Текст книги "Xирург"
Автор книги: Марина Степнова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Днем Медоев забывал о шерстяных вечерних страхах, ночью все демоны выше табуретки, и только солнце придает миру стабильную солидность. Потому что высвечивает успокоительный антураж. Они с Хрипуновым встречались едва ли не каждый день, как заговорщики, как мальчишки, задумавшие учудить грандиозную пакость – каждый раз в новом месте, в новом районе, в новом тихом ресторанчике, из тех, что закрываются через полгода, оставляя на память о себе только запах пережаренного жира и маленькую ласковую изжогу, уютно свернувшуюся чуть повыше желудка.
Медоев усаживался за стол, мельтеша закуривал, заглядывал в лицо. Аркадий, не дури – это золотое дно, мы же любую отрасль монополизируем, слушай, надо браться за продукты питания, нет, лучше алкоголь, сделать бизнес полного цикла, чтобы от производства до рекламы – в полную собственность, под полный контроль, ну и ей дадим немножко, конечно, для поднятия настроения, она ж от настроения работает? Так?
Хрипунов все больше жалел, что сказал ему – не все, конечно, только в общих чертах, ВСЕ он и сам не понимал, так, летел, кувыркаясь, с обрыва, беззвучно вопя и выдирая целые пряди желтушной неживой травы.
Какие продукты, Арсен, какая водка? Ты что не понимаешь, она…
Слушай, а, что… Она и убить может? Тогда в оборонку.
Идиот. Посчитайте, пожалуйста. Спасибо.
Они расходились, недовольные друг другом, кривя горькие прокуренные рты, чтобы завтра встретиться снова, сдвинуть лбы над чашками бурого общепитовского кофе, два соучастника, один ничего не понимающий, другой не понимающий ничего. Хлопали в унисон две автомобильные дверцы двух мощных машин, Хрипунов, прищурившись, всматривался в будущее, но видел почему-то круглый толстый столб сладкоголосого света, и каменную кладку, и крошечных коленопреклоненных людей, и Анну, одной улыбкой гармонизирующую пространство. Мир, она должна принести всем покой и мир, бормотал он, не пуская в свой ряд нахальную «девятку», отражение Бога, идите и любите друг друга, Санта Анна. Власть, вслух говорил Медоев, и во рту опять становилось сухо и горько, как от собачьих черно-белых какашек. Я даже не думал, что так бывает. Вот она – абсолютная власть.
Вечером Арсен звонил опять.
Ну как ты там… Жив?
От счастья не умирают.
С ним просто не живут.
Хрипунов по-прежнему держал ее почти взаперти, но постельные чары, и без того вымороченные, бледные, как проросшие в подвале прошлогодние картофельные ростки, неумолимо рассеивались. Каждый раз, разомкнув потные отвратительные объятья, Хрипунов говорил – иди к себе, Анна, милая, спокойной ночи – но в одну прекрасную ночь она в ответ вдруг сокрушительно хлопнула дверью, и долго рыдала у себя в комнате незнакомым низким голосом, а потом вдруг замолчала, и Хрипунову, молча слушавшему этот отрывистый женский лай, на секунду показалось, что она сейчас вернется, да вот же она, стоит у закрытой двери в спальню, голая, твердая, с ледяным, неподвижным, улыбающимся лицом… Ужас широким черным шарфом стянул горло, тихий, инфернальный, детский. Будто наступил на свою собственную могилу. Будто душа почуяла на голых беспомощных пятках льдистый, потусторонний, неизвестно кем и откуда пропущенный сквознячок.
Нет, показалось.
Хрипунов вытер лоб, прошел темными комнатами и коридорами в ванную и держал голову под хриплой струей, пока от холода не заломило не только зубы, но и сердце.
Утром она вышла на кухню, бледная, как череп, с зачесанными до черепной же гладкости несвежими волосами, лицо как будто наспех натянуто на чужой, незнакомый, страшноватый костяк. Демонстративно налила себе запрещенный кофе, демонстративно вытянула из хрипуновской пачки запрещенную сигарету. Хрипунов хотел было встать, чтобы устроить жесткую и показательную порку, но вспомнил, что Анна вчера ни разу не улыбнулась. И позавчера, кажется, тоже. И еще. Ни вчера, ни позавчера не звонил Арсен.
Почему мы не можем пойти в театр? Со мной что-то не так?
Смотрит белыми огромными глазами, полумертвыми, как у дневной совы.
Сердце ухнуло, оборвавшись, мягко стукнулось о невидимый пол. Догадалась? Сама догадалась, или? Осторожно. Очень осторожно. Как будто берешь за хрупкую талию прелестного скорпиона с приветливо изогнутым шоколадным жалом.
С чего ты взяла, что с тобой что-то не так?
А почему мы нигде не бываем? Почему ты никуда со мной не ходишь? С каждой фразой набирает неистовые обороты, рот дергается, в вырезе халата видна сизоватая, ребристая, цыплячья грудная клетка. Ты что меня – стесняешься?!
От внезапно отхлынувшего напряжения Хрипунов даже закрыл глаза, обычная бабская истерика, господи, всего-навсего, а руки дрожат, будто только что рывком поднял на грудь неудобный центнерный мешок.
Глупости какие, мне просто хорошо, когда мы с тобой вместе, только вдвоем. Ну давай пойдем в театр, если тебе так хочется. Прямо сегодня, ладно? Я только съезжу в клинику ненадолго, у меня операция, а на обратном пути куплю билеты. Ты куда хочешь? В Ленком? Или в Большой?
Смотрит недоверчиво, как наказанный нарыдавшийся ребенок, которому разрешили, наконец-то, выйти из угла – то ли простили, то ли опять будут орать высоко над головой, рокоча и чернея раздувшимися ноздрями. Еще неизвестно.
Обманываешь?
Хрипунов не выдерживает, смеется, чуть громче, чем положено, но смеется – в первый раз за все это невозможное время вдруг почувствовав к ней какое-то почти теплое, почти человеческое чувство – да она и правда совсем еще ребенок, бестолковый, одинокий, неуверенный, наугад бредущий по чужой осыпающейся тропе.
Не обманываю.
Она даже взвизгивает от счастья, вся вспыхнув изнутри, как взбесившаяся лампочка, как догорающий магний, ну же – закрыть глаза, открыть объятия, прижать к себе.
Босой топоток, шелковое шелестение, теплая влажная тяжесть, острые коленки молотят воздух. Дышит в щеку радостно, коротко, как щенок. Утренний ангел с нечищеными зубами.
Ты меня любишь?
Поцелуй.
Нет скажи – любишь?
И Хрипунов, зажмурившись, хрипло отвечает – да.
Цапки (бельевые клипсы Мейо). Зажим для прикрепления операционного белья (Микулича). Зажим пластинчатый. Корнцанг.
Жирный одышливый араб, деревенский лекарь, единственное живое существо, осмелившееся провести с Хасаном ибн Саббахом его последние часы, долго-долго ждал – сидя на полу среди мокрых окровавленных тряпок и опрокинутых кувшинов с кипятком – когда Хасан сделает последний выдох, освободив намученную душу от затянувшегося земного плена. Но так и не дождался. И, когда глазные яблоки покойника стали мягкими, как свежий сыр, а позвоночник напротив стал тверже смертного ложа, лекарь вышел, наконец, на улицу и, обведя глазами неподвижных фидаинов, сказал – обольщены люди земными страстями: любовью к женщинам, детям, золоту и серебру накопленному, коням меченым, скоту и вспаханной ниве, но все это – лишь сладостная тщета ближней жизни, тогда, как лучшее прибежище у Аллаха благословенного.
Люди недоверчиво молчали. И тогда лекарь запрокинул лицо к раскаленному вечереющему небу и, надрывая раззявленный рот, изо всех сил закричал: Хасан ибн Саббах умеррррр!
И, словно ему в ответ, где-то в горах освобожденно грохотнуло, прохохотало что-то неразборчивое, и снова стихло. И только тогда, словно убедившись, что все действительно кончено, деревенский лекарь, полуобразованный дурачок, привыкший пользовать безоаровым камнем золотушных младенцев да истеричных старух, выхватил из-за пояса кинжал, чуть изъеденный по лезвию, весь в еще живых пятнах отворенной крови Хасана ибн Саббаха, и тоненько, по-заячьи, вскрикнув, воткнул его прямо в свою толстую трепещущую глотку.
Выкусыватель гортанный детский прямой. Выкусыватель гортанный со сменными направляющими трубками и наконечниками (Кардеса). Выкусыватель для склеры пружинный. Выкусыватель для удаления опухолей.
Пациентка умерла прямо на столе.
Абдоминопластика, раззявленная брюшная полость, пласты желто-красного жира, полный контроль. Туша. Доктор, уберите этот невозможный живот. Хрипунов впервые в жизни торопился, бригада встревоженно переглядывалась, следила за ним безмолвными безликими головами. Большой брюшистый скальпель, сорвавшись, с тихим чмоком падает в операционную рану. Яростно вскинутые глаза. Извините. Это я сам. Голос сквозь маску звучит, как из преисподней. Хирурги впервые слышат его голос в операционной. Голос Бога. Тихий и дрожит. Отвезти в театр, вытащить на сцену, узнать сразу все. Сразу все раскрыть. Второе пришествие. Давка, вопли, паника, судные трубы, настигающие пьяниц в театральных буфетах. Будьте милосердными. Несите добро. Она должна понять. Должна распорядиться правильно. Я сам ей все объясню.
Анестезиолог что-то испуганно говорит. Потом еще раз. Хрипунов недовольно мотает головой, отстаньте, в конце концов, скользкий лоб, скользкие перчатки, скользкая располосованная плоть. Он протягивает руку за инструментом. Секунда. Еще одна. Рука остается пустой. Хрипунов негодующе щелкает пальцами. Они слышат его голос во второй раз. Зажим Пеана, говорит Хрипунов, поднимая глаза, все стоят, как завороженные, будто играют, как в детстве, в «Море волнуется раз». Умерла, в третий раз повторяет бледный анестезиолог и зачем-то садится прямо на пол. Хрипунов сам берет нужный зажим и еще сорок пять минут молча проводит абдоминопластику мертвой пациентке. Один. Не беспокойтесь, будет красивый, плоский, подтянутый живот. Врачи, как глухонемые, следят за его сноровистыми бездушными руками.
Наложив последний шов, Хрипунов снимает маску, привычно кланяется и выходит из оперблока.
Алло, Анна, ты меня слышишь? Театр на сегодня отменяется, у меня… Швырнула трубку. Еще раз? Занято. Ладно, потом. Звонок в морг, пришлите, пожалуйста, машину. Нет, можно позже. Да, к сожалению. Нет, я подожду заключения патанатома. Спасибо. Тело оставить в операционной на два часа – до появления трупных пятен на отлогих частях тела. Констатация смерти. Распишитесь, Илларион Гаврилович. И вы, коллега. Благодарю. И сообщите, пожалуйста, родным.
Хрипунов вернулся домой только часам к девяти вечера, заранее вынув из кармана завтрашние билеты в театр, Большой, Лебединое, бессмертная классика, кукольные балеринки в жилистом затяжном прыжке, скачок, ножка в пуанте с тяжелым стуком встречается со сценой, вздымая облачко трудовой театральной пыли. Браво!
Анна, извини меня, пожалуйста.
Тихо. Пусто. Темно.
Дверь в ее комнату была приоткрыта, но Хрипунов все равно быстро выбил на косяке трескучий коротенький марш – маленькая вежливость, ненужная привычка, сколько он вдалбливал ей: Анна, давай научимся уважать друг друга, не надо вламываться ко мне без спроса, как будто в доме пожар, я же всегда стучу, это не важно, что мы вместе спим, какая, в сущности, разница – надо стучать. Понимаешь, надо!
Анна! Хрипунов негромко окликнул душистую темноту – душную даже, с провинциальной манерой опрокидывать на себя по полфлакона парфюма разом справиться так и не удалось, и это при том, что ей нравились странные духи – тяжелые, хрипловатые, пыль, тлен, ночь, кладбище убитых цветов. Молоденькая девушка не должна вонять старой дохлой львицей.
Тишина.
Анна! Всегда можно определить, есть ли в темной комнате темная кошка, даже, если эта кошка скорчилась в углу, зажмурилась, спрятала лицо в гнедые блестящие пряди, сколько пришлось их отращивать, холить, доводить до дорогого шелкового блеска – тусклые посеченные волосы авитаминозной девчонки из городского предместья. Можно я перекрашусь в блондинку? Нет. Почему? Просто нет.
Анна! Ты плачешь?
Молчит.
Слышно, как старается не дышать, видно, как замерла в своем углу – маленькая сжавшаяся темнота на бескрайней темноте низкого дивана. Странная у нее комната, бывшая гостевая, в которой никогда в жизни не останавливался ни один гость, сначала она попыталась как-то очеловечить модную берлогу, долго катала по углам неудобные дизайнерские кресла, драпировала шторы, пристраивала на подоконнике привезенный из общаги безымянный лопоухий цветок – ему вредно прямое солнце, понимаешь? А поливать надо через день. Цветок давно и тихо умер, бесшумная экономка спустила его останки в мусоропровод, а комната, незаметно выплюнув так и не прижившуюся душу, так и осталось ничьей. Гостевой.
Анна!
Выключатель щелкнул бесшумно, зато свет хлестанул по глазам чуть ли не со звоном, Хрипунов даже руку вскинул, прикрывая опаленные веки, и чуть не упал, споткнувшись о какую-то мягкую кучу под ногами. Или упал, потому что мир, не тускнея, мягко перевернулся и полуослепший Хрипунов в первый раз не во сне услышал гнусавый, с подлыми пластиночными завываниями голос и – надо же, а вот это уже во второй раз – понял, что именно голос произносит – тыу чтоуу сдеуауа суо суэтуом? И тут же из плотно натянутого жара выплыла Анна, наклонилась, сузила огромные глаза, совершенно черные (черные?!), непроницаемые, без малейшего проблеска белков, как будто смотрела гигантская ящерица. Или змея. Или не Анна, потому что…
Потому что у нее было ДРУГОЕ лицо. Точно такое же, но другое, словно едва сдвинутое по идеально просчитанным швам, с неаккуратно наклеенной странной улыбкой, и это было так чудовищно, так страшно, что отчетливо щелкнули, спасая сознание, маленькие тихие предохранители, и Хрипунов, проваливаясь в обморок, услышал, как голос еще раз провыл – Тыу чтоуу сдеуауа суо суэтуом? – и на самой границе жизни понял, что это воет он сам.
Он пришел в себя минут через сорок, и, не открывая глаз, ощутил, что один – и в комнате, и в квартире, только уютно журчало лампочкой крошечное бра над диваном – банальная безобидная сороковаттка, способная ослепить и сбить с толку разве что пушистую ночную бабочку. Хрипунов, кряхтя, поднялся с пола. Лицо тянуло и саднило, словно он попытался заживо сунуть голову в духовку, под слезящимися веками прыгали и пульсировали ало-белые кляксы.
Как ты это сделала? Как?
