Текст книги "Между нами только ночь"
Автор книги: Марина Москвина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Москвина Марина
Между нами только ночь
Марина Москвина
Между нами только ночь
Повесть
От автора
Недавно мне позвонили из Союза писателей и спросили:
– Вы извините, пожалуйста, какого вы года рождения? У нас тут записано – 1854-го...
– И в чем проблема? – я спросила.
Иногда мне кажется, так оно и есть.
"Друзья мои, где вы? И зачем мне теперь телефон?" – спрашивал Виктор Шкловский и не находил ответа.
Я чувствую себя Робинзоном, выброшенным на берег вечности.
Хочется удержать прошлое, запечатлеть бывшее. Мне близка федоровская идея Музея предков – как собирания, хранения, изучения поглощенных временем феноменов – по тающим следам, исчезающим отпечаткам, письмам, дневникам, вещам, документам, фотографиям, меркнущему сиянию, стихающим отголоскам. Близка его вера в то, что мы в силах отыскать утраченное – не в пространстве земли, так в толще времени.
Вдруг в конце апреля пошел снег.
– Как же так? – удивлялся мой брат Юрик. – Такой холод? Ведь могут цветы замерзнуть!
Апрель, новая весна – снежная, холодная, – а все равно – весна есть весна, и ты дожил до нее! Почему-то весной мне всегда приходит это в голову.
В тот день я уговорила Юрика вместе сходить в театр "Эрмитаж" на спектакль швейцарца Петера Риндеркнехта – "с музыкой и куклами (так было написано в афише), для любопытных зрителей от 8 лет и старше...".
Мы-то с Юриком гораздо старше. Юрик вообще уже весь седой. Мы с ним так редко видимся. Юрик – военный геодезист, майор, все время командировки, живет он один с двумя попугаями: желтенький Петька и зелененький Чапай.
Еще у него есть рыбки.
– Это моя большая холоднокровная семья! – с гордостью говорит о них Юрик.
Уезжая в командировку, брат оставляет мне червей в холодильнике и записку:
"Машка! Не клади продукты на червяков, а то им душно". Юрик соорудил такой большой аквариум – во всю стену, что пол не выдержал тяжести, и аквариум провалился в нижнюю квартиру. Все остались живы, к немалому своему удивлению – и соседи, и братец, и огненные барбусики, даже золотые вуалехвосты и нежные полосатые скалярии почти не пострадали, а сом Алешка отделался легким испугом.
Билеты я упросила по телефону забронировать нам заранее, и очень благодарила кассира, что Юрику не понравилось.
– Почему ты заискиваешь перед кассиром? – спросил он строго. – Кассир должен благодарить покупателя, а не покупатель – кассира.
В театр "Эрмитаж" он пошел со мной только потому, что я пообещала ему обалденный концерт на контрабасе. Мол, Петер Риндеркнехт – великий швейцарский контрабасист. И показала ему на афише – издалека – лохматого великана черноволосого, тот в красном бархатном фраке и "бабочке" самозабвенно играет на контрабасе.
Когда оказалось, что контрабас Петеру служит "волшебным ящиком", вертепом, весь свой театр он упрятал в контрабас! – Юрик не мог скрыть разочарования.
– Ой, какой у него пыльный бархатный фрак, – недовольно зашептал Юрик. – Вообще, театральные люди мне кажутся очень пыльными. Театр – это скопище пыли. Мы не замечаем пыли в обычной жизни, – шептал он, – а в театре – то ли оттого, что свет слишком яркий? – одна только пыль.
Он ворчал и ворчал, но я не жалела, что завлекла его сюда, хотя бы и обманом.
Мне так хорошо с ним всегда, я в детстве от него не отставала. Куда он, туда и я. Я и за пивом им бегала, только бы не прогоняли.
Юрик мне брат по маме. Отец Юрика – военный. Мама говорит: "Он вернулся с войны – такой герой, тяжелое ранение, и все показывал какой-то необычайный орден, который, как потом оказалось, он не заслужил, а просто нашел в Румынии...".
Но все равно Юрик для меня роднее родного брата. Я иногда размышляю, с чего началась моя божественная удача в этой жизни? И понимаю – с того, что все мое детство длиною в жизнь я провела за его широкой, надежной спиной.
