355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Красуля » Живи, Мария! » Текст книги (страница 3)
Живи, Мария!
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:51

Текст книги "Живи, Мария!"


Автор книги: Марина Красуля



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Глава 13

Какими словами начать рассказ о войне? Как объяснить разницу между словами «беда» и «Беда»? Что горе одного – горе, а горе на всех – Горе. Люди делятся на две категории: «пришла беда – надо спасаться» и «пришла Беда – надо спасать».

Не буду рассусоливать – Война!

Иван первым делом побежал в военкомат записываться в добровольцы, а там – от ворот поворот. Бронь на него, оказывается. Зарезервирован для работы в тылу, и точка.

Скандалил.

Снабжение резко кончилось. Все работы замерли. К концу лета пришла повестка: забирают на фронт. Всех забирают.

Маруся судорожно паковала вещмешок, руки тряслись, но не плакала. С того дня, как ушла из деревни, ни разу не плакала. Разучилась.

Дети осадили папку. Старший вертелся и крутился, потом замер, распахнул глазенки, почесал ухо-лопоухо и застрочил:

– Папка, ты на войну идешь? А далеко ты идешь? Ну, тада… тада… пивези мине… мине… пистоетик… и кофеты пивези… и еще, еще ф-фуашку, как у дядь Коли, пивези, – полез за козюлькой, отец шлепнул, Генка губу оттопырил и пальчиком строго: – И пивези кофеты, не забудь! Здо-во-вые кофеты пивези.

Младшая забралась на колени, свернулась калачиком, прилобунилась доверчиво и тихонько сосала пуговицу отцовского пиджака.

Иван встал – пора. Вынул из рамки фотографию, на которой Маруся с детьми. Положил в нагрудный карман, ближе к сердцу. Обнял Маню крепко, до хруста. Взял лицо в ладони и теплыми губами – в щеки, в глаза, в лоб, в губы. Целовал, целовал… целовал… Потом сурово, как приказ:

– Здесь оставаться нельзя, погибнете. Срочно увози детей в Ташкент.

Блохин шел к бортовой машине, полной призывников, решительно и твердо. В последний раз оглянулся – улыбка в пол-лица, ямки на щеках и…

Только пыль-песок из-под колес…

Глава 14

Собирались спешно. На арбе – до Нукуса. Там на вокзале столпотворение. Под погрузку на единственный поезд стояли все двадцать грузовиков Каракалпакии: их собрали, чтобы через Ташкент на фронт отправить. Остальные вагоны были переполнены мобилизованными, несколько открытых платформ, огороженных досками, набили живым скотом. Натолкали столько, что животные шевельнуться не могли. Гражданских сажали в последнюю очередь.

Маруся раскурышилась с узлами и малышней. Как влезть? Доченька повисла хомутом, за мамкину шею уцепилась, ногами под дых пинает. Сынок руку не отпускает, волочется, спотыкается, того гляди, в толкучке придавят, капризничает малец, хлюздит. Народ напирает со всех сторон. Вопли, стоны, тумаки градом. Еле втиснулись в теплушку. Пассажиров – не повернуться. Места Мане не досталось, разместились на полу, на узлах.

А поезд все не отправляют, стоит и стоит.

Целые сутки просидели в душной темноте. Товарняк-то без окон, как душегубка, есть щели небольшие у потолка, толку от них мало. Некоторые сознание теряли. Жару, напомню, никто не отменял. Путейцы все тянули и тянули время, проверяли чего-то, ремонтировали. Дубасят кувалдой гулко – бум! бум! – то по рельсам, то по колесам, матерятся.

Людка-малютка быстро освоилась, щебетала, перезнакомилась с попутчиками, а вот Гена вялый, сонливый сделался. Внезапно – озноб и резкий скачок температуры. Вырвало мальчика пару раз, и, главное, мокрый сделался, как мышь. А потом – понос.

Маня сперва подумала, что дите отравилось или голову солнцем напекло, потому как хватается ручонками за виски и воет.

– Заткни щенка! Навонял, окаянный, святых выноси!

Но тут мальчика опять заколошматило, кончик носа и руки-ноги будто оледенели, мурашки волнами, кожа гусячья, бледная – у покойника краше:

– Мама, мама, холодно, замерзаю!

Синюшный сделался, сердце – тук-тук-тук! – так часто, будто хочет наружу вырваться. Дыхание прерывистое, короткое, как у собачки. Ручки-ножки выкручивает, голову от боли запрокидывает, криком кричит: пить, пить!

Полчаса озноба, и опять жар. По нарастающей, все хуже и хуже… Огнем горит, лицо багровое, одышка, мечется возбужденный. Как давай бормотать несуразное, бессвязное. Бредит. Мамку не узнает. И резко – слабость, будто мороженое растаяло. Растекся… Похоже, отпустило. Мокрый весь, течет с него, будто обмочился – все тряпки насквозь… И мгновенно в сон провалился. Уснул с разинутым ротиком… А рот на глазах обметало, губы от жара потрескались, сплошные болячки-струпья.

Отлежался и вскочил как ни в чем не бывало. Нормально поел, даже с сестрой играть затеялся, а потом опять лихоманка. Мечется без сознания, а как пропотеет, приснет недолго и снова оживает.

Один мордастый мужик увидал такое дело, как заорет:

– Малярия! Это малярия! Гоните суку с выблядком. Она нас всех перезаражает!

Шарахнулся народец от нее, как от прокаженной, завопили: «Заразная! Заразная! Милиция! Милиция!»

А ребенка треплет судорога, словно лоскуток на ветру, Маня скандала того не слышит, хлопочет над мальцом.

В углу темнел лицом урка, наколками, будто паршой, изъеденный. Как шум начался, стал озираться, похоже, беглый, а потом резко щелкнул финкой, приставил перо жиропупу к боку:

– Заткни пасть, заколю, как свинью, – цвыркнул через железные зубы. – Сиди тихо, дядя! Мне здесь кипиш – нах не нах…

Мужик от неожиданности перднул, выпучил буркалки, разинул было пасть, чтоб возмутиться, но тут же передумал, прикусил жало. Понял: этот пырнет!

Болотная лихорадка – болезнь коварная, но незаразная, передается только комарами. Вон та тетка косоглазая говорит – недавно болела. Порассказала соседям: чего надо бояться, а чего нет. Попутчики погалдели да и скоро угомонились.

С другого конца теплушки по рукам передали Марусе пакетик с порошком. На вощеной бумажке химическим карандашом написано «хинин». Маруся встала, прищурилась в полумраке, вертит головой: где, где благодетель? В дальнем углу поднялся старичок – бородка, вроде пенсне блеснуло. Замахал руками: мол, не бойся, это я, я дал лекарство, пои ребенка по чуть-чуть.

Кто-то сердобольный подсунул ложку меда. Кто-то подкинул лоскутное одеяло. Кто-то бутылкой воды обрадовал. Пожалели, пустили на нары, чтоб повыше лежал и к воздуху поближе.

Налаживалось…

Придумала: накрыть сынка, запрятать, иначе больных и мертвых снимают с поезда, оставляют в голом поле. Если их высадят – конец! Все трое умрут.

На очередной остановке, которых было без счету – казалось, у каждого столба стоят по часу, – вошли трое проверяющих. Документы не спрашивали, только пристально оглядывали пассажиров. Чертыхались, перелезая через ящики и узлы. Уголовник шмыганул Маруське под ноги, заполз под нары и притих.

Наконец троица добралась и до их угла. Старший глянул на иссиня-бледного Геночку. Заподозрил неладное:

– Мертвяк? Больной? Будем снимать!

