Текст книги "Где-то под Гроссето (сборник)"
Автор книги: Марина Степнова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Романс
И тогда Ника сделала аборт. И ничего не почувствовала. То есть было, конечно, больно. И страшно. Но больше ничего особенного – никаких обещанных душевных терзаний. Маму было очень жалко, это да. Она сидела в крошечной приемной на твердой кушетке и плакала так, как будто Ника уже умерла. На других кушетках ожидали своей очереди еще две барышни.
Ника вышла из кабинета бледная, как штангист, взявший рекордный вес, и старательно улыбнулась. Очень даже терпимо, – заверила она всех и на подсекающихся ногах пошла за ширму, чтобы засунуть в себя комок скрипучей хирургической ваты. – Очень даже терпимо. Барышни посмотрели с уважительным ужасом, а мама зажала распухшее неузнаваемое лицо краем Никиного детского полотенца и вдруг принялась раскачиваться, как на похоронах.
В животе у Ники больше не было ничего интересного. Месяц назад она приехала домой и прямо на вокзале, наскоро перецеловав поглупевших от счастья родителей, сообщила глубоким нутряным голосом «Информбюро»:
– Я развелась с Афанасием.
В Никиной жизни всё всегда было банально, начиная с имени – хотели мальчика Никиту, получили девочку Нику. Да еще недоношенную. Играла Ника всегда бесшумно, училась хорошо, терпеливо несла общественные нагрузки и никогда ничего не просила. Не потому, что «Мастер и Маргарита», а потому что стеснялась. И никто никогда ничего ей не давал. В смысле больше, чем полагалось.
Учиться в столицу Ника тоже поехала как-то вдруг, ни на что не надеясь, и так же вдруг поступила в солидный, очень технический и очень скучный институт. Правда, через год выяснилось, что в институте просто был недобор – учеба начала резко выходить из моды, – но Ника всё равно была благодарна. Она всегда была благодарна и на прощание неизменно вежливо говорила:
– Спасибо. Извините, пожалуйста. До свидания.
Хозяева пугались:
– За что – извините?
– За беспокойство, – смущалась Ника, хотя ее всегда приглашали заранее.
Без приглашения она пришла только один раз в жизни – к Константину Константиновичу. Тихонько поскреблась в дверь и, когда он открыл – огромный, ненаклоняемый, двухметровый, с косо прорезанным угрюмым ртом, – так же тихонько пожаловалась:
– У Афанасия есть ребенок.
– Что? – почему-то испугался Константин Константинович и неловко посторонился: – Заходите, пожалуйста.
С Афанасием они поженились через две недели после Никиного приезда в Москву. То есть Афанасий первый раз остался ночевать в Никиной комнате через две недели после Никиного приезда и наутро, благодарный за откровенные и обильные доказательства Никиной честности, уже бегал по институтскому двору, таская Нику за руку и сообщая всем встречным сразу в настоящем времени:
– Познакомьтесь, моя жена!
Ника не сопротивлялась, оглушенная тем, как быстро и незаметно всё произошло ночью. Сначала немножко больно, потом немножко противно, а потом всё равно. Но она терпеливо и старательно подстанывала, чтобы не обидеть сопящего Афанасия – ведь, чтобы жениться на ней, он на целую неделю раньше вышел из трудного осеннего запоя. Дней через десять Афанасий ударил ее в первый раз. Ника не успела даже понять за что, но неудобно, как со слишком высоких качелей, сползая с Афанасьевых колен, сразу поверила, что виновата. В детстве взрослые всегда наказывали ее только за дело. Афанасий был взрослый.
Но из губы чуть-чуть текло, и Ника на всякий случай попросила:
– Уходи, – и, подумав, не очень уверенно добавила: – Насовсем.
К вечеру Афанасий вернулся, шумно и основательно пьяный, и долго с размаху бился о дверь Никиной комнаты, выкрикивая слова, полные любви и угрозы.
– Открывай! – требовал он, бросая на штурм свое небольшое крепкое тело. – Проститутка чертова!
Обитатели общежития с восторгом вы́сыпали в коридор и давали Афанасию сочувственные советы. Ника молча лежала в быстро темнеющей комнате и смотрела в стену. Она казалась себе жуком, которого мерно трясут в спичечном коробке. Под утро всё стихло, и Ника открыла дверь. Афанасий лежал на пороге, свернувшись калачиком, и вдохновенно, с облегчением спал, прижимая к смуглому, слегка просветленному лицу измочаленный букет хризантем.
Хризантемы Ника любила.
На УЗИ, как и везде, была очередь. В Нике булькал и нестерпимо просился на волю литр обязательной в таких случаях жидкости. В темном кабинете врач, с самого утра утомленный жизнью, надавил на Никин живот белой, тяжелой как утюг болванкой, Ника ахнула, по экрану метнулись серые мультипликационные тени, и врач скучно приговорил:
– Пятая неделя. Внутриматочная. Плод развивается без пороков.
И вяло, по протоколу, поинтересовался:
– Рожать будете?
Ника опустила глаза на свое обручальное кольцо – перед свадьбой мамину обручалку отдали на расплавку, и кольца у них с Афанасием вышли тоненькие, как проволочка, но всё равно кольца, как у людей.
– Так куда направление выписывать?
Ника молчала. На нее смотрела мама.
Через пару месяцев Афанасий предусмотрительно увез молчаливую Нику из общежития. В коммуналку. Там, в пустой, огромной, как собор, комнате предполагалось начать вить семейное гнездо.
Ника старалась. Комната была ничья – не то крестной Афанасия, уехавшей за границу, не то его спившихся друзей, – и предоставлялась в пользование влюбленных очень дешево, но временно. Афанасий таких абстрактных понятий, как время, не признавал – он мыслил глобально. «У нас впереди вечность! – провозглашал он по крайней мере трижды в день, громко падая на бугристый пыльный диван и увлекая за собой Нику. – Медовая вечность!» Если не удавалось спастись, с дивана Ника поднималась нескоро и, растрепанная, с зацелованными до кровавой жуткой черноты плечами, сразу плелась на общую кухню, на ходу застегивая старенькую мальчишескую рубашку. У Афанасия от любви всегда разыгрывался дикий аппетит. А Нику он любил воистину бессмертной любовью.
На кухне были грязь и соседи: глупая отставная писательница в выпуклых, как у морского окуня, очках, рыжий крохотный комедийный милиционер с супругой, которую Афанасий коротко и с ненавистью называл «шкаф», их сопливые близняшки, с утра до вечера молча и неутомимо, как заводные автомобильчики, ползающие по коридору, и Константин Константинович.
Константина Константиновича все боялись. Он уходил рано, поздно возвращался и на кухню заходил только за водой – с высоким сияющим кофейником и таким тяжелым, неподвижным лицом, что на кухне притихали даже кастрюли. С соседями он не разговаривал никогда, и «шкаф» однажды доверительно рассказала Нике, что Константин Константинович – большой ученый, а квартиру разменял, когда разводился с женой, и по-благородному взял себе комнату в коммуналке.
А умню-ю-щий-то! Палата министров. Книги к себе пачками так и таскает! – с неясной ненавистью присудила милиционериха, и Ника поспешно закивала головой. Она всегда со всеми соглашалась, чтобы не ссориться.
Иногда Ника даже боялась, что не сможет забеременеть вовсе. Афанасий исправно и самостоятельно оберегал ее от неожиданных неприятностей – и до, и после свадьбы, и Ника даже не сразу разобралась как. Но, в принципе, беспокоилась о возможном потомстве: а вдруг, когда будет надо, ничего не получится? Детей Ника хотела. Хотя бы двоих.
– Чего ты психуешь? – интересовалась ее единственная московская подруга – нервная изможденная художница с неразборчивым, но определенно гениальным лицом. – У всех получается, а у тебя нет?
– У меня там кисло. Кислая среда, – вся корчилась от смущения Ника и судорожно терла плечом нежную щеку. Она терпеть не могла такие разговоры, но надо же было с кем-то посоветоваться. Взрослые женщины всегда советовались друг с другом по этому поводу.
Никина подруга разговоры любила – и такие, и всякие – и ехидно интересовалась:
– Ну и что, что кисло?
– Сперматозоиды в кислом мрут.
Ника вставала, чтобы налить еще чаю и спрятать от вездесущей подруги потемневшее от стыда лицо.
– Сперматозоиды твоего Евлампия не сдохнут даже в царской водке! – с завистливым презрением констатировала подруга и, подумав, удивлялась: – Как ты вообще за него замуж вышла, не понимаю? Типичный пьяница и кобель. Да еще на шее у тебя сидит! Евлампий чертов!
– Афанасий, – не обижаясь, поправляла Ника. Ей нравилось, что у мужа такое редкое имя. И отчество у детей будет красивое – Афанасьевичи.
Подруга возмущенно фыркала. Она досталась Нике от Афанасия, по наследству. Когда-то – разумеется, Ника об этом ничего не знала – у Афанасия с подругой был бурный роман длиной в целый запой и еще одну неделю похмельного дележа имущества. Роман иссяк, но нерегулярное творчески-половое общение осталось. В мастерской подруги даже висел громадный и не вполне приличный портрет Афанасия, написанный почему-то сажей и томатной пастой. Разумеется, об этом Ника ничего не знала еще больше.
После каждого посещения Афанасия подруга аккуратно приезжала к Нике, и, борясь с уместным желанием продемонстрировать полученные в любовных схватках и хорошо знакомые Нике синяки и ссадины, ела теплые пирожки и вела просветительские беседы.
Ника очень ее любила и считала несчастной женщиной.
На аборт Ника была вторая. Мама ушла отдавать коньяк и сто долларов – пришлось спешно продать швейную машинку и папину новую шапку, – и Ника осталась один на один с некрасивой зеленоватой девушкой. Девушка прижимала к груди сверток с ампулами и бельем и угрюмо смотрела в пол. За дверью, в кабинете, что-то шумно мыли, передвигая тяжелое и пересмеиваясь, как на школьном субботнике.
Сидеть и молчать было тоскливо, и Ника вежливо спросила:
– Вы в первый раз?
– А?
Девушка подняла голову и непонимающе, как глухая, уставилась на Никины губы. Глаза у нее были белесоватые, с прямоугольными, как у козы, яркими зрачками.
– Я спрашиваю: вы сюда в первый раз?
Девушка подумала и пожаловалась:
– Тошнит очень.
Нику не тошнило. Она вообще ничего такого не чувствовала, только всё время хотела есть, еще с Москвы. И ужасно болела грудь.
– Уж я чего только не делала. Таблетки даже пила. Не помогает.
Девушка с горделивым удивлением погладила свой незаметный живот и опять уставилась в пол. Ника таблеток не пила. Она до последнего надеялась на задержку и, припомнив все советы подружек, до одури лежала в горячей ванне. Потом вставала и, качаясь, голая, с покрасневшей пятнистой спиной и обваренными икрами, брела к родительскому дивану. Больше трех раз поднять всё равно не удавалось: перед глазами начинали плыть алые круги и что-то мелко-мелко тряслось под коленками. Ника подтирала тряпкой пол и подливала в ванну свежего кипятку. Но внутри всё равно ничего не происходило.
Пострадавший букет хризантем оказался первым и последним подарком Афанасия – деньги для него были понятием столь же абстрактным, как и время. И Ника принялась кормить семью. Девочка она была исполнительная и небрезгливая, и ее охотно взяли в соседнюю поликлинику санитаркой на полставки. Но этого было мало – пришлось перейти на полторы и распрощаться с институтом. Формально Ника перешла на заочное, но первую же сессию радостно и с облегчением завалила. Она не успевала учиться и работать одновременно – она слишком любила Афанасия.
Заодно с ней ушел с дневного отделения и Афанасий. Предполагалось, что он тоже найдет себе работу, хотя бы дворником, но эта идея отпала сама собой. Афанасий увлекся музыкой и целыми днями лежал, пощипывая струны дешевенькой дощатой гитары. Он сочинял. У них в семье это оказалось наследственным. В принципе, единственным обстоятельством, омрачавшим Никин крошечный и ликующий мир, было то, что ее свекор со свекровью работали где-то на Урале знаменитыми композиторами.
Нику это, честно говоря, немного пугало.
Они с Афанасием только собирались подавать заявление, когда в подмосковный дом творчества приехала будущая Никина свекровь – отдыхать. Ника немножко не поняла, как это, – ее родители давно уже никуда не ездили, потому что зарплаты были маленькие, а детей двое, и нужно было им помогать, – но ведь ее родители не были композиторами. И Ника принялась готовиться к встрече.
Ей хотелось понравиться. Афанасий любил маму. Может быть, даже больше, чем следовало, но Ника не умела возражать. Она провела у зеркала два часа, и в электричке пьяный мужик, восхищенно сплюнув, хлопнул Афанасия по плечу:
– Красивая у тебя женщина, братуха!
– Жена, – поправил Афанасий и благодарно приложился к Никиной руке. От ладони смутно припахивало хлоркой.
Ника действительно была красивой девочкой, но как-то не конкретно, а вообще. Ее надо было разглядывать. Постигать. Любоваться. Ее хотелось от чего-нибудь защитить. Ну, в крайнем случае – уберечь. Поэтому на улице на Нику обращали внимание не все подряд, а только истинные ценители: старички, пьяницы и творческие анархисты. В общем, люди, раненные жизнью навылет.
На Никину свекровь на улице больше не оборачивались даже поэты. И этого она Нике простить не смогла.
Когда Ника с Афанасием приехали в первый раз, с букетом и маленьким дешевым тортом, свекровь сидела в своем номере – неподвижно, как идол с острова Пасха. Только самый крошечный идол.
– Я не сплю уже сорок ночей! – произнесла она с чувством, глядя в пыльный вентиляционный люк. – Не могу спать, пока Россия терпит эти священные муки!
– Добрый вечер, – испуганно ответила Ника.
И тут свекровь запела.
– Бе-е-елой акации гроздья душистые, – выводила она прекрасным, драгоценно позванивающим в конце каждого такта голосом, по-прежнему гипнотизируя люк.
– Познакомься, мамочка, это Ника. Мы скоро поженимся.
– Боже, ка-а-а-кими мы были наивными! Как же мы молоды были тогда-а! – переживала свекровь, встряхивая благородно седеющей челкой и слегка дирижируя изящной увядающей кистью.
Ника прижимала к животу цветы и глупо улыбалась. Афанасий спокойно пристроил торт на тумбочку и достал из кармана мятую пачку.
– Я пойду покурю, девочки, а вы тут пошушукайтесь.
Дверь за ним закрылась, и Ника осталась одна.
Свекровь пела.
Вошла врач, и Ника почему-то не смогла посмотреть ей в лицо, хотя это было очень важно – все подружки предупреждали, что молодые нарочно делают больнее и тянут аборт подольше, чтоб в другой раз было неповадно. Но у этого врача лица не было – только белый накрахмаленный сквозняк, уверенный голос и хлопнувшая дверь. У вошедшей следом мамы лица не было тоже.
– Недеогло! – провозгласили наконец из кабинета, и зеленоватая девушка поднялась. Уронила свой пакет. Медленно, как в воде, наклонилась.
– Недеогло! – настаивал голос.
И дверь за девушкой закрылась.
Со свёкром Ника познакомилась гораздо позже. Он был в Москве проездом из Парижа и остановился у них с Афанасием на сутки. В Париж его откомандировали на месяц как лауреата конкурса на лучшую провинциальную кантату. Или частушку. Ника, честно говоря, абсолютно не разбиралась в музыке.
Получив телеграмму, Афанасий не то улыбнулся, не то оскалился краем задергавшегося рта и неуверенно предупредил:
– Папаша у меня редкостная скотина.
– Как ты можешь! – обиделась за будущего родственника Ника. – Про родного отца!
– Но ничего, будет руки распускать – убью, – мечтательно успокоил себя Афанасий, и лицо у него посветлело.
– Твой папа дерется? – не поняла Ника.
– Господи! – блаженно выдохнул Афанасий и подхватил легонькую жену на руки. – Ангел Господень! Газель! Косуля моя золотая, зернышко мое теплое! Ну разве можно быть такой… м-м-м! Обожаю!
Ника слабо сопротивлялась. На кухне у нее кипел борщ.
Мама с Никой ждали своей очереди. Десять минут. Двадцать. Тридцать пять. Как в гестапо.
– Долго как, – ужаснулась внутри Ника, пытаясь расправить ледяные и туго, как курки, взведенные лопатки. – Если она закричит – убегу. Или умру.
Мама смотрела в окно – в кусты глянцевой от солнца шумной сирени. Ника попробовала тоже, но не смогла. За дверью продолжали невыносимо, оглушительно молчать.
Свекор оказался симпатичный – шумный, бородатый, веселый. Нике понравился. Из Парижа он привез длинный батон, бутылку вина и большой булыжник из-под Эйфелевой башни. И еще шикарный бархатный пиджак Афанасию на свадьбу. Правда, почему-то своего размера.
– Виноват, ребятки, перепутал! – жизнерадостно гукал он в бороду, поводя бархатными плечами. – Торопился в Лувр, черт подери! Лувр – это вам…
Пиджак сидел на нем как влитой. Афанасий мрачно кусал сигарету. Жениться ему было не в чем.
– Не горюй, сын! Может, ушьем еще. Ну, подпояшем в крайнем случае. Орел будешь! – перекипал свекор через край.
Невысоконький и продолговатый Афанасий выглядел в пиджаке, как беспризорник времен Гражданской войны. Его хотелось усыновить, и Ника заторопилась на кухню. Возьму еще полставочки, Афанасий, может, куда устроится… Купим не хуже парижского, – озабоченно вздыхала она, мешая картошку.
Мужчины в комнате уже яростно спорили о музыке.
Зеленоватая девушка секунду постояла на пороге кабинета и довольно бодро пошла к кушетке. К Никиному облегчению, она совсем не изменилась. Ни капельки. В кабинете опять галдели и грохали, как будто прозвенел звонок на перемену.
– Очень больно? – изнемогая от ужаса и любопытства, наклонилась Ника к свернувшейся в узел девушке.
Мама отвернулась от сирени.
– Сама сейчас узнаешь, – отрезала девушка, утомленно прикрывая козьи глаза, и капельки ее мелкой злой слюны долетели до Никиного лица.
– Костецкая! – вызвали из кабинета.
Фамилия была чужая – Афанасия. Ника встала и пригладила волосы потной ладонью.
– Может, все-таки дадут наркоз? – потерянно спросила она.
Мама молча заплакала. Наркоз стоил больше ста долларов. Зеленоватая девушка всё лежала, не открывая глаз, и Ника вдруг увидела, что она все-таки изменилась. Очень. Как куколка из дешевого пластилина, которую в кабинете случайно смяли или уронили на пол. А потом попытались исправить.
У Ники в детстве была целая полка таких кукол.
У Константина Константиновича оказалось безумно много книг. И очень красивая мебель. Ника робко стояла у двери, преданно, снизу глядя на хозяина и явно не осознавая, как тут очутилась. Она была похожа на игрушечного зайца, у которого кончился завод. Она совсем ничего не понимала.
Константин Константинович честно старался вспомнить, как ее зовут, но не мог. Его давно перестали интересовать люди. Особенно те, что живут рядом. Сорокалетний жизненный опыт убедил Константина Константиновича в том, что именно от них больше всего неприятностей и проблем.
– У Афанасия есть ребенок, – тупо повторила Ника и вдруг зарыдала, некрасиво растягивая рот, заикаясь и вздрагивая, как будто в нее стреляли. В упор.
Константин Константинович очень смутно представлял себе, кто такой Афанасий, но у Константина Константиновича когда-то была дочь. Лет на шесть помладше маленькой безымянной соседки. В детстве она умела так же невыносимо, беспомощно плакать из-за невероятных пустяков – раздавленного жука или потерянной конфеты. К тому же на рубашке у соседки не было верхней пуговицы.
И Константин Константинович решил, что стоит начать утешать.
– Нет, ребятки, Париж надо повидать! Культурный человек обязан хоть раз в жизни побывать в Париже!
Ника подкладывала всем картошку, тихонько отпихивала под столом свекровы руки и соображала, сколько ставок и на сколько лет надо взять, чтобы повидать Париж и стать культурным человеком. Получалось, что до культурного уровня свекра придется тянуться минимум лет сто.
Афанасий согласно кивал отцу, прихлебывая коллекционный французский сухач – он в очередной раз, к Никиному облегчению, бросил пить. В смысле, водку. Такое с ним случалось раза три в год, на время запоя творческого. Но, сотворив два-три шедевра, Афанасий с завидным постоянством запивал вновь – причем в пропорции, прямо соответствующей качеству написанной музыки. Так, после первой своей симфонии, которую Ника так и не сумела дослушать до конца, он буянил ровно неделю, а после прелестного романса «Сумасшедшая роза», посвященного Нике, загудел почти на три месяца. Впрочем, симфония тоже была посвящена Нике. Афанасий был по-настоящему любящим мужем.
А «Сумасшедшая роза» приобрела даже некоторую популярность. Ее удалось продать, и Нике не один раз приходилось сидеть в комнате, всхлипывая и прижимая к разбитому носу мокрый платок, пока из приемника лилась трогательная музыка тут же храпящего Афанасия.
Слова к романсу написал приятель Афанасия, рослый, всегда слегка – в самую меру – небритый красавец, элегантно рифмующий розы со слезами. Нику он сочно целовал в щеку и называл сестренкой. Ника охотно кормила его борщом, пока поэт однажды не поймал ее на лестничной площадке. Ника вывернулась и долго остервенело стояла под астматически плюющимся и свистящим душем. Но спустя неделю постаралась обо всем забыть. Она не умела разочаровываться в людях.
С кресла смывали кровь. И с пола. Толстенная санитарка плюхала в ведро огромную бурую тряпку и шумно возила ей по бугристому линолеуму. Ника посмотрела на санитарку с сочувствием. Ей тоже частенько приходилось убирать сразу после процедур. С кровью всегда была куча возни.
Врач сидела за столом и, быстро-быстро заполняя историю, жаловалась сердитой медсестре с веселыми ямками на смуглых, пушистых на свет щеках. Медсестра была похожа на хорошенького поросенка в накрахмаленной шапочке.
– Все сроки проворонены! Куда только на УЗИ смотрят! Пишут шесть недель, а там все восемь. Руками пришлось выковыривать!
Ника ждала.
– Ложитесь. Аллергия есть? Новокаин хорошо переносите?
Врач повернулась. Солнце било ей в спину, и Ника не видела ее лица – только черный силуэт с сияющей огненной каймой. Очень черный силуэт.
– Не знаю, – честно ответила она. – У меня никогда ничего не болело.
– Сейчас заболит, – заверила врач и снова пожаловалась медсестре: – Осатанели. Хоть бы пробу новокаиновую делали. С утра до вечера – одни аборты!
Похожая на поросенка сестра понимающе кивнула и разорвала упаковку первого шприца.
Коньяк Ника еще могла перенести – гости Афанасия иногда приносили с собой что-нибудь в этом роде в качестве праздничного букета. Но ветчина! Паштет! Банка с красной икрой! И не на праздник, а просто так, каждый день, как хлеб! Ника посмотрела на Константина Константиновича с настоящим страхом. Она месяц пыталась выкроить денег на порцию мороженого – маленький импортный шарик с привкусом синтетической клубники, – да так ничего и не вышло. Ника больше всего на свете любила клубнику, пусть даже ненастоящую, но она копила Афанасию на куртку. Ему совсем не в чем было ходить.
Константин Константинович невозмутимо резал батон. Он слишком давно жил один и совсем недурно зарабатывал. Ему некому было приносить жертвы. К тому же от плохой еды у него было несварение желудка.
Свекровь кушала мало. То есть Ника, конечно, не знала сколько, но к их с Афанасием приезду в номере всегда стояла порция сэкономленного второго. Для Афанасия. Афанасий был по-своему благороден – он мог пропить Никину зарплату, но один он не ел.
– Открывает щука рот… – бормотал он, засовывая Нике в рот кусок остывшей котлеты.
Ника ненавидела себя, но ела. Они с Афанасием всё время головокружительно, но весело голодали. Точнее, подголадывали. Свекровь смотрела в сторону, неприязненно передергивая хрупкими плечиками. Ника ее понимала. Она бы тоже ненавидела человека, который объедает ее сына, да еще так быстро – порции композиторам в доме творчества давали ужасно маленькие.
Свадьбу свою Ника почти не запомнила – точнее, старалась не вспоминать. Иногда только всплывали неожиданно яркие, выпуклые и подвижные картинки.
Мама плачет… Свекор открывает бутылку вина прямо на улице, и перекрученная сияющая золотая струя гулко вливается в сердцевину задранной бороды, как в воронку… Мама моет посуду – гору посуды: свадьба была дома, пришла куча гостей и даже всеми забытая дальняя родственница с живыми крохотными фиалками в стареющих, тусклых, неживых волосах, – мама моет, а свекровь поет ей свой четырнадцатый концерт для чего-то с оркестром, искусно изображая все инструменты и деликатно, чтобы не помешать маме, дирижируя бокалом… Афанасий подхватывает Нику на руки возле ЗАГСа, подбрасывает к солнцу, маленькую, в солнечном, парчовом, кукольном, слишком тяжелом для ее слабеньких ключиц платье, – а вот кому невесту?!. Мама плачет… Свекор рассказывает папе про свое последнее, черт подери, увлечение – да, ребятки, что за глаза были у этой женщины, что за глаза… Крошечные пирожки с печенкой и свиные отбивные. На сладкое – торт из шоколада с бутылкой шампанского, спрятанной в розах из несъедобной разноцветной помадки… Смуглая чистая струйка «стрелки», бегущей по французским, безумно дорогим матовым колготкам – у Ники таких никогда раньше не было и уж точно никогда больше не будет; Господи, и откуда в этой чертовой «Волге» столько острых углов… И мама опять плачет.
Наутро после свадьбы у Ники поднялась температура, а свекра со свекровью выгнали из дома.
В общем, скандал был полный.
Ника опьянела стремительно – как будто нырнула в мутную, чуть фосфоресцирующую воду. Комната мягко покачивалась, подталкивала под коленки, голос Константина Константиновича наплывал откуда-то, то с рокотом приближаясь, то откатывая, как волна, и тогда Ника мучительно встряхивала головой, пытаясь сосредоточиться. Иногда голос вопросительно взмывал вверх, и Ника поспешно кивала, боясь обидеть человека, который ее выслушал и накормил.
Лицо Константина Константиновича внезапно выплыло совсем рядом – огромное, бледное, – и Ника, на долю мгновения протрезвев, испугалась: она никогда не видела так близко чужое лицо.
– Вам лучше пойти к себе. Я вас провожу, – очень отчетливо и терпеливо, как ребенку, повторил Константин Константинович.
Ника опять непонимающе кивнула, бессмысленно, как кукла, блестя глазами и полуоткрыв влажный безвольный рот. На шее у нее, в теплой смуглой ямке, быстро-быстро дрожала живая ртутная бусина пульса. Константин Константинович почувствовал, что у него чернеет в глазах.
Ника неуклюже влезла на кресло, похожее на опрокинутый трон, и попыталась устроить на нем бесстыдно, невозможно раскинутые ноги. Юбка пузырилась, Ника возилась с ней, разглаживала, успокаиваясь от этих простых действий и мысленно привыкая к тому, что сейчас к ней, вывернутой почти наизнанку, подойдет другой человек, тоже женщина, и начнет нарочно делать ей больно, начнет делать с ней, внутри, страшные, нестерпимые вещи, но не насильно, а потому, что она, Ника, не только сама согласилась на это, но еще и заплатила за это огромные деньги.
Кресло стояло прямо напротив окна, наспех, неаккуратно замалеванного до половины белой масленой краской. Врач уже подошла к Нике с каким-то сверкающим, металлическим, чудовищным даже на вид инструментом и принялась деловито засовывать его Нике прямо в глубину живота, как Ника вдруг, вся приподнявшись, со взмокшей, напряженной спиной, закричала так, что хорошенькая медсестра уронила что-то острое и звякнувшее на стерильный, прикрытый тончайшей салфеткой столик.
– Дети, Господи! Там же дети! – вопила Ника, отбиваясь от брезгливо перекошенного врача и судорожно сводя распахнутые коленки, и всё показывала за окно подбородком, пока врач наконец не догадалась обернуться.
Константин Константинович ушел от Ники, как только почувствовал, что выложился не по возрасту и хочет спать. Спать в одной постели с другим человеческим существом, пусть даже с женщиной, пусть даже с молодой и привлекательной – Константин Константинович с искренним удовольствием посмотрел на едва прикрытую простыней, сопящую, мгновенно и пьяно уснувшую соседку, – нет уж, увольте. Когда-то, в прошлой жизни, на него жестоко, до истерик, до грязной ругани обижалась за это молодая жена. Тоже красавица, чуть-чуть грубовато, но восхитительно вылепленная, способная на самом пике любовной игры влепить ему пощечину и с причитаниями, по-деревенски, разрыдаться: Как ты смеешь вытирать после меня пальцы! Ты меня не любишь!
Константин Константинович любил – очень по-своему. Но всё, связанное с жизнью человеческого тела, особенно чужого тела, вызывало у него необъяснимое, почти тошнотворное отвращение.
В комнате, – нищей, пустой, полуободранной, – едва ощутимо, молочно светлело. Какой кретин, однако, ее муж, – размышлял Константин Константинович, неторопливо и с удовольствием одеваясь. – Восхитительная любовница. Просто огонь. Жаль, что такая пьяная… Что она там плела про ребенка? Она сама еще ребенок…
Ника лежала носом в подушку, и на плече у нее, слегка блестящем от пота, желтел старый, полуотцветший синяк. Константин Константинович наклонился и, чуть не застонав от удовольствия и какого-то мальчишеского, невесть откуда вернувшегося озорства, поцеловал рядом с синяком прохладную, скользкую, горьковато-свежую кожу. Так, что неровно отпечатались зубы.
Ника потянулась, ласково, мутно улыбаясь, и пробормотала, не просыпаясь, что-то нежное, неразборчивое, домашнее, до такой степени не связанное с ним, стоящим рядом и только что заставлявшим это худенькое существо с прозрачными, залившими несвежую наволочку светлыми волосами стонать, и вскрикивать, и закидывать ему за шею слабые огненные руки, что у Константина Константиновича остро, первый раз в жизни заболело сердце.
Он мгновение поколебался на пороге, но так и не смог признаться самому себе, что маленькая пьяная соседка всю ночь принимала его за своего ублюдочного мужа, который регулярно напивался, как свинья, и колотил ее не меньше двух раз в месяц.
Ника, – неожиданно всплыло в памяти Константина Константиновича имя глуповатой, несчастной и такой хорошенькой соседки, – Ника… Ну что ж, поделом тебе, Ника. Утром будешь плакать, мучиться с похмелья, каяться, а к вечеру побежишь умолять своего благоверного вернуться.
И, быстро положив несколько крупных купюр на табуретку, стоящую возле дивана и простодушно изображавшую тумбочку, Константин Константинович вышел из комнаты.
Комната была пуста. Вещи, которые унес с собой Афанасий, заняли два чемодана. Ей хватило одного. Ника проверила паспорт, билет и присела на край дивана. «Ну-Господи-благослови», – пробормотала она машинально мамину присказку и встала. Раньше она никогда не уезжала одна. Ее всегда кто-нибудь провожал. Всегда.
Из двери положено было выходить спиной, чтобы скорее вернуться. Афанасий всегда посмеивался, когда Ника с искренним ужасом кричала ему вслед: Задом! Задом! Ника потянула за собой подпрыгивающий чемодан и шагнула в коридор – лицом. Она не хотела возвращаться. В этом городе ее больше не ждал никто.
Ника уже открывала тугой входной замок, прикусив губу и неудобно придерживая ногой заваливающийся чемодан, когда из кухни вышел Константин Константинович в пушистом свитере, с ослепительным металлическим кофейником в левой руке и тонко дымящейся сигаретой в правой.