355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Друбецкая » Ида Верде, которой нет » Текст книги (страница 8)
Ида Верде, которой нет
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:23

Текст книги "Ида Верде, которой нет"


Автор книги: Марина Друбецкая


Соавторы: Ольга Шумяцкая
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Глава двенадцатая Грандиозная афера

Взлетев на последний этаж мрачного доходного дома на задворках Арбатского рынка, Зиночка толкнула дверь мансарды и очутилась в сумрачной комнате со скошенным потолком, в котором были прорезаны два узких окна. Чахлый зимний свет лился из них на железную кровать, расположенную в единственном прямом углу комнаты; бумажные ширмы, что отгораживали, по всей видимости, туалетный угол; старенький ломберный столик, служивший хозяевам в качестве обеденного; и ветхий стул перед ним. Кровать была застлана лоскутным одеялом. Три громадные подушки возвышались в изголовье. Стол хранил следы недавнего скудного обеда: полкраюхи ржаного хлеба, кусок вареной говядины на треснувшей тарелке, две картофелины и полбутылки сладкого кагора. У двери на вбитых в стену крючках висели студенческая шинель, тужурка и фуражка.

Было холодно. Железная печурка молчала. Нигде не было заметно ни дров, ни следов золы. Ясно было, что не топили несколько дней.

Зиночка быстрым взглядом обвела комнату.

Да где же этот балбес? Подведет ее под монастырь! Спутает карты!

На лестнице раздались шаги, и через минуту в каморку в рубахе, подпоясанной шнурком, ввалился румяный Фальцман с охапкой дров.

Свалив дрова перед печкой, он обернулся к Зиночке.

– Сейчас затопим, сразу будет веселее, – сказал он, вытаскивая из кармана спичечный коробок.

Зиночка в изнеможении упала на стул.

– Ты меня убиваешь, Йося! Какие дрова! Какое затопим! Ложись немедленно в постель! Мы же договорились! Мясо убери или съешь. Мяса не должно быть, – приказала она Фальцману. – Подушки тоже – за ширму. Хватит и одной. Лампу – прочь. Свечка у тебя есть? Поставь на тумбочку. Восковая? Лучше бы сальную. Ну ладно, сойдет. Зажигай. Скоро стемнеет и от свечки по потолку пойдут чудные зловещие тени. Что ты стоишь? Забирайся в кровать! Какой-то у тебя подозрительно здоровый румянец. Впрочем, у чахоточных это бывает.

Зиночка порхала по мансарде, отдавая приказания и, как заправский режиссер, разводя сцены для предстоящего представления. Фальцман послушно подчинялся ей. Запихнул в рот кусок мяса, с трудом прожевал, закинул за ширму две подушки, туда же поставил щегольскую лампу и поспешно забрался в постель.

– Вот, держи! – Зиночка достала из сумочки и сунула ему в руки увесистую тетрадку. – Лежи и делай вид, что пишешь!

– Что это? – Фальцман покрутил перед глазами тетрадку, по страницам которой вились мелкие бисерные строчки.

– Мои конспекты по историографии.

– Женский почерк, – заметил Фальцман, но Зиночка махнула рукой – сойдет! – А если он попросит почитать? – не унимался Фальцман.

– Не волнуйся, я его отвлеку. Главное – не забывай почаще кашлять.

И Зиночка выпорхнула из комнаты.

За последнюю неделю Илья Ильич Дик был приручен окончательно и бесповоротно. Приосанившийся и, кажется, ставший выше ростом, с молодым блеском в глазах и распушившейся бородкой, в элегантном фраке и белоснежной манишке каждый вечер, закончив дела в конторе, он летел на Сретенский бульвар, где возле чугунных витых ворот в круглой кроличьей шапочке на пепельных волосах, нетерпеливо пристукивая ножкой в высоком сапожке, его ждала, как он выражался, божественная Зинаида Владимировна. С божественной ехали в филармонию, или в театр, или на выставку, а то и на поэтические чтения, до которых уральский гость был не большой охотник, но Зиночке нравилось, и он летел туда, куда указывал ее розовый наманикюренный пальчик.

Зиночка же, приобщая Дика к разнообразиям столичной жизни, старалась соблюдать равновесие, чтобы не шокировать спутника излишней вольностью и категоричностью художественных высказываний, и умело сочетала патриархальную пыль Малого театра с вахтанговским балаганом, а классическую экспозицию Третьяковки с выставками авангардистов, устроенными Евграфом Анатольевым, где разъятый на части мир являл зрителям нелепое и отвратительное нутро.

Дик восхищался, недоумевал, возмущался, хмыкал, закрывал глаза, иногда краснел и – был совершенно счастлив.

На второй день знакомства ему было позволено поцеловать у божественной руку, на третий – сжать ее ладонь во время театрального действа и не отпускать до конца спектакля. На четвертый во время «маскарада хромоногих хвостатых рифм» в «Синем щеголе» он осмелился под столиком положить руку на ее колено. Зиночка руку скинула, а на Дика посмотрела с призывным прищуром сквозь запотевший бокал шампанского, чем чуть было не свела старика – как про себя называла Зиночка Дика – с ума.

Он никак не мог понять, чему верить: руке, сбросившей его руку, или глазам, глядящим в его глаза. Да, Дик сходил с ума.

Зиночка посмеивалась.

Разговоры о гениальной фильме «Невесомые люди» велись непрерывно.

– Я должна познакомить вас с автором, – говорила Зиночка. – Он, бедняжка, пока не выходит. Оттепель. Ему хуже.

Пока она развлекала и завлекала жертву, Петя Лукьянов и Йося Фальцман тоже не сидели без дела. Обегав несколько агентств по сдаче недвижимости, они нашли подходящую каморку на чердаке мрачного арбатского дома, куда и поселили «умирающего автора». Лукьянова Дик знал в лицо. Никого чужого Зиночка в свою аферу посвящать не собиралась. Пришлось роль гения взять на себя невысокому щуплому Фальцману.

– Актер из тебя никакой, поэтому лучше молчи, – сказала ему Зиночка. – А комплекция подходящая.

– Умри, несчастный! – зычным басом подхватил Лукьянов, театральным жестом тыча в Фальцмана пальцем.

Итак, убедившись, что все в порядке, Зиночка погрозила Фальцману маленьким кулачком, выпорхнула из каморки и на Пречистенском бульваре возле памятника Гоголю встретилась с Ильей Ильичом.

– Умоляю вас, милый Илья Ильич, отнестись к бедному юноше с возможной деликатностью. Он слишком тяжело переживает свое бедственное положение. Мы все принимаем в его судьбе горячее участие, ведь он Петин кузен, – нашептывала она, пока они с Диком поднимались по нечистой узкой лестнице на пятый этаж, и вдруг споткнулась, потеряла равновесие, закачалась-заколебалась на краешке ступеньки, схватилась было за перила, но рука скользнула мимо и беспомощно повисла над шахтой лестничных пролетов.

Дик подхватил ее и, на мгновение обезумев, притиснул к стене, распахнул шубку, начал шарить жадными руками по груди, животу, бедрам.

– Божественная! Божественная! – с трудом выговаривал он, жарко дыша ей в ухо.

Она уперлась ладошками ему в грудь.

– Илья Ильич! Вы забываетесь! – Голос звучал с таким кристальным презрением, что Дик мгновенно отрезвел, отшатнулся, забормотал, покраснев, слова извинения.

Зиночка запахнула шубку, поправила шапочку и быстро, не оглядываясь, побежала вверх.

Дик следовал за ней в состоянии крайнего смущения, называя себя «старым ослом».

Румяный Фальцман с испуганным лицом лежал в постели, держа на вытянутых руках конспекты.

Пламя свечи бросало на потолок действительно зловещие тени. Холод стоял адский.

Зиночка одобрительно хмыкнула и тут же защебетала, представляя мужчин друг другу, засуетилась, захлопотала, начала убирать со стола.

И вот уже Илья Ильич, стоя на коленях, растапливал железную печурку, а Зиночка вынимала из сумочки толстые деревенские носки и протягивала их Фальцману:

– Ноги непременно должны быть в тепле! Ну, как вы сегодня, милый? Не лучше? Кашель сильный? Микстуру принимали? Сейчас я согрею вам чаю. – Она оправляла одеяло, взбивала единственную тощую подушку. – Написали сегодня что-нибудь?

Фальцман мычал, усиленно давясь кашлем.

Дик с умилением взирал на Зиночку.

– А позвольте полюбопытствовать, уважаемый Иосиф Давидович, – обратился он к Фальцману, садясь на краешек колченогого стула. – О чем будет ваша фильма?

Фальцман загнанно посмотрел на Зиночку.

– О! Это сценарий по повести господина Достоевского «Бедные люди», – подхватила она. – Недаром Иосиф Давидович назвал их «Невесомыми». Изумительная интерпретация, просто изумительная! Ничего лучше я не читала! Но сам автор, представьте себе, Илья Ильич, своей работой недоволен и до сих пор вносит в сценарий поправки. Жажда совершенства.

– Могу ли я ознакомиться? – Дик протянул руку к конспектам.

Фальцман зашелся в мучительном приступе кашля.

– Я дам вам свой экземпляр, – тут же вмешалась Зиночка. – В этом вы ничего не поймете. Поправки, помарки… Но мы, вероятно, утомили вас, Иосиф. Пойдемте, Илья Ильич, дадим ему отдохнуть. Ах, как бы я хотела, чтобы его мечты осуществились!

Она влекла Дика к выходу, подталкивала, выталкивала, делала за спиной знаки Фальцману, дескать, лежи пока, мало ли что, вдруг решит вернуться, тащила Дика вниз по лестнице, а на улице, где уже окончательно стемнело, шла чуть-чуть впереди, быстрым мелким шагом, слегка склонив вниз головку, как бы печалясь всей душой.

Под фонарем она остановилась, подняла лицо, и Дик увидел слезы в ее прозрачных глазах.

– Я так боюсь, Илья Ильич, что он не успеет осуществить задуманное! Вы же видели… Никто другой не сможет это снять так, как он! – Она прервалась. Горловой спазм душил ее, но она справилась с волнением. – Да я и сама, не буду скрывать, мечтаю сыграть Вареньку. Роль будто написана для меня. Но что говорить, Илья Ильич! Мы же с вами взрослые люди и в отличие от этого наивного ребенка понимаем, что мечты наши тщетны!

– Зинаида Владимировна! Зинаида Владимировна! – Дик целовал ей руки, прижимал холодные ладони к своим пылающим щекам. – Не тщетны! Не тщетны! Я готов, Зинаида Владимировна! Готов! Но… Но, умоляю, будьте моей!

Зиночка отняла руки и отступила на шаг. Внимательными глазами поглядела на Дика снизу вверх.

– Но и вы должны быть моим, – произнесла тихо и значительно.

– Да я!.. Как же я не ваш? Я весь, без остатка!..

– Весь? Без остатка? – грустно усмехнулась Зиночка. – Но ведь вы женаты. Как же можно… – она сделала усилие, – просить девушку о подобных вещах?

– Однако… – казалось, Дик, не ожидавший такого поворота разговора, опешил. – Однако я человек верующий, Зинаида Владимировна. Для меня церковный брак нерасторжим.

– Для меня тоже, Илья Ильич. Чего же вы хотели? Ну полно! Не хмурьтесь! Оставим разговоры о фильме. А наши встречи… Что ж, думаю, их следует прекратить, – Зиночка помолчала и неуверенно добавила: – Быть может, на время, но прекратить. Это были прекрасные дни, Илья Ильич. Я никогда… – она всхлипнула, – никогда их не забуду! Прощайте!

И быстро пошла прочь по бульвару, выстукивая каблучками нервную дробь по подмерзшей щебенке аллеи.

Дик секунду стоял как вкопанный и – бросился за ней. Белый шарф бился по ветру, шуба распахнулась, шапка сбилась набекрень, но он ничего не замечал.

– Зинаида Владимировна! – ревел Дик. Догнав Зиночку, он схватил ее за руку и развернул лицом к себе. – Простите, бога ради, милочка моя, душечка, хорошая! Я готов! Готов на все! Когда-нибудь… Но обещайте ждать! Обещаете? Да? А пока будем вместе… будем вместе снимать ваш фильм! – Лицо его было искажено страстью и страданием, и Зиночке в какой-то момент стало жаль этого старика. – Вместе! Вместе! – как заклинание твердил Дик. – Вы сыграете Вареньку! Вы должны! Что нужно? Чек? Наличные? Выигрышный билет?

– Не мне, не мне! – засмеялась Зиночка, беря его под руку успокаивающим жестом. – Что же вы думаете, я деньги у вас возьму?

Домой она ворвалась, ощущая себя искристой пенной струей, вырвавшейся из бутылки шампанского.

Матери не было, и Зиночка, пролетев по коридору, затанцевала в отцовском кабинете, закружилась по гостиной, одним махом перескочила столовую и опустилась у себя, повалившись на кровать, как была – в шубке, шапочке, сапожках и перчатках. Повалилась и захохотала в голос.

Горничная сунула любопытный нос в дверь, но Зиночка, продолжая хохотать, махнула ей – поди, не нужна!

Ах ты, боже мой! Удалось! Удалось! Кто сказал, что она не актриса? Кто сказал, что она не сумеет заманить зрителя в свои сети? Никто? Но Лозинский именно это имел в виду, когда выговаривал ей в ателье. Унижал. Насмехался. А она может – все может. Она сама придумала спектакль, сама поставила, сама сыграла. И зритель – пока единственный – купился. Бедный Илья Ильич! Даже жаль его. А нечего в столицах за девицами бегать, когда законная жена – «церковный брак нерасторжим», ха-ха-ха! – сидит дома взаперти! И напрасно Фальцман беспокоится, что у нее нет ни сценария, ни режиссера. Будут. Раз есть деньги – будут. Надо только решить, к какому кинопромышленнику с этими деньгами идти. К Ермольеву? Но дела у него не ахти. К Харитонову? Тот снимает в Одессе. Слишком далеко и сложно. К Ожогину? Говорят, он строит в Ялте большой студийный город наподобие того, что вознесся в Северо-Американских Штатах на Холливудских горах. На новой студии нужны новые лица. Однако новое дело – зыбкое, непрочное, ненадежное. Когда еще начнут снимать! А ей надо сейчас! Остается – Студенкин.

Она резким движением села на постели.

У Студенкина Лозинский запускает детективную серию. Хорошо. Просто прекрасно. К Студенкину она и пойдет. На глазах у Лозинского сниматься в главной роли.

Она крикнула горничную.

– Принеси телефонную книгу!

Так. Контора синематографического товарищества «Студенкин и Ко», Тверская улица, в доходном доме Бахрушиных. Ответит, конечно, секретарь.

Зиночка почесала переносицу и, решительным шагом выйдя в коридор, сняла трубку телефонного аппарата.

– Алло, барышня! Дайте контору синематографического товарищества Студенкина! Добрый день! Запишите, милая. Илья Ильич Дик – вы, разумеется, понимаете, о ком я говорю. – Секретарша Студенкина на том конце провода пискнула что-то невразумительное. – Да-да, уральский заводчик и золотопромышленник, будет у Владимира Никитича завтра в… ммм… в час пополудни. Да, в час пополудни Илье Ильичу, пожалуй, удобно. По неотложному делу, касательно вложений денежных средств в синематографическое производство господина Студенкина.

И, не дожидаясь ответа, повесила трубку.

Ночью Зиночке приснился странный сон. Как будто она Дюймовочка и стоит в сердцевине гигантского цветка. Густо-багряные лепестки пока закрыты, но вот очень медленно они начинают раскрываться – все больше и больше, пока полностью не раскрываются и не ложатся параллельно земле. Теперь она стоит, как на подиуме, на мягком желтом бугорке, припорошенном пыльцой, в окружении леса тычинок. Что-то большое и страшное спускается к ней сверху. Она съеживается, пытается укрыться за тычинками, но большое и страшное неуклонно приближается, превращаясь постепенно в великанью руку. «Ах!» – в страхе кричит она, закрыв ладонями лицо, но рука уже подхватила ее, и вот Зиночка летит по воздуху, распластавшись на огромной ладони, похожей на площадь. Рука подносит ее к лицу, которое не разглядеть и не узнать из-за его величины. Гигантская рыба глаза. Ресницы величиной с деревья. Гора носа. Рука снова начинает полет, неся почти безжизненное тельце все дальше и дальше от лица. Теперь, с большого расстояния, она его узнает. Это лицо Лозинского. Густая прядь русой шевелюры, падающая на лоб. Высокий лоб. Нос с тонкой переносицей и будто раздутыми, как у бегущей лошади, ноздрями. Рот – красивый, но несколько женственный. Она хочет спросить, что произошло – это он так вырос или она стала меньше? Но не успевает. «Божественная! – шепчет он. – Божественная! Церковный брак нерасторжим!» Его шепот проносится над ней ураганом. Она зажимает уши, но звук его голоса, как рокот сходящей лавины, преследует ее. Вдруг рука делает резкое движение и стряхивает ее с ладони. Она падает в бездну. «Ида! – кричит кто-то ей вслед. – Ида!» «Почему Ида?» – мелькает у нее в голове, и она в ужасе открывает глаза.

В дверях стоит маман.

– Зи-на-ида! – отчетливо произносит маман. – Уже девятый час. Ты собираешься завтракать? Пора в университет.

«В какой университет?» – чуть было не срывается с языка у Зиночки.

Ах да! Она же должна делать вид, что ходит в университет.

Она медленно поднимается, сует ноги в меховые тапочки и, проходя мимо маман в ванную комнату, говорит:

– Как вы считаете, маман, брак – это пожизненное заключение? Или возможна амнистия?

В час пополудни Зиночка вместе с Диком сидит в кабинете Студенкина. Ради «уральского заводчика и золотопромышленника, пожелавшего сделать вложения в синематографическое производство», Студенкин отложил две встречи.

Илья Ильич взволнован. Утирает громадным платком взмокший лоб. Осторожно, двумя пальцами, берет предложенную Студенкиным рюмку коньяку. Растерянно улыбается. Он впервые, как изящно выражается Зиночка, «в сердцевине синематографической мысли древней столицы».

Сама она спокойно пьет кофе и ест шоколадные конфеты с помадной начинкой.

Дело утрясается с поразительной легкостью.

Зиночка выдает Студенкину легенду о «Невесомых людях» и бедном гении.

Студенкин важно кивает. Сочувственно хмыкает. Смотрит пристально.

Он не верит ни одному ее слову. Ясно, что никакого сценария нет и гения нет тоже – слишком прозрачными глазами смотрит эта белокурая бестия, слишком заученно ее хорошенький ротик выговаривает слова. Девчонка холодна, как рыба. Заводчик втрескался в нее по уши. Глаз не сводит. Впрочем, какая ему, Студенкину, разница? Девчонка хочет получить главную роль? Купчишка готов платить? Ну так извольте. Это будет стоить… Вы же понимаете, любезный Илья Ильич, что синема – тот же золотой прииск. Вложения большие, однако и прибыль не замедлит… Что? Прибыль вас не интересует? Главное – оказать вспомоществование талантливой молодежи, так сказать, надежде и будущей славе? Благородно. Так вот, о вложениях.

Рука Дика пробирается вниз по рукаву Зиночкиного платья и замирает, накрыв ее ладонь.

Студенкин откашливается.

Сколько запросить? Бюджет на две фильмы? Или – уж не стесняясь! – три? Конечно, нехорошо обманывать влюбленного недотепу, который ни бельмеса не смыслит в кинопроизводстве, но если само в руки идет!

И Студенкин называет бюджет четырех фильмов.

– А сценарий у нас на фабрике вам напишут, не извольте волноваться, – не удержавшись, говорит он. Ему интересно посмотреть, как девица отреагирует на то, что он раскрыл ее хитрость.

Но та не реагирует никак. Бросив в рот последнюю конфету, она встает и холодно подает ему руку.

Осторожно поддерживая Зиночку за талию, Дик ведет ее к выходу.

Студенкин провожает их.

– Так жду вас, любезный Илья Ильич, после Нового года для детального обсуждения формальностей вашего участия в фильме, кои барышням, очевидно, скучны, – говорит он, кланяясь Зиночке и пожимая руку Дику.

Дик, так ничего и не понявший, абсолютно счастлив.

Глава тринадцатая Французские каникулы

Прошло не так много времени с тех пор, как поезд привез Юрия Рунича на парижский Северный вокзал, а потом отвез на юг, на побережье, а будто и не бывало московской хмари и тоски. Пропутешествовав по маленьким городкам, Рунич остановился в селении Хуан-ле-Пин, сняв за бесценок две просторные комнаты с видом на стену, по которой целый день передвигались тени обитателей соседнего балкона.

В Париже Рунич пробыл меньше двух недель. Дивно, сероглазо – весь город будто сделан из выцветшего пергамента, – но шумно.

Господин Гайар Пальмина не обманул. Местная веселая братия, лихо кличущая себя дадаистами, подняла «Безумный циферблат» на щит. На первом же показе расцвела клумба имен – и те, кого Рунич почитал классиками нового искусства, и шебутные персонажи, которым с искристыми брызгами и шумными воплями предстояло навсегда кануть в Лету.

Появился грациозный Кокто, покоривший Пальмина нехитрой репликой: «Уважать движение. Избегать школ» – и умением между делом выстраивать метровые башни из опустошенных чашечек кофе.

Дадаистские бдения давали фору московским авангардистам. Рунич с Пальминым посетили оперный дебош, организаторы которого обещали, что оркестранты обреют себе головы на глазах у почтенных слушателей, и обещание выполнили. Не миновали «балет воздушных шаров», где известный поэт взрезал ножом надувные куклы (это лопались кумиры старой культуры), на натянутых животиках которых красовались имена кумиров «старой» культуры и нынешних политиков. Далее – по нарастающей. Концерт «Симфонический суп». «Дефиле пеликанов-лгунов». «Манифестация башмачников, требующих запрета использования шнурков в качестве орудия убийств и самоубийств».

Да и публика тут была побойчее: запасалась морковками, гнилыми томатами, яйцами, самодельными монетками из золоченой бумаги, и весь этот разномастный град летал по зале во время представлений и прений.

Фильму русских сюрреалистов – «наших братьев по иронии над разумом», как писал дадаистский журнал, – безумно полюбили. Пленку перевозили из квартала в квартал, из заведения в заведение. Выяснилось, что в одном из синетеатров киномеханик потихоньку вырезал из пленки целую коллекцию кадров и раздал вожделенные квадратики страждущим поклонникам.

Пальмин полностью растворился в этой олимпиаде фокусов. