Текст книги "Xирург"
Автор книги: Марина Степнова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Ничего.
Анна доверчиво сидела на стуле, сложив на коленях маленькие твердые руки.
У тебя есть купальник? – мертвым голосом сказал Хрипунов, и она вскинула на него растерянные перепуганные глаза.
Нет.
Тогда купи. Послезавтра мы улетаем в Италию.
Зачем – растерянно спросила она.
И Хрипунов, чувствуя, как неудержимо дрожит и дергается подбородок, честно ответил – не знаю.
Часть четвертая
Жертва
Ресторан был, по хрипуновским привычкам и понятиям, так себе – типичное пятизвездное заведение с загнанными официантами, пафосным меню и посудой, которая изо всех сил делала вид, что принадлежит к первому классу. Впрочем, немцев почти не было – но ведь приличные люди вообще не ездят туда, где много немцев.
Хрипунов посмотрел на часы – двадцать ноль пять – и непроизвольно поморщился. Он, кажется, ясно сказал, что ужинать будем в восемь. И тут же, словно повинуясь его недовольству, в дверях появилась Анна, в очень простом, очень открытом, очень легком платье, на груди и на бедрах отливавшем почти ночной бархатистой чернотой, но все-таки не в черном – густо-густо фиалковом, даже анютино-глазковом. В хрипуновском детстве эти цветы с насупленными, почти гитлеровскими мордочками неизбежно втыкали во все городские клумбы. Волосы приглажены до атласистого, живого блеска и стянуты на затылке (слава богу, аптечную резинку он выкинул своими руками), губы и незагорелые, желтоватые плечи чуть-чуть блестят. Несколько скучающих самцов проводили ее быстрыми щупающими взглядами – неплохо, может быть, даже очень неплохо. Но разве этого он хотел?
Извините, что опоздала.
Ничего.
Они поужинали молча, будто супруги, истомленные тридцатью и тремя годами брака – такого скучного, что ни у кого не осталось сил ни на ненависть, ни на заботу. Чай или кофе, машинально поинтересовался Хрипунов, отодвигая едва тронутую тарелку, и заранее зная, то же самое, что знала она – нельзя ни того, ни другого, тем более – на ночь, утром под глазами будут мешки, а вот восемь стаканов ледяной воды в течение дня – норма, обязательная к исполнению, не выпьешь в течение дня, заставлю проглотить все восемь разом. А туалет запру на ключ.
Анна поправила на плече бретельку, которая, если честно, никуда не собиралась скользить, и спросила – а можно мороженого? Робко спросила, ни на что не надеясь. Просто так. И Хрипунов подумал, а, собственно – почему. Какая теперь разница? Пусть ест свое несчастное мороженое, в конце концов, он вообще слишком много ей запрещал: резко двигаться – швы! курить – кожа, капризничать – без комментариев, есть сладкое и жирное – мне плевать на твою фигуру, но девушка с сальными валиками на талии вряд ли добьется чего-нибудь в жизни, даже если у нее будет самое прекрасное в мире лицо. И, настоятельно прошу, не болтайся одна по улицам, если тебе куда-нибудь надо – я пришлю машину с водителем. Да потому что я лучше тебя знаю, что тебе нужно. Понимаешь? Луч-ше!.
В конце концов, он в жизни не заботился так ни об одном существе – ни о живом, ни о мертвом. Теперь в этой заботе не было ни малейшего смысла. Через десять дней они расстанутся, и это достаточный срок, чтобы она как следует отдохнула, а он решил, как спихнуть ее такую – недоделанную — в новую жизнь, минимизировав все душевные расходы…
Мороженое? Ну что ж, по-моему, ты его заслужила.
Ложка гинекологическая двухсторонняя (Фолькмана). Ложка глазная острая большая жесткая. Ложка глазная тупая малая жесткая. Ложка для удаления желчных камней гибкая. Ложка для взятия соскоба со слизистой прямой кишки, односторонняя. Для выскабливания свищей двухсторонняя. Для извлечения камней из мочевого пузыря. Ложка для операций на позвоночнике острая сильноизогнутая. Ложка для придаточных пазух носа мягкая. Для хрусталиковой массы по Греффе. Для чистки кости. Ложка костная. Ложка ушная острая большая. Ложка Фолькмана.
Официант, сдержанно мерцая, нес на подносе матовую вазочку, набитую подмякающими разноцветными шарами. Сверху сложносочиненная конструкция была обильно декорирована вафельными трубочками, блямбами взбитых сливок, свежей малиной, шоколадом и даже совсем уже несъедобным махоньким зонтиком из папиросной бумаги – такими клиентов обычно отвлекают от сомнительного качества очередного коктейля. Хрипунов недовольно поморщился – мало того, что, по его мнению, есть такую приторную дрянь было невозможно в принципе, эту конкретную приторную дрянь есть было еще и откровенно неудобно. В самом банальном конструкторском смысле. Совершенно не эргономичная еда.
Но Анна, завидев праздничное десертное шествие, по-детски просияла и вдруг – впервые на хрипуновской памяти – улыбнулась необыкновенной, яркой, совершенно не соответствующей такому ничтожному и идиотскому, в сущности, поводу улыбкой. Улыбка была быстрой, почти мгновенной, как галька, летящая в речную ребристую воду, но тень этой секундной улыбки, легко скользя по ее лицу, вдруг начала наполнять мир торжественным, неторопливым, грозным смыслом. Тем самым. Да, точно, тем самым.
Хрипунов, пытаясь пристроить к краю пепельницы непослушную, немеющую, словно парализованную руку с тонко, страшно и беззвучно дымящимся окурком, завороженно смотрел на чуть изогнутую верхнюю губу, подернутые пушистым светом высокие скулы и крошечную, не предусмотренную никакими операциями ямочку в углу сияющего рта. Это было оно. ЛИЦО. То самое лицо из кошмара – лицо, которое мучило и преследовало его всю жизнь.
Было абсолютно, немыслимо, оглушительно тихо. Хрипунов, чувствуя, как сжимает его со всех сторон густой стеклянистый безмолвный воздух, зачем-то машинально взглянул на часы – двадцать один час пять минут. Анна, хотел позвать он, но не сумел, и только простонал мысленно: Ааааа… Но она все равно почувствовала, и, все еще (на самых кончиках ресниц) удерживая тающую, плывущую улыбку, медленно, словно в аквариуме, повернула голову и заглянула Хрипунову прямо в глаза – своими огромными, неподвижными, ярко-бледными, полупрозрачными глазищами. И вдруг все кругом – все-все-все – разом сложилось волшебным и счастливым образом – так складывается пазл, так собираются цветные стекляшки в картонной обтрепанной трубке и, отразившись в трех зеркальных гранях, вдруг наполняют распахнутый глаз ребенка абсолютной, божественной, переливчатой гармонией. Мир был совершенно ясен, прост, он лежал на хрипуновской ладони – крошечный, влажный, разноцветный, пульсирующий, невероятно живой … Хрипунов медленно, страшно медленно – со скоростью мезозойских ледников – поднес к губам распахнутую ладонь и, уже ощущая губами близкое биение и нестерпимый жар, вдруг почувствовал как откуда-то изнутри и одновременно как будто сбоку или даже сверху – да как же это? такое же просто физически невозможно! – на него, как в детстве, наплывает высокий, пронзительный, невыносимый МОЗГОВОЙ КРИК.
Орала толстая канадка, принявшая на бугристый, выпирающий из платья, багровый от загара загривок вазочку с мороженым. Обломки вафельных трубочек и махонький зонтик покоились на ее блондинистой, замысловато уложенной, глупой голове – бесстыдно и одновременно целомудренно, словно смешные трогательные вещицы (карамелька, помада, тампон), выпавшие на виду у всех из расстегнувшейся дамской сумочки. На пол-октавы ниже канадки голосил канадкин муж – крепкий старикан в мятом полотняном костюме, заточенный в тесный стул, из которого он мучительно и безуспешно пытался вырваться, чтобы расправиться с безруким официантом. Официант, пепельно-бледный, словно дорогая льняная скатерть, и весь обвешанный крупными, как чирьи, каплями пота, напротив молчал, будто получил по лбу бетонной стеной, и никаких попыток спасти мороженое (или хотя бы канадку) не делал. А только таращил потрясенную физиономию на Анну, громко – на весь ресторан – ахнувшую от жалости, неожиданности и испуга.
Хрипунов крепко тряхнул шумящей головой, отгоняя медленно уползающий морок, и воткнул, наконец, сигарету в пепельницу. Часы на его запястье равнодушно показывали двадцать один час пять минут – только секундная стрелка тряслась на пару миллиметров восточнее прежнего направления. Надо же – целая жизнь прошла незамеченной. Целая жизнь… Анна все разглядывала погибший десерт, прижав к груди маленькую ладошку и сочувственно, как белка, цокая языком. А из дальнего угла ресторана уже несся, рискованно наклоняясь на поворотах, юркий метрдотель, ухитряясь одновременно метать в остолбенелого подчиненного далекие, рокочущие молнии и сладко улыбаться любопытно тянущим шеи курортникам – которым любое происшествие, будь то рухнувшая тарелка или тройное самоубийство из ревности – всего-навсего дополнительная острая приправа к поднадоевшей ресторанной стряпне.
Мир вновь распался на равнодушные, несовершенные части. Хрипунов бросил на стол пару купюр, осторожно, двумя пальцами – как стрекозины крылья – взял горячее запястье свой оставшейся без сладкого жертвы и молча повел ее из ресторана.
Нож для рассечения фистул брюшистый. Нож для рассечения фистул остроконечный. Нож для резекции носовой перегородки по Балленжеру. Нож для слизистой оболочки слезного мешка. Нож катарактальный малый. Нож копьевидный слабоизогнутый большой и малый. Нож медицинский мозговой. Нож резекционный брюшистый. Роговичный. Хрящевой реберный. Нож-долото. Ножи для расслаивания роговицы. Нож-канюля.
Год прошел со смерти младшей жены ибн Саббаха, и рикк на двери его дома высох, стал легким, как вдох, и по ночам тоненько жалобно выл от ветра и одиночества. К тому времени власть ибн Саббаха стала едва выносимой для него самого. Империя ассасинов поглотила едва ли не всю Персию, и теперь медленно переваривала добычу, отдуваясь, мучаясь изжогой и лениво раздумывая о новой, грядущей охоте. Хасан сам не знал, сколько у него крепостей, но каждая была практически идеально неприступной. Его обожали те, кто боялся, и боялись те, кто обожал. Подрастал скот, множились баснословные деньги, умирали сподвижники, гибли фидаины, и на их место приходили другие, такие же преданные и безмозглые.
А Хасан так и жил – совершенно один. И никто в Аламуте не знал – что Старец Горы ест и о чем думает. Мало-помалу крепость привыкала к ночному образу жизни: ибн Саббах окончательно усвоил повадки хищника, днем отлеживался в прохладной берлоге, выходил только в темноте и почти перестал разговаривать. Даже приказы отдавал исключительно взглядом, и тех, кто не умел поймать и верно истолковать этот взгляд, немедленно и жутко казнили.
И еще он все время бормотал, шелестел сухими старческими губами, прикрыв глаза и снуя пальцами по истертым четкам, и никто не осмеливался подойти поближе, чтобы понять, что шепчет Хасан ибн Саббах, какому богу молится. Прошли месяцы и месяцы, пока шелест не распался на отдельные слоги, на тихие безостановочные слова: Адиля – справедливая, Афрах – счастливая, Ахлям – мечтательная, Ахд – верная, Айша – живая, Алия – возвышенная, Аамаль – надежная, Анвар – светящаяся, Арибах – проницательная, Аридж – благоухающая, Асия – помогающая слабым … Как будто истощенный ручей капал и капал на неподвижный камень, силясь пробиться на волю: Любаба, Ляма, Mадиха, Mайса, Mаджида, Mанар, Mаймуна, Mунира … мягкосердечная, прекрасная, достойная похвалы, горделивая, преславная, сияющая, благословенная, излучающая свет.
Никто не знал, что делать, а Хасан все перебирал нежнейшие женские имена, катал их старым горьким языком. Хулюк – вечность, Хадийя – подарок, Хана – счастье, Ханан – милосердие, Хайят – жизнь… И снова – Абир, Айша, Захрах, Рубаб, Тахира – едва ощутимый стонущий зов, почти детский, почти заклинающий. Хасан и не думал, что его услышат, пока как-то на рассвете не споткнулся на пороге собственного дома о двух съежившихся девчушек, невесть откуда взявшихся, прелестных, перепуганных настолько, что они даже плакать не могли, и только все пытались спрятаться, подлезть друг под друга, будто слепые кутята, которых решили утопить.
Собственно, их и следовало утопить, а заодно с ними и того, кто додумался притащить маленьких босявок в Аламут, чтоб устроить выжившему из ума Старцу Горы роскошные разговины с обильным десертом. Идиоты, сварливо сказал Хасан ибн Саббах, ну сколько можно, а? За что мне это все, не понимаю. Но голос промолчал – вежливо и равнодушно, словно скучающий гость, случайно попавший в эпицентр семейного скандала. Он вообще теперь все чаще отмалчивался, а иногда вообще надолго пропадал, и тогда в голове Хасана целыми днями звенел только тоненький заунывный речитативчик – не то песенка задушенного Рахмана, не то плач сброшенного со скалы младенца.
Девчушки все тряслись у ибн Саббаха под ногами, совсем молоденькие дурехи – младшей вряд ли исполнилось девять лунных лет, столько же было Айше, когда она стала возлюбленной женой пророка Мухаммеда, да благословит Аллах его и род его. Хасан присел на корточки, и та, что повзрослее, тоненькая, сизовато-смуглая, с выпуклым, прекрасным ртом, немедленно спрятала голову маленькой у себя на груди – стремительным, удивительно взрослым движением. Как будто мать закрыла глаза перепуганному ребенку. От них обеих даже пахло, как от кутят – молоком и какими-то засыпающими цветами. А от мальчишек вечно разило пылью и потом.
Пророк попросил у Абу Бакра выдать за него замуж Айшу, пробормотал ибн Саббах и мягко повернул младшую девочку к себе. Совсем крошка. Ко лбу прилипли взмокшие смешные кудряшки. Губы прыгают. Сейчас заревет на всю округу. Точно заревет. А вот этого не надо, серьезно и тихо предупредил Хасан ибн Саббах, распрямился и, крякнув, поднял малышку на руки. Та всхлипнула и обмякла, точно мертвый ягненок. Тяжеловата для его возраста, однако… Чшш, шепнул Хасан в маленькое прозрачное ухо и неумело покачал девочку туда-сюда. Ни одного ласкового слова не было у него ни в голове, ни на языке – ни одного. Только мучительная немота никому не пригодившейся нежности.
И тогда – надо же было хоть что-то говорить? – он вновь зашептал тихую сунну. Абу Бакр сказал, но я же твой брат. Пророк сказал, ты мой брат по религии Аллаха и Его Книге, но Айша по закону предназначена мне в жены. Но прежде, чем он успел продолжить, неожиданно поднялась с порога старшая девочка и, глядя на Хасана ибн Саббаха огромными зеленоватыми глазищами, отчетливо произнесла. Мой отец Абу Бакр обратился к Пророку – о, посланник Аллаха, что же тебя удерживает от женитьбы на ней? Он ответил: это мехр. Тогда Абу Бакр сам отдал вместо Пророка этот мехр в размере 500 дирхем. И в месяце шавваль Пророк женился на мне.
На мгновение стало очень тихо. Только где-то в горах присвистнула от удивления сонная птица. Да отчетливо надавил на темя мигреневый небесный луч. Словно напомнил Хасану, о том, что он еще жив. Что они оба еще живы.
Тебя как зовут? – спросил он у старшей девочки, которая так и осталась стоять, вытянувшись струной и стиснув на будущей груди маленькие руки.
Maляк.
Ангел, – тихо повторил Хасан.
А ее?
Хесса.
Судьба.
Потолок в номере был бугристый. Ни к черту был потолок – не выведенный, скверно, но зато щедро побеленный – стыдно должно быть приличному отелю за такой откровенно паршивый потолок. Не эксклюзивный. Хрипунов поискал глазами свет плывущих за окном автомобильных фар – он любил засыпать под этот качающийся, бегущий, странный свет, но за окном были только сосны, вперемешку с какой-то жестколистой, кожистой, растопыренной экзотикой.
Невозможно хотелось пить, но было нельзя – плечо, все истыканное огненными, беспокойными мурашками, придавила тяжелой сонной головой утомившаяся Анна, заснувшая на самом пике счастливой бессмысленной болтовни, ее будто прорвало – после месяцев и месяцев бесконечной, съежившейся тишины. Господи, да я же сразу влюбилась, ну буквально с первого взгляда, я тогда еще была в таком уродском халате, байковом, я его сразу выкинула после того… Честно-честно. А метрдотель какой ужасно смешной – гнался за нами чуть не до самого номера, с извинениями своими, нужны они нам – его извинения, правда? А на вас тогда, в первый раз, был потрясающий свитер, серый такой, с косами, английской вязки, ну, помните, то есть, конечно, помнишь – нет, я, наверно, никогда не привыкну называть вас на ты, просто не смогу… А мороженое все-таки ужасно жалко…
На мороженом она и заснула, ткнувшись лбом Хрипунову в ключицу, и даже не заметив, что он не сказал в ответ ни слова, просто не смог, так и лежал, в классической посткоитальной позе взрослого самца homo sapiens – на спине, одна рука закинута за голову, другая придерживает прильнувшую женщину за влажное горячее плечо, полное равнодушие, тихая дрема остывающего механизма, под левым бедром натекло холодным и липким, надо бы отодвинуться… лень. Почему после секса человеческие женщины так похожи на обожравшихся змей? И что теперь с ней делать? Что. Что. Что.
Ножницы реберные. Ножницы реберные гильотинные. Сосудистые вертикально – изогнутые. Твердосплавные для разрезания мягких тканей.
Через десять дней Хрипунов сидел в самолетном кресле рядом с Анной – горячий загорелый локоть вздрагивает во сне, сияющее запрокинутое лицо заботливо прикрыто черными наглазниками – так ты лучше выспишься, ребенок. На самом деле, чтобы никто не сломал себе ногу, не забился в истерике, не потерял сознание. Не застыл, разинув рот, в ликующем параличе. Уютная немолодая итальянка, продававшая на набережной ненормально крупную клубнику и раннюю глянцевую черешню, наверно, уже оправилась от сердечного приступа. Может быть, даже выписалась из больницы. Хотя вряд ли. Это было их самое первое утро в Италии. Первое утро вместе. Абсолютная концентрация Анниного счастья. Плюс его личная неопытность. Заказать завтрак в номер он еще сообразил, но от утренней прогулки по набережной не ждал никакого подвоха. Собственно, тогда он сам еще многого не понимал. Просто старался пореже смотреть Анне в лицо. А итальянке просто не повезло. Она получила в лоб улыбку такой сокрушительной убойной силы (ой, смотрите, Аркадий Владимирович, клубника, ну клубника же!), что хватило бы и Гераклу.
Когда из ближайшего отеля, молотя десятком рук, прибежал оглушительный доктор и лениво ахающая толпа начала медленно рассасываться, Хрипунов перестал стискивать мизинец обмякшей итальянки (энергичное давление в течение двух-трех минут на правый нижний угол ногтевой пластинки мизинца левой руки при сердечных недомоганиях вполне способно заменить таблетку валидола – еще дяди Сашина волшебная выучка). И тут же, в соседней лавчонке купил испуганной Анне зеркально-черные, стрекозиной величины и выпуклости солнечные очки (не снимай, не снимай, а то будут морщинки) и заодно видеокамеру. Да какая разница, сеньора, давайте любую. Пойдем в отель, Анна, не огорчайся. Она непременно поправится. Обещаю.
Пластина для операций на веках. Пластина склеральная. Пластинка для оттеснения внутренностей.
Они прожили в доме Хасана – может, год, а, может, больше. Никто не знал. Потому что девочки никогда не выходили из дальней комнаты, а Хасан никогда не говорил о них вслух. Только нестареющий Исам, говорят, видел их однажды, когда привез – по приказу ибн Саббаха – неслыханный подарок из Европы, мягкую тряпичную куклу с фарфоровой искусно размалеванной головой и живыми, человеческими, белокурыми волосами. Не каждая голубокровая христианская принцесса могла похвастать такой баснословной игрушкой. И один Исам знал, как и где сумел ее раздобыть.
А потом девочек вдруг отослали в долину, и выдали замуж за степенного неразговорчивого купца, а взамен привезли откуда-то двух новых, таких же молоденьких, напуганных и прелестных. И так продолжалось много-много раз – иногда малышек меняли через год, иногда через неделю, но всех отдавали в жены порядочным зажиточным людям, и все приходили к мужу чистыми и непорочными, как снег на вершине Эльбруса. И все жили потом долго и счастливо, смиренно рожая крепких детишек и смиренно смывая по утрам юность и красоту.
И только одна из них накануне собственной свадьбы удавилась. Одна-единственная. Тихая светлоглазая девочка по имени Mухджа. Душа.
Щипцы для удаления плодного яйца прямые. Щипцы для фиксации тела и шейки матки. Щипцы Кагаловского для захватывания плевры. Щипцы кишечные окончатые для взрослых. Щипцы клещевидные для орбитотомии. Щипцы кожноголовные акушерские (по Иванову). Щипцы крампонные. Щипцы ложкообразные для удаления опухоли мозга. Щипцы маточные, двухзубые прямые и трехзубые изогнутые. Щипцы однозубые для оттягивания матки (пулевые). Щипцы окончатые для захватывания опухоли мозга.
Когда самолет, дрожащий, натужный, заключенный в почти видимый глазу кокон разноязыких перепуганных молитв, вцепился растопыренными лапами в бетонку московской взлетной полосы, Хрипунов почувствовал на щеке легкую влажную метку и открыл глаза. Заспанная Анна сидела рядом, с ногами забравшись на неудобное самолетное седалище, хрипуновский заботливый пиджак сполз со смуглых коленок, теплые волосы растрепаны, как маленький дым.
Это я вас поцеловала.
Не вас, а тебя.
Глаза – нет, не белые все-таки, едва ощутимо сероватые, первый шаг вниз, к туману, слизнувшему предрассветную горную долину, тихий утренний воздух, овечье звяканье, шепот переливаемого молока. Вокруг каждого зрачка – неуловимая мозаика, аккуратно сложенные осколки зеленого, рыжего, каре-голубого. Крошечный витраж – чтобы душе было не так скучно смотреть на этот негодный, не горний мир. В углу рта засохла сонная белая слюнка. Сейчас улыбнется. Я знаю.
Хрипунов ловко, привычно уже увел глаза в сторону, чтобы не тряхнуло, чтобы уйти из-под обстрела, хорошо, что все вокруг повскакивали с мест, хватая модные узлы и роняя мятые фантики. Нет, стюардессу, кажется, все-таки зацепило, качнуло, распялило изумленный намалеванный рот. Ощущение стенокардического кола за грудиной. Непереносимое счастье. И потом кратковременный, но полный паралич воли. Если в этот момент она скажет или попросит что-нибудь… Хрипунов вспомнил, как фруктовая итальянка с набережной, уже теряя сознание, заваливаясь на бок и хватая сухими губами хриплый солнечный воздух, все продолжала сыпать Анне под ноги свою невероятную, чуть ли не с кулак, бело-розовую, всю в мелких родинках, безвкусную клубнику…
Иди сюда.
Хрипунов торопливо потянул ее к себе, мягкую, пахнущую жуткими сахарными духами, сонным потом и подкисшей бизнес-классовой едой – занять чем-нибудь, заболтать, зажмуриться, поцеловать… Поздно. Анна, подставляя ему радостные, чуть спекшиеся от перелета губы, отчетливо пожаловалась – так пить хочется, ужас.
Не успел.
Зато можно обойтись без натужного, вымученного поцелуя. Без этой тактильной муки. Когда под губами и языком вместо нежного влажного огня, только отвратительные слизистые и заплывающие швы. Хрипунов поправил переставшей улыбаться Анне вспотевшую выбившуюся прядку. Она действует только, когда счастлива. Она счастлива, потому что влюблена. Она влюблена в меня и при этом неприятна мне физически. С этим ничего не поделаешь. Физически. Я так долго не вытяну. Просто не справлюсь.
Все хорошо, ребенок. Сейчас попьешь.
А по проходу, расталкивая фирменными бедрами рвущихся на выход пассажиров, уже спешила бледная, растерянная стюардесса, сжимая в руках переплескивающийся через край подносик, сплошь уставленный стаканами с минералкой, соками и медленно умирающим шампанским.
Пинцеты. Анатомический. Хирургический. Зубчато-лапчатый (русский). Пинцет с замком. Пинцет для наложения и снятия металлических скобок. Пинцет для разбортовки сосудов игольчатый. Пинцет для разбортовки сосудов зубчатый. Пинцет для разбортовки сосудов изогнутый. Пинцет Миминошвили. Пинцет для коагуляции. Пинцет для грудной хирургии. Пинцет сосудистый. Пинцет сосудистый изогнутый. Пинцеты сосудистые с двойной нарезкой. Пинцет для электрокоагуляции с зубчиком. Пинцет для электрокоагуляции с зубчиком, изогнутый. Пинцет к сосудосшивающим аппаратам для изгибания и зарядки скобок. Пинцет для захватывания электродов.
Кабинет Арсена Медоева был круглый, белый, зеркальный и золотой. Многоярусная, воспаленная люстра свисала с лепного потолка, как застарелый гидраденит, в просторечии остроумно называемый «сучье вымя». Сучье вымя, дрожа хрустальными гирляндами, отражалось в гигантском полированном столе, в глобальных вазах, сияло на багетных выпуклостях, жидким бликом ложилась на глянцевитое, ухоженное темя хозяина всего этого великолепия – уважаемого человека Арсена Медоева, да. Единоличного владельца если не лучшего, то уж точно самого крупного в Москве модельного агентства с идиотским, хлестким, но каждому известным названием – WOW.
Люди нервные и непривычные в кабинете Медоева мгновенно начинали чувствовать себя, словно внутри елочной игрушки – прямо посреди тихого звона и сияющего хруста, дурацкой, аляповатой мишуры и рвотных спазмов от плохо переваренной халвы и не считанных шоколадных конфет. Это было не то, что бы больно – просто как-то гадко. К тому же в кабинете совершенно невозможно было сосредоточиться – городской ум, привыкший к острым углам и ломаным линиям, начинал бесплодно метаться среди медоевских округлых и лекальных пространств, словно дворняга в поисках собственного ужаленного хвоста.
Некоторых – особенно совсем молоденьких дурочек – в кабинете и правда начинало мутить, они бледнели, терли липкий ледяной лоб обмякшей ладошкой, обреченно закатывали к бронзе и лепнине осоловевшие зрачки. Картинно взволнованный Медоев тотчас сползал со своего бело-золотого кожаного трона и участливо наклонялся над сомлевшей жертвой, обдавая ее гипнотическим облаком сладчайшего парфюма – с отчетливыми, дымными, густыми нотами на илистом, клубящемся дне. Ну что ты, что ты, малыш, успокойся… Да у меня же дочка тебе ровесница…
На слове «дочка» баритон Медоева вздрагивал неподдельной болью, будто дочка – бледная, каревласая кукла, лежала тут же, пламенея ангиной и прощально улыбаясь слабым прекрасным ртом. После этого можно было подсовывать контракты, вырывать обещания, трогать сухими темными пальцами вздрагивающую, сочную, лопающуюся от спелости плоть. Все, все можно было в этом кабинете. Никто не уходил обиженным.
На Хрипунова кабинет действовал своеобразно – уже через пару минут у него начинали мучительно, туго ныть коренные зубы, потом мягкой болезненной ватой закладывало уши, и Хрипунов, до висков наполненный будущей многодневной мигренью, просто вставал, оборвав и себя и Медоева на полуслове, и, шел из офиса прочь, мимо секретарей, щебечущих соискательниц, будущих моделек и нынешних шлюх – прочь, прочь, из этого липкого рахат-лукумного мира. На свежий воздух.
Медоев как будто и не обижался – семенил рядом, подскакивая, маленький, жирный, ароматный, обаятельный урод, улыбчивый льстец с медоточивыми устами, до краев полными яда и голубоватых ледяных виниров. Чего ты, Аркаша, дорогой, мы же не договорились еще – куда спешишь, брат? – выпевал с анекдотичным акцентом, мягко хватал на бегу за локоть. Хрипунов морщился – и от акцента, и от шарахающихся во все стороны членистоногих моделек, и от бьющего по глазам золота – и только на улице, остановившись, переведя дух, раздраженно спрашивал. Ну что за спектакль опять, Арсен. У меня инсульт когда-нибудь будет от твоей позолоты. И перестань, ради всего святого, паясничать. Приезжай к восьми в «Яузу», там дорешаем. А сейчас извини – голова болит.
За Хрипуновым хлопала автомобильная дверца, и Медоев мигом переставал улыбаться и рассыпать вокруг гортанные «вахи» – он, признаться, кроме этих «вахов» ни слова не знал на родном языке, зато блестяще и без малейшего труда переходил с английского на французский, так что в Европе его принимали за богатого окультуренного араба, а никак не за сына природного осетина и хорошенькой хохлушки.
Впрочем, папа-осетин был горец не простой – и маленького Арсена принесли из 1-го Московского роддома не куда-нибудь, а прямо в огромную профессорскую квартиру, где сплошь клубились важные и нужные люди, мелкие прихлебатели, крупные мошенники, пронырливые аспиранты и какие-то незаметные персоны в квадратных пиджаках с печатью государственной значимости на туго натянутых лицах. Где-то в дальних комнатах обитали ласковые, молчаливые женщины в темных низких платках – осетинский профессор, гордость республики, орденоносец и лауреат, чтил обычаи предков – в их бесшумные руки и передали новорожденного младенца, а профессор умчался на очередной симпозиум, с него на заседание кафедры, а потом на полигон.
А когда, наконец, вернулся, навстречу ему из глубин квартиры вышел молодой человек лет шестнадцати, с печоринской усмешечкой на упитанном лице, угрюмый, капризный и совершенно очевидно жестокий. Молодой человек спокойно и тщательно стер со щеки умильное отцовское лобзанье (как ты вырос, мальчик мой! Стал совсем-совсем взрослый! Смотри, Мария, да у него же усы!) и сказал – папа, мне нужно в МГИМО. Как будто просил передать ему солонку за семейным обедом, когда воскресенье и в мамину честь подают украинский борщ, расплавленный, раскаленный, несусветный, но все равно сваренный не мамой, и потому – не настоящий.
Теперь немножко о медоевской маме. Она действительно была самой что ни на есть хохлушкой, прибывшей в Москву из анекдотичной Жмеринки – той самой тихой, зеленой Жмеринки, где жасминовыми вечерами к поездам дальнего следования выносят газетные кульки с вареной молодой картошкой и малосольными огурчиками, а раннюю черешню продают, нанизанной на аккуратные веточки – алые, словно покрытые драгоценным китайским лаком. Перспектива солить огурцы и продавать косточковые медоевскую маму прельщала мало, потому, на одном мощном выдохе закончив среднюю школу, она рванула в столицу нашей родины, имея максимум неясных перспектив, идеально сработанную задницу и полну пазуху великолепных, нежнейших, сливочных цыцек.
Гробиться в метро или на стройке за ради вожделенной прописки будущая мадам Медоева тоже решительно не желала, а желала она ездить в черной быстрой «волге», получать приглашения в ГУМ на закрытые показы и – главное, главное! – саму себя безгранично и уверенно уважать. Для чего, по ее разумению, непременно требовался диплом и маленький, тяжеленький, сверкающий поплавок. Ну и, разумеется, муж. Официальный и узаконенный.
Высшее учебное заведение было выбрано из двух соображений – чтоб общежитие поприличней и чтоб поменьше конкурирующих юбок на факультете, но про такие пустяки, как вступительные экзамены, Лиля Манжелия (именно таково было мелодичное имя жмеринской д'Артаньянши) как-то не подумала. Вернее, не подумала о том, что, например, физика (первый устный) на самом деле, окажется не совсем тем, о чем гундосила в школе тощая Степанида Семеновна в обвисшей трикотажной кофте, пока за окном зелено-золотой волной переливались заросли солнечного боярышника, в самой гуще которого, среди белых мохнатых соцветий, сонно спаривались толстые украинские голуби.