Если б кто-нибудь спросил у меня, чего я ищу, что я больше всего ценю в этом мире, я бы ответила: не любовь (она вечно оканчивается скандалом), не дружбу (дружба тает с годами, рассеивается, превращается в воспоминание), а братство – братство я ставлю превыше и дружбы, и любви, потому что это единственное, мне кажется, на что можно положиться.
Но был момент – даже Юрик закайфовал: когда сам артист наконец-то расслабился, сел на стул, открыл в контрабасе дверку, а там – настоящая кофеварка. Он стал варить себе кофе, чудесный запах распространился на целый зрительный зал, и вот он лениво извлек из контрабаса открытку с изображением, может быть, южной Италии, и прочитал: "Дорогая мама! У нас все хорошо! Микелле в полном порядке, он в тюрьме...".
Петер Риндеркнехт сидел на сцене и наслаждался чашечкой кофе, а мне этот эпизод понравился больше всего, потому что я сама очень люблю сесть где-нибудь в хорошем месте – немноголюдном, с Юриком, в тепле и тишине, пускай даже в "Макдоналдсе", пить капуччино с жареным картофелем, есть ванильное мороженое, ну, можно взять еще по слоеному пирожку с ежевикой...
Юрик что-то рассказывает из своих путешествий по Уралу, Сибири и Дальнему Востоку. Эти истории обычно связаны с каким-нибудь подвигом, который он совершил. То на Севере из ледяной воды вытащил стопудовых мужиков утопающих, то в сибирской деревне вытянул из горящего коровника коров. А однажды на даче в Кратово он меня спас от неминуемой гибели, когда я в лодке на пруду подавилась огурцом. Другой бы растерялся, а Юрик – нет. Он схватил меня за ноги и так стал трясти, что огурец вылетел и упал в воду!
После чего брат всегда интересуется, как мои дела на издательском фронте.
– Если никто не издаст твою книжку, – он всякий раз говорит мне, – ты только не расстраивайся. Я ее опубликую за свои деньги. Да, армия сейчас не в почете, наука в загоне, – ничего, подкоплю, затяну ремень потуже – и твоя книга найдет своего читателя! Иначе зачем ты ее написала?!.
С книжкой вот какие дела: книжки пока нету. Только публикации в журналах – главы, отрывки, фрагменты... Но у меня все полностью готово чтобы она появилась. В зеленой картонной папке лежит эта повесть – я назвала ее "Загогулина" – о моем босоногом интернатском детстве ("Как??? Вы учились в интернате??? – воскликнули в одном издательстве, возвращая мне эту папку. – Ни за что бы не подумали! У вас такой взлелеянный вид...")
А что такого? Родители уезжали на полгода за границу, бабушка отказалась остаться с двумя детьми, тем более Юрик был трудный подросток, и меня уговорили пойти учиться в интернат, хотели ненадолго, а я пообжилась, привыкла и отмотала там четыре года.
Но с книжкой пока не вытанцовывалось. Раз как-то позвонили из очень странного издательства (сами позвонили!). Издательство "Восход". Бывший "Спутник".
– Алло! – произнес мужской голос, после чего этот человек – то ли глубоко вздохнул, то ли зевнул. – Ну, что вы там? Детская писательница?
– ...Да, – говорю, немного удивленная началом нашего разговора.
– А есть у вас, – спрашивает, – какой-нибудь "готовый романс"?
– ???
– Ну, что-то готовое, – он объяснил. – Так у нас дед говорил: "готовый романс" или "неготовый"...
– Есть-есть! – говорю я обрадованно. – Абсолютно "готовый романс"!
– Тогда соберите что у вас есть и позвоните Владимиру Абрамычу. На детскую литературу сейчас льготы, ее выгодно печатать. Только лапшу ему на уши не вешайте, а то некоторые "классики" рассядутся в кабинете и тюльку гонят часами о своих достижениях. Он там чуть в обморок не падает. Чтобы словам было тесно, а мыслям просторно. Надеюсь, вы меня поняли. Вот семь его телефонов. Он возьмет рукопись и отнесет в типографию.
– А вы кто?!! – я спрашиваю.
Он – лениво:
– Да какая разница?
– Так вы что-нибудь читали – мое? – растерянно спрашиваю.
– Ну, знаете! – воскликнул он возмущенно. – Я уже вышел из этого возраста. У вас там что – проза или стихи?..
– Я бы предложила повесть под названием...
– Понял. Сейчас я им позвоню и скажу, что вы придете. Если они меня не пошлют, – достойно добавил он. – Вы как расходитесь-то? Хорошо? На прилавках не залеживаетесь? Выйдет все путем, отстегнете мне там немного – сколько не жалко, когда получите...
Потом мне кто-то сказал, что названивал некий литературный агент Барыкин, видимо, его настоящая фамилия Барыгин. Барыкин в паре с человеком по фамилии Скорохватов.
На другой день он опять объявился:
– Звонили? По семи номерам? Нигде никого? Тогда зачеркните все эти телефоны и больше никогда по ним не звоните. Вы слышите? НИКОГДА! А позвоните по этому номеру, позовите Семен Михалыча. Не провороньте, ситуация меняется каждую минуту.
По новому телефону опять никто не подошел. И я его тоже вычеркнула.
– Вот жук! – вскричал Юрик, когда узнал о переговорах с Барыкиным. Если он когда-нибудь еще позвонит – этот пройдоха, гусь лапчатый, отсылай ко мне. Я найду что ответить таким пронырам.
А я смотрю на него, и такое ощущение блаженное, будто я уже давно на том свете и меня выпустили оттуда погулять.
– ...Да! Как у тебя с книжкой? – поздно вечером позвонила старая моя редактор Юля. Старая, веселая, я ее обожаю. Недавно ей пришлось уйти из издательства – у Юли катастрофически "садится" зрение.
– Никак, – я говорю.
– Тогда тащи рукопись! – сказала Юля. – Хорошие новости! Одна моя знакомая всю жизнь работала в "Аэрофлоте" и сколотила крупный капитал. Теперь она решила выпускать литературу для детей. Я буду главным консультантом. Первой ласточкой издадим Раскина "Как папа был маленьким". Второй – с моей легкой руки – будешь ты.
И вот я взяла свою зеленую папку, она у меня считается счастливой, на ней начертано большими буквами название "Загогулина", и с этой папкой явилась к Юле.
Сидим с ней на кухне, пьем чай, она говорит:
– Елена со своим капиталом – как снег на голову свалилась! А я думала все, теперь буду сама рассказы писать. Решила написать рассказ про свою няню. Хотя она не была мягкой, она была очень жесткой. Когда я канючила: "Во-от, мне скучно...", она отвечала: "Щас! Я тебе в жопу оркестр вызову!"
В дверь позвонили. Юля пошла открывать. Я приосанилась и застыла с приветливым выражением лица.
В прихожей зазвучали голоса – певучий, Юлин, и – чуть хрипловатый, низкий, ну, как такие называют? Грудной, волнующий, и – чтоб меня разорвало и три раза подбросило – до ужаса знакомый. Ведь у меня абсолютный слух на это дело, я фанат интонации! Если я слышу в голосе мелодию, сверхзвук, музыканты его называют эвфония, меня бросает в жар. Особенно такие вот грудные голоса с богатой модуляцией я чую за версту, как сеттер селезня. Хоть раз услышал мимолетно – запомнил навсегда!
Я встала.
В кухню вслед за Юлей – тррах-тибидох-дох-дох! – вошла Елена Федоровна Голицына – собственной персоной, мой бывший ночвос – это значит ночной воспитатель – из того далекого интернатского детства, о котором я сквозь смех и слезы поведала в "Загогулине".
Конечно, она возмужала, потучнела, но все эти позднейшие наслоения не скрыли от моего взора ее немного резковатые, но в общем-то прекрасные черты.
– Знакомьтесь, автор "Загогулины", – представила меня Юля. – Хотя, по-моему, назвать книгу "Загогулина" – все равно что назвать ее "Херовина". А это наш будущий издатель...
– Здравствуйте, Елена Федоровна, – сказала я.
Елена пристально посмотрела на меня и говорит:
– ...Маруся.
Узнала! А мне, между прочим, за сорок, я что, не изменилась с третьего класса?
Как раз она к нам пришла, когда я училась в третьем классе. Красивая, высокая, такие у нее крепкие ноги!.. "В миру" она была стюардессой, а в интернат приходила четыре ночи в неделю – подрабатывать.
До этого у нас ночами царил другой ночвос – мы звали его Пергюнт, хотя никто из нас даже и слыхом не слыхивал оперы Грига. Пергюнт работал артистом оперетты. Только не прима, а хор и кордебалет. Свою ночную вахту несколько лет подряд он нес в бархатном пиджаке и белых велюровых брюках.
Когда директор спросил его: "Почему вы все время ходите в бархатном пиджаке и белых брюках?", Пергюнт ответил: "Я хожу в бархатном пиджаке и белых брюках потому, что у меня ничего больше нет".
От спальни к спальне он двигался бесшумно, ничем не обнаруживая своего присутствия, следил, преследовал, ловил с поличным, без зазрения совести подслушивал под дверью, а после, мобилизовав весь опыт опереточного артиста – по голосу! – обнаруживал сказителя и, ликуя, обрушивал на его голову наказание трудом. Сколько раз он врывался к нам в спальню: "Маруся! Марш мыть уборную!", – не счесть. И это человек, чьим девизом, нет, жизненным кредо, было: "Побольше врожденного аристократизма!".
Все это я рассказываю, чтобы стало понятно, как мы обрадовались, когда к нам пришла Елена. Нет, не пришла. В те ночи, когда она дежурила, Елена спускалась к нам с небес на землю в прямом смысле этого слова, и в каждой спальне ее ждали – чтобы услышать поскорей, как проходил полет и на какой высоте, какая за бортом температура, встречались ли воздушные ямы, ну и, конечно, про несбыточный город Хабаровск – Елена работала на дальневосточной авиалинии, там летчики и стюардессы получали хорошую зарплату. А у нее была дочка Даша, совсем крошка. Елена ее учила балету.
Я помню, как она сказала однажды с гордостью:
– Сегодня Даша впервые встала на пуанты...
Довольно долгое время нам было Елену почти не видать. Лишь силуэт в тускло освещенном проеме двери. Она приходила во тьме и уходила до рассвета. Черными ночами она разговаривала с нами, убаюкивая этим своим голосом. Потом поправляла одеяла. И мы засыпали, представляя себе счастливицу Дашку, что у нее такая мама.
Я, кстати, однажды была у них дома. Они жили с бабушкой на втором этаже в какой-то уж слишком тесной квартире в Чертанове. Даша была не в духе, час просидела под столом, не хотела вылезать. А на прощание вдруг вышла ко мне в прихожую и спрашивает:
– Ты что, уходишь?
Я говорю:
– Да.
И тут она говорит:
– Поцелуй меня!
Я наклонилась и ее поцеловала.
– А теперь дай я тебя поцелую!
Я ушла с растопленным сердцем.
А интернат у нас был с каким-то военным уклоном. Там год от года, набирая обороты, с эпическим размахом разворачивались странные, до глубины души меня изумлявшие боевые действия! Расчерченные белыми линиями асфальт во дворе, пол в учебном и спальном корпусах непосвященному казались бы загадочными, как рисунки в пустыне Наска. А это чтобы удобней строиться. Мы в интернате то и дело строились, рассчитывались на "первый" и "второй", маршировали, громко топая, размахивая руками, постоянно ходили "в ногу" неважно, вели нас в столовую, петь в хоре, на доблестный труд или на ратные подвиги.
Теперь может показаться диковатым, что прямо посреди ночи тебя неожиданно могла разбудить военная тревога, коварно объявленная тихим голосом по громкоговорителям на стенках спален – в надежде, что кто-то не проснется, не услышит, не выскочит, как ошпаренный, в полной амуниции. Тогда твоему классу снизят баллы, и все тебя за это будут считать мямлей и мокрой курицей.
И вот мы стоим, затылок в затылок, по стойке смирно – в одинаковых фланелевых куртках-"маоцзедуновках" унылого синего цвета и сами не знаем: то ли это проверка слуха, то ли начало большого похода.
Елена провожала нас, утешала, как могла. Помню, она сказала мне (представляю, какой у меня был затюканный вид!):
– ...Ну, ничего, иди, прогуляйся. А то уже забыла, как звезды выглядят.
Далее следует сюрреалистическая картина: ночь, Варшавское шоссе ветер, тоненький месяц, осенний холодок, а мы идем по проезжей части дороги, чеканя шаг, нескончаемой колонной в одинаковых, как я уже говорила, фланелевых костюмах с лампасами, выданных в интернатской кастелянной.
Это были суровые будни, но случались в интернате и праздники, хотя они тоже носили немного казарменный характер. Взять хотя бы смотр строевой подготовки, когда на глазах у представителей РОНО надо браво прошагать всем классом точно по периметру актового зала (господи, до чего я давно не произносила этих слов, странно, что они не стерлись из памяти!), а потом грянуть строевую песню, как напутствовал нас военрук Нахабин, "чтоб дым из ушей валил!".
В общем, мне поручили выбрать для класса песню. Я вернулась домой – нас отпускали на воскресенье – и спрашиваю:
– Юр, как думаешь, какую нам песню спеть на смотре по стройподготовке? Главное, чтобы солдатско-матросскую!..
Юрик знал сотни песен и по "Самоучителю" научился играть на шестиструнной гитаре. Во дворе ему не было равных бардов и менестрелей. Теплыми вечерами в Черемушках из своих распахнутых окон обитатели нашей пятиэтажки выслушивали многочасовые концерты, которые Юрик закатывал на лавочке в беседке.
– "Вот ты опять сегодня не пришла, – пел наш Юрик, подыгрывая себе на гитаре – то перебором, то зажигательным чесом, – а я так ждал, надеялся и верил, что зазвонят опять колокола и ты войдешь в распахнутые двери..."
Потом шла "Гостиница". Дальше – по нарастающей – "Тише, люди, ради бога, тише, голуби целуются на крыше..." – короче, классика московских подворотен, в основном, разумеется, про любовь.
– Знаю я одну матросскую песню, – сказал Юрик. – Значит, дело было на корабле. Слова там такие:
Он говорил ей: "Сюда смотрите, леди,
Где в облаках мелькает альбатрос.
Моя любовь к вам нас приведет к победе,
Хоть вы знатны, а я простой матрос".
– Видишь, – он говорит, – какая матросская?
– А дальше?
– Дальше припев:
А море грозное
Ревело и стонало,
Ласкаясь, с грохотом катил за валом вал.
Как будто море чьей-то жертвы ожидало.
Стальной гигант кренился и стонал!
– Подходящая?
– Сила, – говорю. – Маршировать-то под нее можно?
– Это как спеть, – сказал Юрик. – Ать-два – левой! Ать-два – ле... Но на при-зы-ы-ыв влю-блен-ного матро-оса ска-за-ла ле-ди: "НЕТ!", по-тупив в во-ду взор! За-би-лось серд-це в нем, словно крылья аль-батро-оса, и бросил ле-ди он в бу-шу-ю-щий простор!!!
Вот это была песня! Прямо потрясающая! Только леди жалко. Я как представила валы – с нашу пятиэтажку – сразу поняла, чего она всю дорогу стояла, потупив в воду взор. Ее просто-напросто укачало. Да и матроса явно укачало. Сто против одного: если б не свирепая болтанка, в жизни бы он на такое не решился.
В понедельник слова "Моря грозного" я продиктовала всему классу. Друзья, разумеется, одобрили мой выбор. Особенно эта песня запала в африканское сердце Фреда Отуко из Кении. (Фред – свой парень, не жмот, угощал нас жвачкой и кока-колой – никто ведь понятия не имел, что это за напиток, думали, пиво. Он и вещами не пижонил, носил что выдавали со склада. И так сидело на нем ладно само по себе невзрачное пальто, так был к лицу черный воротник и черная цигейковая ушанка. Особенно когда он во всем этом усаживался в серебристый "Мерседес", который привозил их с братом в интернат и увозил обратно в посольство Кении).
А через три дня мы выстроились на верхнем этаже.
Нас поджидала комиссия – учителя и воспитатели – по четверо в каждом углу. Не было только нашего классного руководителя – историка, он отпросился на несколько дней в родную деревню помочь старенькой маме убрать с огорода картошку. Его заменить попросили Елену, чему я очень обрадовалась, именно ее больше всех мне хотелось как громом поразить "Морем грозным".
В центре стояли главные военачальники: директор Владимир Павлович – он в старших классах преподавал обществоведение, завуч Евдокия Васильевна и какой-то неизвестный в костюме, видно, представитель РОНО.
– Здравствуйте, учащиеся четвертого "Б"! – Евдокия Васильевна улыбнулась и ласково посмотрела на представителя.
Представитель многозначительно кашлянул и заложил руки за спину.
– Здрав-ствуй-те!!! – мы гаркнули так, как будто перед нами стояли по крайней мере Суворов, Кутузов и Барклай де Толли.
– Нале-во! – сказала Евдокия Васильевна. – Шагом марш! Песню запе-вай!
– О-ни сто-я-а-ли, – грянули мы все вместе, – на ко-ра-бле у бо-орта! Он пе-ред ней стоял с прот-тя-ну-той ру-кой! На ней бо-га-тый шелк! На нем бушлат поте-ортый! Он на не-е смотрел с на-деждой и моль-бой!
Евдокия Васильевна улыбаться перестала. Почувствовала, наверное, что песня будет невеселой. На этот раз она даже не взглянула на представителя, зато он повел себя как-то странно. Сорвал с носа очки, сунул их в карман, потом опять надел и, стуча ногой в такт песни, воззрился на Евдокию.
Когда мы дошли до места, где матрос выбрасывает леди в бушующий простор, представитель поправил галстук и говорит:
– Да-а! Вот так история!
Что он этим хотел сказать – не знаю. Но по тому, как "потупив взор" стояла Евдокия Васильевна и закачался Владимир Павлович, как переглядывались, перешептывались и прыскали по углам члены комиссии, мы почуяли неладное и поддали жару!
– А поутру, – загорланили мы что есть мочи, – когда восходит солнце, в прибрежном кабаке в углу матрос рыдал!.. И пил он жгучий ром в кругу друзей матросов! И страшным голосом он леди призывал!!!
– Виноват, не расслышал... В каком кабаке? – спросил тут на весь зал представитель РОНО.
– В прибрежном, – ответила ему Евдокия Васильевна. – А ну-ка, четвертый "Б", – сказала она, – спускайтесь и подождите меня у раздевалки!
Разразился жуткий, вселенский скандал. Елене велели вызвать меня на родительское собрание и задать перцу при всем честном народе, чтобы другим неповадно было, поскольку благодаря "Морю грозному", сказала Евдокия Васильевна, мы вляпались в неприятное положение, нас будут склонять в самых высших инстанциях, теперь нам не видать как своих ушей, яростно горевала она, переходящего красного знамени "Зарницы".
И вот наступило родительское собрание. В интернате это особый ритуал, когда из разных уголков Земли, из темных норок и пещер вылезают близкие и дальние родственники интернатских воспитанников, похожие на героев кельтских или адыгских мифов. Отцы семейств – всех видов и мастей, седьмая вода на киселе – опекуны, одна прабабушка являлась регулярно к нам с гостинцами из запредельных миров, кругосветные путешественники, рыцари Круглого стола короля Артура, куртизанки, отшельники в толстых вязаных носках, водолазы, громко топая, поднимались по лестнице, оставив в гардеробе водолазные шлемы, полярные летчики в лыжных ботинках, докеры, отловщики собак, рыбаки и контрабандисты, ловцы жемчуга, иссиня-черный посол Кении с супругой – отец с матерью Фреда-африканца, создатели ядерных реакторов, шахтеры, годами сидящие в шахте, крестьяне, пропадающие в полях, исследователи далеких галактик (когда моего одноклассника Женьку Путника спрашивали, кем работает его отец, он гордо отвечал: "Колебрастроителем!") – вот эти слои народонаселения, которым несподручно держать детей дома, с шумом рассаживались за парты.
Пожаловала Евдокия Васильевна, примаршировал военрук Нахабин, поднялся из своего кабинета с первого этажа Владимир Павлович. Директор – понятно, он должен все время печься о том, чтобы жизнь в интернате шла, как трамвай по наезженным рельсам. Для этого надо потихоньку вкладывать в душу, считал он немного страха, немного почтения, немного веры в авторитет, ростки постепенно прорастут, а тем временем одного заставить, другого уговорить, третьего прищучить!.. А вот зачем привалил трудовик Витя Паничкин? Наверняка из одного только любопытства!
...Весь оркестр в сборе, никто не был в отпуске. А самыми распоследними, слегка под хмельком, явились мой брат Юрик и его приятель по прозвищу Боцман.
Тучи сгустились у меня над головой. Я стояла в коридоре, ждала, когда присяжные заседатели пригласят меня в зал суда, и чуяла, что дело будет нешуточным. Хотя, понятно, Елена не даст в обиду. Я знаю, что она меня любила. Нет, лучше так: меня она любила больше всех. Серьезно. Мы с ней вечерами подолгу разговаривали вдвоем. Все молчат, слушают, а мы с ней разговариваем.
Я как-то ночью жутко проголодалась, мы с ней разъели по пирожку, и голод утих.
Елена меня научила школьную форму гладить под матрацем. Кладешь с вечера платье, фартук под матрац, ложишься спать, а утром встал – все гладкое, никакого утюга не надо.
Мы понимали друг друга без слов.
У нас перед сном в интернате под предводительством Пергюнта дежурные проверяли свежесть ног интернатских воспитанников. Невзирая на лица откидывают одеяла:
– Это у кого такие черные ноги???
Негр Фред Отуко:
– Я мыл, клянусь мамой!!!
Однажды я в знак протеста синими чернилами написала на ногах:
"Они устали, дайте им отдохнуть!"
Пергюнт прямо взвился до потолка, подумал, я сделала татуировку.
Елена его еле угомонила.
Поэтому, когда она позвала меня: "Маруся!", – я смело шагнула в класс и встала перед публикой – с таким же точно видом, с каким я теперь, профессиональный детский клоун, всю жизнь выхожу и говорю: "Здравствуйте, дорогие друзья!.."
– Итак! – сказала Елена каким-то неожиданно чужим голосом. – Произошло ЧП. В классе была распространена скверная песня, петь которую – стыд!
– И позор! – добавила Евдокия Васильевна.
– А распространила ее... – Елена вытянула руку в мою сторону, – вот эта вот Маруся!
И как она пошла меня разделывать под орех. А я смотрю на нее, смотрю, смотрю, не отрываясь, жду, что она подмигнет. Мол, так и так, войди в мое положение! Велели пропесочить – я песочу. Но мы-то с тобой знаем, что почем.
Нет, ничего, ни знака, ни улыбки. Она с ледяным спокойствием встретила мой ожидающий тайного жеста взгляд, и в голосе ее зазвучал титан.
Я остолбенела.
Еще вчера мы с ней гуляли в рябиновой роще за интернатом, отогревали свиристелей. Сюда в морозы слетаются из леса свиристели. Наедятся мороженой рябины, набьют животы и падают с деревьев – у них внутри все замерзает. Возьмешь его, положишь за пазуху, отогреешь, он дальше летит.
С Еленой вдвоем мы ходили здороваться с этой рощей. До сих пор я помню в своей руке ее теплую руку.
И вдруг этот холод и безразличный тон. Ее науськали, ясно, ей дали команду, спустили распоряжение – она не сама.
...Но где, где, где она взяла такие слова?
Причем все в классе, как мне показалось, кроме Владимира Павловича и Евдокии Васильевны, глядели на меня с нескрываемым сочувствием. Особенно африканский посол. Ну, правда: дикость и несуразность – за партами сидят взрослые люди, а перед ними, втянув голову в плечи, стоит маленькая девочка, довольно неказистая. Ее срамят, жучат, и чехвостят, и доказывают, опираясь на теоретические доводы, которых никто из присутствующих так и не понял, что она привнесла в жизнь достойного учебного заведения какую-то страшную, неприличную песню, навеки подмочившую авторитет интерната.
Елена распекала меня, корила и честила, в конце концов вздохнула и сказала:
– Итак, мы ждем твоего извинения. Этим ты хотя бы частично загладишь свой гадкий поступок.
Что мне оставалось делать? В ту пору я еще не знала заклятия, делающего человека невидимым, войско мое наголову разбито, сама я пригвождена к позорному столбу, ну, и поскольку мне всегда была более близка позиция Галилео Галилея, чем Джордано Бруно, я сказала:
– ...Извините.
И тут раздался голос Юрика.
– Машка ни при чем! Этой песне ее научил...
– Этой революционной песне, – перебил Юрика Боцман, – Машку выучил их сосед – старый большевик Соломон Израилевич... Штурман!..
– Революционной??? – насторожился Владимир Павлович.
– А как же? – плывущим баритоном отвечает Боцман. – Если между леди и "простым матросом" развертывается явная классовая борьба?!! Ее еще певали политзаключенные на каторге.
– "Море грозное" – песня недетская! – стояла на своем Евдокия Васильевна. – И вообще, все эти "Моря" развивают у ребят дурной вкус. Борьба борьбой, но зачем же человека за борт выкидывать?..
– Раньше все так делали, – ответил Юрик.
Восторг и полоумие играли в его глазах. Они переглянулись с Боцманом, поглубже вдохнули и запели – к неописуемой радости и облегчению собравшихся (изрядно, как я теперь понимаю, поддатые):
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывают расписные,
Острогрудые челны...
Нет, никогда в жизни мне все-таки не понять, что происходит в мире, в людях, во мне самой. Я вылетела из класса и – побежала вниз по лестнице – в подвал, в раздевалку, а вслед мне гулко неслось по коридорам учебного корпуса:
Одним махом поднимает
Он красавицу-княжну
И за борт ее бросает
В набежавшую волну!..
Сначала я хотела одеться, схватить свой чемодан и, не дожидаясь Юрика, удрать домой, чтоб никогда уже сюда не возвращаться. Наши чемоданы стоят на полках плечом к плечу, подписанные большими печатными буквами. Эти интернатские чемоданы с ума могут свести своими фамилиями: Подкидышев, Ядов, Кащеева, Грущук, Одиноков, Малявка... Имена даются людям не так уж закономерно, а все же с Малявки, наверное, в жизни спрос маленький. Не то что вон чемодан Валерика Могучего. Как быть с такой фамилией? Ведь ей худо-бедно нужно соответствовать. Очень уместно смотрится на чемодане Женькина фамилия – Путник.
Тапочек везде – навалом. Если интернатские тапочки собрать и поставить рядом, то ими можно опоясать земной шар. Вид у них – оторви и брось, непарные, без шнурков. А стоптанные! Ясно, что эти тапки огонь, воду и медные трубы прошли.
Я направилась в глубь подвала. Две красные лампочки в тупике почти не давали света. Они горели, как густые огни концевого вагона в поезде, на котором осенью уехала мама.
Поезд уходил в полночь. Лил дождь. Мама из тамбура нам с Юриком кричит: "Домой!" Проводники светят фонарями на платформу. Из каждой двери поезда рука и фонарь. Вымокший до нитки Юрик ловит на стоянке неостанавливающиеся такси...
К черту чемоданы! Шагать вот так, без чемоданов, легче. Было еще не поздно, хотя уже темнело. Я выбежала во двор – вдохнула и чуть не задохнулась. Теперь мне хотелось холода, так же, как когда-то хотелось тепла. И отныне все будет за меня: снег расстилался передо мной, он падал мне прямо в руки, вчерашние лужи покрылись ледком, земля соскальзывала с орбиты, теряя ось, очертания мира утрачивали свою четкость... Куда мне ехать? Домой? Да есть ли у меня дом?..
Вольному – волю! Мне всегда нравилось болтаться в метро. По сей день, впав в тоску, я спускаюсь в метро. Теплыми и надежными кажутся чужие спины в толпе. За каждую, в случае чего, можно спрятаться, на каждое незнакомое плечо опереться.
А впрочем, я часто сбегала из интерната. Меня даже показывали психиатру. Именно тогда мне поставили этот диагноз – "синдром перелетных птиц", свойственный детдомовцам и старикам в доме престарелых.
Только бы не повстречать никого из знакомых!..
– Знаешь, как надо, чтоб тебя не узнали? – учил меня Женька Путник, проводивший в бегах львиную долю учебного года. – Голову надо наклонить, и тебя не узнают!
Бежать! Сломя голову, всю жизнь, до ночи, до самой старости, пока наконец бесследно не исчезнешь – тогда уж я погорюю как следует!..