На всякий случай Хрипунов обошел квартиру, огромную, бездарную, дорогую, окликая смущенные, насторожившиеся комнаты, щелкая клавишами, дергая за шнурки, нажимая на кнопки и сам удивляясь тому, как в самых неожиданных местах вспыхивают пятна, разливаются световые лужи, скрещиваются круглые лучи, выхватывая из полумрака то модерновую фотографию, то бездонное зеркало, то бесполезный столик с мучительно изогнутой безделушкой. Темные углы от этого становились еще туманнее и темнее, раздвигая стены прямо в ночное московское жерло. Правильно организованное световое пространство – так, кажется, объясняла барышня-дизайнер, лисьей ухваточкой подкладывая Хрипунову грабительские счета. А какая дрянь получилась на выходе – ни света, ни пространства. Никого.
Хрипунов вернулся в комнату Анны. Включил свет и здесь, машинально зажмурившись – глаза еще помнили дикую болезненную вспышку. Нет, все нормально. Ничего инфернального, не считая невероятного беспорядка – в комнате как будто прогулялся маленький бесноватый самум. Мягкая куча, о которую он споткнулся, оказалась… Хрипунов наклонился изумленно, взъерошил ладонью ласковый сверкающий мех. Точно – шубы. Целый ворох шуб. Черные, серебристые, платиновые, голубоватые, рыжие с нежным подпалом, ненормально-лиловые и кислотно-изумрудные – все в сияющих баснословных искрах, безвольно раскинувшие расклешенные полы, заломившие легкие просторные рукава, вывернувшие наружу соблазнительную, шелковую, тревожную подкладку. Норка. Снова норка. Это, кажется, соболь. А вот эта невзрачная жемчужно-серенькая штучка точно из шиншиллы. Хрипунов потянул за витой шнурок глянцевую картонку с ценником. Сто пятьдесят тысяч у.е. Эта? Сорок девять тысяч. Эта?
Он расшвыривал шубы ногами, как будто брел с дядей Сашей по сентябрьскому больничному парку, загребая ботинками шуршащие, невесомые, пахучие листья и щурясь на подслеповатое простуженное солнце. Довольно на сегодня смерти, Аркадий, пойдемте-ка лучше листья пинать. Все точно так же. Как будто жизнь пропустила нужную развязку и так и не сумела соскочить с бессмысленного окружного кольца.
Под шубными залежами захрустели пакеты с громкими аляповатыми логотипами – полураздавленные, полурастоптанные, полупоперхнувшиеся какими-то лоскутами, тряпками, этикетками и кружевами. Хрипунов поддел носком пакет поменьше и оттуда с тихим уютным шорохом поползли бирюзовые коробочки, увитые знаменитыми на весь мир белыми ленточками. Ужин у Tiffany. Паралич воли. Даная и бриллиантовый дождь.
Вот, значит, как ты этим распорядилась.
Санта Анна.
А я был уверен, что приведу тебя к сирым и прокаженным…
Долото плоское с двухсторонней заточкой. Долото с квадратной ручкой желобоватое изогнутое. Долото с рифленой ручкой плоское, левое и правое. Долото с шестигранной ручкой.
Где-то заухал телефон, ему пискливыми птичьими голосами откликнулись трубки, предусмотрительно расшвырянные по всей квартире, и все равно, когда надо, ни одну не найдешь – да и стоит ли торопиться, если после третьего гудка все равно заработает автоответчик. В десяти случаях из восьми звонят пациентки. Ах, Аркадий Владимирович, я вам так благодарна, вы себе не представляете… Нет, не представляю. Автоответчик, щелкнув, сказал голосом Хрипунова: пожалуйста, оставьте свое сообщение после сигнала… И тут же истошно закричал Медоев, ужасно, как будто его свежевали заживо – Аркадий, Аркадииииий! – Хрипунов, чуть не свернув себе шею, бросился к телефону, но не успел, Медоев внезапно замолчал, будто выключенный, в трубке что-то вкрадчиво и мягко прошуршало, а потом чья-то спокойная невидимая рука нажала на кнопку отбоя.
В Москве можно застрять в пробке даже в начале одиннадцатого ночи, но Хрипунову повезло, он доехал до медоевского агентства не сбив ни одного ночного бродягу, и ни разу не застряв ни на одном светофоре. Впрочем, ни одного светофора и не было. В особнячке уютно желтели огромные окна, когда-то здесь обитало степенное купеческое семейство, супруг, супруга, три доспевающие дочки, причем за нежную и прелестную ножку каждой запросто могли спрятаться сразу две худосочные медоевские модели. По утрам – чай из самовара, варенье из райских яблочек, солнечных и прозрачных насквозь, как шары на рождественской елке.
Хрипунов нажал кнопку домофона, послушал, как переливается в пустом холле праздничная трель. Подождал. И аккуратно толкнул плечом тяжелую незапертую дверь. Охранник в черной мягкой форме валялся на мраморном полу, неловко вывернув ногу в тяжелом ботинке. Хрипунов присел на корточки, поискал на толстой безжизненной шее ртутную бусину пульса, покачал сочувственно головой. Круглые сутки торчать среди вертлявых хорошеньких шлюх и не быть при этом ни гомиком, ни импотентом. Тяжелая служба.
Кабинет Медоева был распахнут и пуст, потому что самого Медоева, уронившего лысоватую голову на наполеоновский стол, в расчет уже можно было не принимать, он был безнадежно мертв, и даже причудливые рыбки в гигантском, на полстены аквариуме, плавали кверху бледными брюшками – забава для начинающих карьеру девочек, уловка стареющего ловеласа – посмотри, что у меня есть, дочка, вау, как прикольно, оп, и маленькие прозрачные трусики уже зажаты в кулаке, а дочка старательно, как в кино, стонет, оттопырив голый недоразвитый задик, и краем глаза увлеченно наблюдая за блескучими хвостиками и плавниками в зеленоватой, кудрявой воде.
Хрипунов приподнял тяжелую мертвую голову Медоева, посмотрел в передернутое, как затвор, заклинившее лицо. Я же просил тебя, Арсен. Просил. Что ты ей сказал? Что ты сам вообще знал, а? Голова с негромким твердым стуком подпрыгнула на столешнице, Хрипунов огляделся, подобрал с пола черную контактную линзу, огромную, во весь глаз. Из магазина смешных ужасов. Бывают белые, желтые, налившиеся кровью. Очень смешно, Анна. Очень. Прямо до смерти.
Уезжать было глупо, все равно найдут через пару часов – уж лучше сразу отмучаться со всеми формальностями, тем более, что он на в чем не виноват, по медоевским губам даже стажеру видно, что причиной смерти послужила острая сердечная недостаточность, или, если выражаться красиво – разрыв сердца. Ни за что в жизни не поверил бы, что у тебя тоже есть сердце, Арсен.
Хрипунов достал из кармана мобильный, спокойно вызвал скорую, следом – милицию и, опустившись в низкое кресло, почти с наслаждением вытянул ноги и закурил. Что за день, господи! Надеюсь, она тут не слишком наследила. И все-таки поехала домой.
На беседы и протоколы ушло еще часа три, так что домой Хрипунов вернулся уже ближе к утру, наполненный звонкой, молодой, совершенно студенческой усталостью, будто после ночного дежурства, и впереди вся жизнь, и самое главное – пара часов суматошного, голодного, чуткого, головокружительного сна. Анна сидела в прихожей, прямо на полу, скукоженная, жалкая, в каком-то немыслимом и незнакомом – сплошь лунные голографические блестки – платье. Хрипунов постоял над ней, неторопливо раскачиваясь с пятки на носок, подумал, а потом рывком, как мертвому Медоеву, задрал ей лицо, все наискось перетянутое скотчем, грязное, неузнаваемо распухшее от слез. Скотч кое-где отклеился, повис, от улыбки, убившей Медоева, не осталось и следа. Хрипунов тремя рывками содрал с ее лица липкую прозрачную ленту, она только пискнула от боли и зажмурилась, один глаз все еще черный, дура, дура, ДУРА!!! От пощечин голова ее болталась из стороны в сторону, как кукольная, бить сверху было неудобно, и Хрипунов сел рядом с ней прямо на пол, но так было еще неудобнее, потому что Анна немедленно подползла у нему, скуля, уткнулась разбитым носом подмышку, прижалась, как щенок, как батон в детстве из булочной, теплый, вздыхающий, за тринадцать копеек. Ты что со мной сделал? – пыталась выговорить она, икая и задыхаясь. Кто я, скажи, кто? Я человек? Человек?
Держатель медицинский для захвата и удержания трубчатых костей мощный с винтом. Для захватывания и удерживания ребер мощный. Держатель Пилоруса детский.
Часам к пяти утра она умаялась от крика и слез так, что заснула прямо в кабинете, на смуглом кожаном диване, до чего дебильная штуковина, сидеть липко, спать жарко, да господи, есть ли в этом доме хоть одна вещь, которая нужна ему на самом деле? Есть.
Хрипунов потер саднящий лоб и пошел к себе в спальню – опять сквозь всю нескончаемую квартиру, обмершую после долгой ссоры, словно опрокинутый жук на человеческой ладони. Свет так и горел везде, еще с вечера – едкий, неживой, разбавленный наступившим июльским рассветом. Как будто кто-то пытался понизить концентрацию ночи. Больно будет ровно одну секунду. Я знаю. Ровно одну секунду. А потом наступит покой.
Хрипунов открыл огромный шкаф, набитый никому не интересной одеждой, запустил пальцы в твид, лен и кашемир, нашарил крошечную кнопку, до которой не дотянется ни трудолюбивая тряпка, ни случайная рука. Тихонько щелкнул хитрый механизм, и – внимание! – не в шкафу, а на стене около зеркала отъехал в сторону скромный умиротворяющий ландшафтик, обнажил впаянную в кладку дверцу небольшого сейфа, молодцы швейцарцы, такое придумать, это вам не сыр, и не шоколад. Хрипунов набрал код – первым делом, парень, заведи как можно больше хороших нычек – негромко посоветовал Клоун – грамотный схрон не одну жизнь спас, и не жадничай, да ты и не жадный, это хорошо, деньги к таким так и липнут, эх, и заживем же мы с тобой, Аркашка, лет через пять!. Главное, Аркадий, непрерывно развиваться, тотчас откликнулся дядя Саша, хороший хирург никогда не перестает учиться. И ошибаться. У вас должны быть навыки патологоанатома. Микробиолога. Химика, наконец. А отец сказал – пшел вон, выродок! И Хрипунов взял большую бутылку темного химического стекла и пошел – из тумбочки взял, обычной прикроватной тумбочки, потому что не было у него никакого сейфа, никаких кнопок, никакого шкафа, вот только плед еще не забыть, и надо бы поспать потом хоть часочек, когда я вообще в последний раз спал?
Щипцы клещевидные для орбитотомии с нарезкой. Щипцы-кусачки реберные. Щипцы геморроидальные окончатые прямые. Щипцы-кусачки костные с круглыми губками. Щипцы-кусачки костные с круглыми губками, изогнутые. Щипцы для захватывания легкого изогнутые. Щипцы кишечные окончатые для детей. Щипцы штыковидные с узкими овальными губками. Щипцы костные, кусачки шарнирные с двойной передачей с круглыми губками, изогнутые по плоскости.
Анна спала, как спят набегавшиеся дети или щенки – перепутав вздрагивающие напряженные лапы, халатик задрался дальше некуда, на бледных бедрах беспокойные мурашки. Чшшш, пробормотал Хрипунов, осторожно укрывая ее таким же бледным пледом, спи давай, уже август, под утро совсем прохладно, через десять дней мне исполнится сорок лет, и ничего не получилось, но я еще все переделаю, вот посмотришь, все будет по-другому, никто не смог бы сделать тебя с первого раза. Я просто ошибся. Но это не страшно. Ты даже не проснешься, вот увидишь. Все будет хорошо.
Он постоял еще немного над диваном, разглядывая собственные руки – крепкие фаланги честного ремесленника, поперек левой ладони тонкий белесый шнурок старого шрама. Потом открыл флакон и вдохнул дымный маслянистый запах. Кислота сотрет ткани, время исправит все ошибки. Анна вздохнула во сне, на щеках грязные отпечатки сорванного скотча, прозрачные веки напухли от слез, будто глицериновые. У нее слабое сердце, анестезиолог робко возражал против второй операции, жирное животное, Хрипунов провел четыре, с минимальным допустимым интервалом, но, Аркадий Владимирович, позвольте, я не возьму на себя такой ответственности… А я и не прошу вас ничего брать. Просто делайте свою работу. Как его зовут-то все-таки? А-а-а… Илларион Гаврилович… Скороговорка для заик.
Она умрет раньше, чем поймет, что случилось. А я сделаю новую.
Анна лежала на боку, почти уткнувшись носом в скрипучий кожаный подлокотник, надо было подушку прихватить, тебе же неудобно, эй, ребенок, и мне неудобно, давай-ка подвинемся немножко, вот так. Хрипунов мягко, одной рукой повернул ее лицом к себе, привычно перехватило дух – господи, сколько гармонии, какая идеальная лепка… Утром в новостях скажут, скольких ты убила этой ночью. А, может, и не скажут. У Медоева ведь просто остановилось сердце. Будем надеяться, что от счастья. А у рыбок? Чем тебе помешали рыбки, Анна? Ты же могла принести в мир Абсолютный покой. Я мог принести. Не донес.
Давай заведем котенка, пробормотала она, не просыпаясь, и, не просыпаясь же, попыталась улыбнуться, на нежной щеке – нежный рубец, отпечаток мертвой свиной кожи, сшитой маленькими руками проворных тайцев, она все позабыла, мама говорила – заспала – а кем была мамина мама, а мама маминой мамы? Откуда я вообще взялся, такой выродок, ей больше нельзя улыбаться, она не имеет на это права, никто не имеет на это права.
Только я.
* * *
Когда тело последний раз конвульсивно дернулось и затихло, в кабинет, пару секунд для приличия помешкав за дверью, мягко скользнул ангел-хранитель, все тот же коротконогий сутулый азиат, сорок с лишним лет назад принявший на свет новорожденного Хрипунова. Кабинет был абсолютно пуст – только тяжелые книжные шкафы да тяжелый запах. И кокон на сияющем медовым лаком паркетном полу – пустая неподвижная оболочка с черным, дымящимся, изуродованным лицом.
Ангел машинально посмотрел в верхний левый угол – там, где под самым потолком, в нимбе никем не примеченной пыли и паутины, должна была беззвучно метаться ошарашенная, помутневшая от страха, полукруглая, стремительная душа, никого не было.
Никого.
Ангел, тихо хрустнув мелодичными шейными позвонками, огляделся.
Пусто.
Все правильно. Все так и должно быть.
Он подобрал с пола прохладную телефонную трубку, несколько раз щелкнул пластиковыми кнопками и, устало смежив вежды и привалившись слабо мерцающим затылком к стене, замер, ожидая соединения.
Наконец, в трубке далеко, но отчетливо щелкнуло, и ангел, не открывая глаз, тихо доложил:
Он умер.
Кто? – не расслышали с той стороны.
Он. – Повторил ангел, и зрачки его, прямо сквозь полупрозрачные, рисовые, бледные веки полыхнули тусклым, багровым, нестерпимо концентрированным светом. – Он. Хирург.
И едва слышно прибавил:
– Бог.