Маруся скукожилась от страху, но быстро взяла себя в руки и решительно зашикала на мужика:

– Тс-с! Какой снимать?! Живой мальчик, спит просто. Да скажите ж вы ему, люди добрые, что носился тока. Уморилося дите. Не орали б вы, товарищ капитан, разбудите!…

Уф! Пронесло беду…

Груженый эшелон полз, как дохлая муха…

Глава 15

На рассвете прибыли в Ташкент.

Пришли пёхом в свой заколоченный дом. Розовый куст захирел без присмотра, но не погиб. Цветов мало, но имеются.

Ничего-ничего, отживеет! Верно говорят: родные стены помогают. В ста метрах чугунная колонка с артезианской водой. В саду виноград переспел. Белый налив стоит с поклеванными плодами, но кое-какие яблоки остались меж листьев – все подмога!

Как дом целехонек остался? Чудо? И не разграбили, и не заняли – чудо! Переселенцев, беженцев, раненых – полный город, а дом нетронутый. Чудо…

Марусенька все вымыла, вычистила, перестирала. Слазила в погреб, достала трельяж. Еле доперла – тяжелый. На комод, на прежнее место выставила. Заглянула в зеркало и не узнала себя. Постарела за год, исхудала, родинка над губой в полгорошины укрупнилась, но не противной бородавкой, а красивой мушкой, как у благородной, и забархатилась. Темным легли круги под глазами. Отпустила шпильки – эх! – волосы поредели. Ничего, ничего… Выгребемся, сдюжим, только бы все живы были! Про Ивана раздумалась, всплакнула… Про Володю горемычного вспомнила и разрыдалась.

Бабьи слезы тоску-печаль обмывают и хоронят. Хорошие, важные слезы у баб.

На пособие, что семьям фронтовиков давали, и небольшие накопления не разживешься, надо было срочно работу искать. Детей в доме одних закроет, еды на день оставит, а сама в поход по заводам-фабрикам – наниматься. Да все ей не везло: то начальника нет, то набрали уже.

Плелась грустная Маруся в один из вечеров домой. Опять не устроилась. На Ташсельмаш явилась, на кадрах – замок, как говорится: поцеловала пробой. Решила: завтра на артиллерийский завод пойду. Правда, мрут там, у станков, работа невыносимая. И хоть восемьсот граммов хлеба выдают – больше, чем в других местах, – все одно люди не выдерживают, так и валятся в цехах замертво…

Идет, задумалась, да ка-ак споткнется о деревяшку! Шваркнулась, колено расшибла, подошва у башмака рот разинула – подметка оторвалась. Вот те на! Коленка-то подживет, а туфлю жалко! Хм-м, дровами в такое время раскидываются! Отличная дощечка, сухая, вот и уголок обгорел, на растопку – в самый раз! Нет худа без добра. Возьму! Подымает… и столбенеет…

В руках у нее старинная икона. Закопченная, страсть! По краям масляная краска растрескалась, облупилась. Только лик Божьей Матери ясный, чистый. Глаза, словно живые, сияют. Смотрит на Марусю ласково. Младенчик Иисус притулился к матушке, улыбается.

Прижала Маня икону к груди и понесла домой. Завернула в чистое полотенце и прибрала под тюфяк в изголовье, чтоб никто не знал. Тс-с! Теперь обе Маруси – вместе!

Глава 16

Вот с чего с самого утра такая духота? К дождю, не иначе.

Маруся разбудила детей, покормила чем Бог послал. Собралась и пошла опять в отдел кадров Ташсельмаша без настроения.

Вроде переставляет ноги, а ножки-то не несут. То там остановятся, то тут забуксуют, переминаются, тормозят. Не идут ноженьки, хоть плачь!…

Впереди шаркают две бабенки. Уставшие? С бодуна? Переговариваются. Улица пустынная, Мане каждое слово слыхать. Одна другой: мол, пошли сегодня на мукомольный комбинат устраиваться, там грузчицы нужны. Берут сильных, выносливых. Мы с тобой вона какие справные, точно возьмут. Рассмеялись, как закудахтали. Зато, говорят, окромя зарплаты, кормят в столовке и еще зерно дают.

Маня резко останавливается, секунду думает – и пулей на мельницу. Ножки-птички!

В кадрах начальником лысый мужик-боров. Развалился на стуле, то и дело отхлебывает чай из пиалы. Баб осматривает, как скотину на базаре. Принимает, отказывает, по ходу отпускает шутки грубые, сальные. Женщины скрипят зубами, терпят – только б устроиться.

Доходит очередь до Маруси. Не в пример другим, наша никудышная, коротенькая и щуплая.

– Ну, ты-то куда лезешь, заморыш? Тебе на кладбище место. Дохлятину в грузчицы не берем, сказано же!

Маня как ринется на мордастого:

– Это я дохлятина?! – Табурет подхватила и замахнулась. – Щас как оховячу, сам на погост побежишь! Хошь проверить?!

Мужик выпучился, отвалил губу. Марья грохнула на место «оружие» и твердо, глядя в упор:

– Я жилистая, как мураш! Бери, не пожалеешь!

Начальник крякнул, процедил: «Придурошная» – и подписал: «Принять».

И начались «счастливые» будни.

Работали женщины по двенадцать часов. Разгружали вагоны с зерном. Главное орудие – совковая лопата. Молодки по очереди заползали на карачках в вагон, засыпанный доверху. Начинали грести зерно к выходу. Ладно бы на платформах работали, там ветер обдувал, а здесь погибель: крытый товарняк.

Представьте, мелкая пыль от растертых плевел, сорной травы, полыни. Человек мешок чистой пшеницы пронесет – обчихается, а там ни хрена не видно, плотный пылевой туман легкие забивает, как цементом. Пробовали мокрой тряпкой лицо обвязывать – только хуже.

Начинает первая товарка задыхаться, кровь носом, сознание теряет, за ноги за руки – волокут на воздух… Следующая вползает…

Падают по очереди. Отлеживаются по очереди. Случалось – не откачивали…

«Посменная» работенка…

Одежда на них слипается от пыли и пота, к вечеру встает колом. Не бабы – памятники сами себе!

Маруся с первого дня дала зарок: ходить на работу только в чистом. Хоть как устанет, а робу – в шайку, воды туда, щелоку, перетопчет и сушить. Одну фуфайку выдали, вторая Иванова была, на сменку. Вбила себе в голову: шмотье должно быть выстиранное. Ежели с утра засранное надену – упаду замертво!

Повадились грузчицы после смены напиваться вдрызг. Ухрюкаются и куролесят – все одно пропадать. Кому калека надорванная нужна?! Звали нашу накатить с устатку, та – в отказ. Хоть ползком, обессиленная, но сразу домой.

А дома дети сами командуют. Людочка то лоб расшибла, то ручонку прищемила, то поели, то нет, то Генка спички нашел – сама виновата, не прибрала. Хорошо, подпалить не сумел, сгорели б… Отшлепала озорника, да толку?! Ему четыре, ей два – глупыши…

Маруся вкалывает, а душа болит: как они там?

А вламывала она – будь здоров! За ней особый пригляд был. Начальничек по кадрам табурет хорошо запомнил. Встанет поодаль, скалится шакалом, хитро высморканный, будто ждет, когда Манька околеет. Так и дала бы гаду лопатой по балде.

Бывало, так уморится, так умается, пришкандыбает домой, еле дышит, повалится на пол, уставится в одну точку и ни звука… Лежит покойницей… Чудится ей – вроде в углу кошка ворочается, а кошки-то и нет. Это старая Ванькина шапка под стул завалилась… а как живая.

То примерещилось, будто пол в комнате буграми… Бугры вроде – кочки какие-то волосатые… потом разжижились… запузырились… Пузыри где крупные, где мелкие, прозрачные, розоватые… дуются, лопаются со щелчком… И в глазах резь…

Детки присядут на корточки, затаятся, припухнут, только ладошками по серому мамкиному лицу возят… Жалеют.

Отудобет, придет в себя и давай домашнее переделывать до полночи. А когда? В шесть утра на ногах как штык – вахта…

Глава 17

Вечером Маруся двигалась в сторону дома, согнувшись в три погибели. Спину ломило так, будто в позвоночник вбили раскаленный кол. Сделает шагов двадцать, обнимет ствол ближайшего дерева, повиснет, постоит, дух переведет и дальше топает. Левую ногу приволакивает, намедни ноготь большого пальца совком сдернула. Болит, конечно, но спина воет шибче… В голове шум, через гудеж эхом издалека: «Домой. Домой».

У арыка лежит худющая старуха. Подол задрался, ноги-палки, как обглоданные кости, белые. Не шевелится.

Сколько их валялось вдоль дорог – не считано. Идет Марья, бывало: то там, то здесь… и большие, и маленькие… Привыкла… Поутру скорбная телега катится, скрипит. Две бабы со стеклянными глазами, будто сами давно покойницы, подбирают, что за ночь нападало, закидывают тела и – тпру! – поехали дальше. И так каждое утро…

Маня в очередной раз остановилась. Крякнула, у-у-у, спина, зар-раза. Наклонилась юбку у бабки поправить, неудобно, старый человек. Рука сама ко лбу потянулась. Тронула, а лоб-то теплый! Гляди ж ты! Живая… Чуть дышит, но живая. Говорить не может, понятное дело, оголодала…

И так защемило у Маруси сердце, так защемило, если вот сейчас выпрямится и уйдет, то старушке – хана! Стоит, согбенная, разглядывает пожилую, одетую во все черное женщину, мысли путаются, сталкиваются, разлетаются… И тут мосластая старуха поворачивается лицом к Мане и смотрит прямо в глаза. Ничего те глаза не просят… все знают, все понимают… Даже вроде улыбаются чуток…

Она видела эти глаза прежде… Знакомая? Нет… нет… эти глаза… Точно! Маню ажно в жар кинуло. С иконы глаза!

– Как зовут тебя, милая?

– Ма-р-ри-я. Мари-я-А-лек-се-ев-на, – шепот слабый, прерывчатый, будто калькой шелестит.

– Ты чья будешь? Потерялась?

– Близкие помер-ли. Дальние прогна-ли. Бро-шенка я… – голос как издалека, звуки тонкой ниткой наживляет.

– …Айда ко мне жить.

– Рада бы, да не дойду, видать… Ступай… оставь… недолго мне осталось…

Маруська взбеленилась, усталость – как рукой. Подхватила старую под мышки, поставила на тощие ноги, извернулась, взвалила на спину и поволокла.

Дети подбежали, с интересом разглядывали, осмелев, трогали… Бабушка лежала на массивном дерматиновом диване, водила глазами, осматриваясь. Маруся налила в миску кислого молока, накрошила сухую лепешку, замешала тюрю и покормила. Ложек пять скормила, больше нельзя…

Через неделю Марь-Лексевна совсем пришла в себя, освоилась, по дому возиться начала. Там притрет, здесь приберет, почистит-помоет. Подмога!

В одно утро Маруся подошла и сдернула черный платок с седой головы:

– Хватит! Черного в твоей жизни больше не будет, – и повязала белую косынку, – вот так!

Высокая, статная, красивая Марь-Лексевна оказалась настоящим сокровищем! В меру суровая, сдержанно нежная, образованная: учительницей прежде работала. Полюбила она и Марию, и детей всем сердцем, как родных.

Слава Богу! Есть теперь кому и за детьми присмотреть, и сварить, и печь протопить.

Глава 18

Какое это было утро – она не запомнила. Работа выматывала так, что дни, недели, месяцы слиплись в один мучительный серый комок. Встал, за лопату, пришел, упал. Встал, за лопату, упал. Встал-упал-встал-упал… Не человек – механизм! Без чувств. Без мыслей.

А хорошо было б запомнить то утро.

Директор мелькомбината метался в своем кабинете. Злился. Повариха из столовой упорхнула с каким-то майором в неизвестном направлении. Важный объект питания оголился. Призванный на дознание кадровик суетился и мычал:

– Не знаю, куда делась. Не знаю, кого ставить. Нет подходящей кандидатуры. Я не виноват. Я их, дур, караулить не обязан. Дайте три дня, постараюсь найти.

– Какие три дня? Какие три дня?!. – гремело начальство. – Народ в обед жрать придет! В обед! Через пять часов! Да меня бабы порвут! С живого шкуру спустят! У-у, урод! Я сам найду кухарку. Прямо сейчас найду. Пошли!

И они двинулись на территорию. Повсюду работают одни тетки: и молодые, и постарше. Мрачные, грязные, харкают матерщиной.

И вдруг – хоп! – маленькая грузчица. Чистенькая, ладная. Главное, у всех косынки, робы, сапоги замызганные, мордахи чумазые. А на этой – вся одежда свежая и лицо, сразу видно, умытое.

– Так! Эту мне сюда! – директор ткнул пальцем в Марусю. – Фамилия?

– Кувшинова. – Маня напряглась. Кто ж начальство-то любит? Все боятся. Давай лихорадочно вспоминать, когда успела провиниться? Или случилось чего?

– Готовить умеешь?

– А што?

– Ты мне не штокай! Ишь, привычку взяли! Отвечай на вопрос.

– Да! У меня семья, деток двое и еще… я в Каракалпакии на целую ораву каждый день варила. А вам зачем?

Кадровик придвинулся к начальнику и давай шептать на ухо, мол, не берите эту, она психическая. Петр Иванович решений не меняет, отшвырнул помощника, взял Марью за руку и повел на кухню.

– Значит, так! Вот твое новое место работы. Сутки через сутки. Сменщица Галя. Будешь варить затируху и черепаший суп на весь комбинат. Муку получаешь на складе, а черепах привозят машиной, воду таскать из колонки, котлы мыть щелоком. Понятно?!

– Понятно. – Сердце у Маруси прыгало от радости, слезы навернулись. Только б не передумал! Только б не передумал, а она уж расстарается. О такой работе можно только мечтать! Ей хотелось кинуться к директору и поцеловать руку, еле сдержалась…

Глава 19

Чистота тела и духа в тяжелое время – дело хлопотное, но крайне важное. Маруся с этим никогда не шутила.

Обычно в сенях обмоются, и порядок. А тут все серьезно – баня! Раз в месяц Маруся устраивала семье настоящий праздник.

Доставала новую мочалку. Это растение такое у нее под виноградником плелось. Плоды похожи на громадный огурец. Сильно похожие. Такие зеленые дубины висят на вьюнах, но легкие, пористые. Внутри у них семена, вроде как тыквенные, только темнее. Поспевают, когда шкурка желто-серой становится. Их срывают, аккуратно счищают верх и сушат. Славные выходят мочала, цвета топленого масла. Пожестче любишь, тогда вспарывай бок во всю длину, выворачивай и трись до царапок, а помягче нравится, тогда хвостик чиркани.

Собирается семейка загодя. Чистое белье готовит Марь-Лексевна: откипятит и нательное, и постельное добела, отгладит до безупречности. Мочалку свежую разрежет, разделит на каждого. Маня к этому дню уж обязательно выменивала новый кусок мыла. Вон приготовленный стоит, красуется. Так! Ковшик алюминиевый не забыть, чтоб поливать-скупываться удобнее было. Загодя запарит травяной чай – душица с шиповником. И меда – драгоценность несусветную – старательно отмерит четыре маленькие ложечки.

Особенно приятно париться зимой. Заходишь, бывало, с мороза в натопленный предбанник, и тебя сразу окутывает плотным облаком. В ноздри бьет запах дегтярного и хозяйственного мыла. Чистыми телами пахнет призывно, ажно почешешься напоследок.

Весело гремят шайки. Кто суетится: прямо по ходу скидывает заношенное. А кто выкупался и блаженно, не торопясь, отдувается. Лениво натягивает на себя все, что можно натянуть, тут главное – не озябнуть с пару…

Мокрые лужи подтирает банщица в белом мятом халате – старая озорница и охальница. Бросит швабру, подбоченится и давай отпускать шпильки-шуточки:

– Проходим, граждане, трусы не забываем! Кто полотенцем не обладает – занавеской не вытирайся! Сегодня портки продай, но вмажь! Опосля моей бани грех доброго стопоря не откушать. Поверь, сердешный, поползешь младенчиком, писаться станешь от удовольствия да агукать. На обмылки строгий учет! Сдаем, товарищи, не препираясь, в фонд недомытых! – Голос гулкий эхом множится.

Народ похохатывает, вот-вот банщица усядется на табурет и жахнет байками. Сегодняшняя такая: «Слыхали ль, на днях в нашей бане случай был? Не? Щас рассказываю. В бабье отделение пару понапустили, тетьки голые, распаренные, сиськами трясут. Тут мужичок-мухортик. Понятное дело, визг, писк! А он: не волнуйтеся, гражданочки, я-де слепой. Ну, они что? Пошумели для порядку, да и успокоилися. Попривыкли дажа. А он – молодец! То водичкой окатит, то мыльце пододвинет, а попроси, и спинку потереть мастер. Ну, и во-от. Вдруг одна пышечка из санитарок ни с того ни с сего ка-ак заорет:

– Слепой, да ты ж меня пердолишь!

А он:

– Ой, батюшки! А я и не вижу!»

Врет шайтан-опа11 как сивый мерин, но хохоту!…

Наша компания аккуратно складывает одежу в кабинку, кусок веревки продевают через «ушки», к дверкам присобаченные, и завязывают на узел. Замков-то нет. Берут тазы, каждый несет свой. Людочка – и та нипочем не доверится, все сама, сама.

Первым делом выбирают место, где потише, и так, чтоб все в ряд уместились. Маня бегом к кранам, кипятку нальет и лавку ошпарит. И пол возле лавки, где стоять, ошпарит, для спокою.

Женщины становятся в очередь и по одной наполняют тазы. Течет вода из двух бронзовых витых кранов. Сперва ледяной наберет побольше, рычаг двинешь – кш-ш-ш! Потом вареной – кш-ш-ш! – разбавит до приятного. Локоть макнет, проверит. Дети смело запрыгивают в шайки, усядутся фон-барончиками, брызгаются, шалят. Пускай, конечно, – удовольствие же!

Тогда старшие идут и себе воды до краев наливают. Вот где раздолье – давай вся компания мылиться-тереться. Чуть замутилась водица – сменить! Грязную выплеснут, не жалея, свежую – кш-ш-ш!

Света немного, под высоким потолком лампочка одна, да мутноватая какая-то, в испарине, видать. Людей всегда много, и все друг дружку поддерживают: то мылом поделятся, то спину потрут, а плохо кому – вынесут в предбанник. Женщины в основном тощие, сутулые, кособокие. На некоторых страшно смотреть, а помоются, вроде ничего… живехонькие…

Пена повсюду белыми охапками лежит, течет к воронке, летает по моечной. Доброе это место – баня.

Ну вот Марусина команда и намылась. Волосики, жопенки, пяточки блестят – можно окупнуться прохладной водицей – шух! – из шайки водопадом! Визг, писк – хор-рошо!

Бегом к кабинке, чтоб не обляпаться об намыленных, полотенцами обсушись и в чистое, хрусткое нарядись. Мордочки у всех румяные, глаза сияют. Сперва косынки, потом платки теплые – порядок. Носки, валенки. И до дому… чаевничать…

Умиротворение такое, будто сердце вымыто до блеска!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю