
Приподняв свечу над головой, Николай дотянулся до общего щитка и стал было разбираться, где же тут пробки его квартиры, когда услышал за своей спиной чье-то учащенное дыхание и вздрогнул от неожиданности: как к нему подкрался человек, а он не слышал?
Резко обернувшись, в колеблющемся свете свечи он увидел сперва угрожающе-взвитую над крутым бледным лбом тугую кипу черных пружин, огромный даже для этого крупного лица нос и, наконец, неестественно блестевшие два черных глаза, в упор смотревшие на него.
– Тамара Викторовна! Напугали!
– Простите, Коля! – Тамара Викторовна в накинутом поверх спортивного костюма банном халате, расцвеченном крупными розами, от смущения переступила своими большими ногами в нежно-поросячьего цвета пуховых тапочках. – Вы были так увлечены… И к тому же темно…
С соседкой у Николая были, в общем-то, вполне дружелюбные отношения. Она занимала в их «блоке» оставшиеся две квартиры, соединенные в одну специально пробитой внутри дверью. Такая привилегия ей полагалась потому, что она являлась профессором педагогики и приемной матерью сразу восьми разновозрастных оболтусов, старшему из которых уже явно было под двадцать, а младшо́й еще ходил на горшок. Долгое время с того момента, как эта странная компания появилась в их доме, соседи с наслаждением чесали языки, недоумевая, каким образом этой высокой, сутулой, с нескладной фигурой, с какими-то непомерно крупными и длинными руками и ногами женщине, одной, без мужа (который и был ли когда-нибудь – этого никто не знал!), надавали на попечение столько сирот. Естественно, предметом особого раздражения являлось и то, что эта странная «семья» занимала сразу две квартиры.
Через некоторое время подъездные кумушки от «глубокого недоумения» перешли к «хроническому умилению», начав бесконечно ставить «сироток» в пример своим ро́дным сыновьям и внукам, тем самым доводя их до исступления. Да и как было не умиляться, когда эта своеобразная разномастная компания демонстрировала образцы высочайшей культуры поведения, слаженности отношений и предельного почтения к окружающим.
Например, в какой-нибудь выходной день, когда во дворе играли дети и лавочки, как всегда, были плотно укомплектованы изнывающими от скуки мамочками и бабушками, из подъезда вдруг появлялся самый старший – чаще всего в пиджаке и при галстуке. Почтительно склонив хорошо причесанную, с идеальным пробором голову, он желал соседкам доброго дня и неспешно, ловко раскладывал вынесенную из дома сидячую прогулочную коляску. Затем опирался на ее ручку и замирал как изваяние, мечтательно глядя куда-то вдаль. В этот момент все девочки старше двенадцати лет, оказывавшиеся во дворе, тихо млели в сладкой истоме, уже представляя себя рядом с этим костюмом в ослепительном подвенечном платье. А у кумушек спирало от зависти дыханье: их сыновья и внуки, вечно встрепанные, с фингалами под глазами, с портфелями без ручек и оторванными карманами школьных пиджаков, выкрикивающие какую-то сумятицу, конечно же, не шли ни в какое сравнение с этим благовоспитанным и статным юношей.
Затем из подъезда показывалась большая дебелая девица лет пятнадцати с удивительно красивыми черными глазами и ослепительной бело-молочной кожей округлого, как полная луна, лица. У нее на руках чистенький, опрятненький, тихий и при галстучке, крутил головой светловолосый, голубоглазый и, невзирая на свой юный возраст, удивительно вежливый – никогда не забывал прошепелявить «ждраштвуйте»! – мальчонка, которого она очень бережно, какими-то почти танцевальными, неспешными, округлыми движениями осторожно сгружала в коляску, где он замирал, не крича, не суча ногами, не требуя игрушки или «на ручки».
Вслед за ними бодрым шагом – и тоже при галстуке! – показывался ребенок явно кавказской национальности лет двенадцати, который бережно тащил виолончельный футляр чуть ли не больше его самого и, как и старшие родственники, почтительно поздоровавшись с соседками, замирал в ожидании. После являлась опрятно одетая, с двумя старомодными косичками на голове, некрасивая девочка лет десяти, которая несла большую хозяйственную сумку. И наконец, нарисовывалась сама Тамара Викторовна: большая, величественная и одновременно какая-то зажатая, неловкая, сутулая. Еще больше сгибаясь, чтобы взяться за ручки коляски, она все тем же кротким тихим голосом желала всем присутствующим приятного дня и тихо (а никто никогда и не помнил, чтобы Тамара Викторовна повысила голос!), но очень твердо и категорично спрашивала, все ли дети поздоровались с соседками?
Оторопевшие от такого зрелища и разомлевшие кумушки согласно кивали, забывая, что последняя девочка здороваться не стала, ибо, видимо, редко выбиралась из какого-то ей одной ведомого внутреннего мира, в который она и смотрела внимательным, слепым для мира внешнего, чуть косящим взглядом.
– Мамочка, я сам повезу! – аккуратно вытесняя Тамару Викторовну, говорил внезапно оживший старший мальчик, и она царственно уступала ему эту миссию, оглядываясь в поисках своей сумки, которую тут же ей подавал мальчик с виолончельным футляром.
– Спасибо, мой дорогой! – едва слышно говорила Тамара Викторовна. – Тебе, наверное, уже пора на урок? Вениамин Михайлович тебя заждался.
– Да, мамочка! – склонив голову с идеальным пробором, как у старшего брата, отвечал мальчик. – Позвольте, я пойду.
После этого Тамара Викторовна подавала ему руку, он, придерживая футляр, церемонно и по-старинному прикладывался к ней с поцелуем и, с достоинством всем кивнув, неспешной походкой удалялся.
– Ирочка, ну что же ты будешь носиться с этой чудовищной сумкой? – ровно и кротко спрашивала Тамара Викторовна.
И, к удивлению, Ирочка ее не только слышала, но и мгновенно выныривала из своих неспешно текущих грез и послушно укладывала хозяйственную сумку на нижнюю полку коляски:
– Да, мамочка, конечно, ты права. В магазине развернем.
– Все ли готовы? – спрашивал старший.
– Все, – отвечала дебелая девица, протягивая младшо́му бутылочку с водой или игрушку. – Мы можем идти, да, мамочка?
– Да, думаю, да, – резюмировала Тамара Викторовна, и только после этого семья с достоинством трогалась с места.
Остальные, не описанные в данной сцене дети, тоже были аккуратными, послушными, и в целом оставалось только догадываться, каким же эта безвозрастная, нескладная, удивительно некрасивая женщина обладала особым педагогическим даром, при помощи которого превращала приютских тигрят в хорошо вышколенных породистых котят.
Впрочем, как непосредственный сосед, Николай такими картинками не обманывался: в любой семье в шкафах обязательно припрятаны «скелеты». Будучи предельно воспитанным и шелковым при матери, в ее отсутствие весь этот «паноптикум» неумолимо превращался в «зверинец». А именно в нормальных современных детей – орущих, топающих, дерущихся, плюющихся и даже не чуждых матерного слова. Невзирая на то что сама Тамара Викторовна была принципиальной противницей вообще каких-либо наказаний, нередко сквозь общую стенку доносился звук хороших затрещин и чей-нибудь отчаянный плач: старший мальчик отнюдь не разделял гуманистических убеждений своей матери и с наслаждением отвешивал оплеухи своим меньшим собратьям. Частенько изнутри квартиры во вторую, никогда не открывавшуюся входную дверь пыхтела, сопела, взвизгивала и билась, рискуя высадить петли и замок, ожесточеннейшая общая детская драка. А бывали ночи, когда Ленка будила Николая в тревоге оттого, что через стенку слышались чьи-то сиротливые отчаянные рыдания, которые никто не приходил утешить.
Но на людях семья была безупречна: все дети, помимо школьных рюкзаков и сумок со сменкой, таскали с собой футляры с разнообразными музыкальными инструментами, коньки и лыжи, ездили летом в «Артек», зимой по «Золотому кольцу» – словом все учились, все при деле, все на виду.
Новое время, мутной волной снесшее привычный обиход многих семей, словно не коснулось этой своеобразной компании, а, напротив, внесло в их жизнь (а заодно и в жизнь всего двора) некоторое разнообразие.
Примерно раз в месяц, изумляя кумушек и мальчишек, во дворе дома припарковывались диковинные иностранные машины. Из них неспешно, с каким-то незнакомым холодным достоинством являлись солидные мужчины и женщины в дорогих «дресс-кодах», лопочущие между собой то по-английски, то по-китайски, то по-немецки, то по-французски, а то и вовсе на каком-нибудь неведомом языке. Неизменно встречаемые у подъезда и сопровождаемые к лифту старшим мальчиком «при галстуке», они гомонящей стайкой взмывали в квартиру Тамары Викторовны, а через некоторое время, вновь появившись во дворе и рассаживаясь по машинам, одобрительно качали друг другу головами, прищелкивали языками и сдержанно улыбались. В межквартирном тамбуре еще примерно неделю пахло как в парфюмерном магазине, Ленка каждый раз изумлялась стойкости запахов импортной парфюмерии, клялась спросить у своей подружки-химика Верки, каким образом они этого добиваются, и каждый раз забывала. Через несколько дней после таких визитов у подъезда тормозил очередной диковинный грузовик, и выскакивавшие из него дюжие мужики перекидывали на асфальт какую-то несметную тучу коробок, тюков и сумок, которыми старшие мальчики последовательно загромождали весь грузовой лифт, на все досужие вопросы тихо и вежливо отвечая, что это «гуманитарная помощь нашей семье». На фоне всеобщей голодухи и дефицита яркие упаковки консервов, круп, сладостей, специальные сумки, в которых привозилась одежда под звучным названием «секонд-хенд», и вправду вводили в почтительный ступор все население дома. И, пожалуй, слава этой семьи была так велика, что можно было считать ее особой достопримечательностью микрорайона.
Николаю, жившему в этом доме с детства, никогда не доводилось побывать в «апартаментах» Тамары Викторовны – да и общение между соседями в основном сводилось к вежливому «здравствуйте», не более того. Но однажды в выходной, вынося утром мусор (а Ленка принципиально не терпела, когда мусор выносили к вечеру, считая это дурной приметой) и заглянув по пути в почтовый ящик в ожидании очередного номера журнала экспериментальной и теоретической физики, он обнаружил там помимо своих газет и извещение на имя соседки.
На обратном пути он позвонил в соседскую дверь. Через какое-то время на пороге показалась Ирочка.
– Здравствуйте, вы к кому? – до автоматизма отточенной фразой встретила она его.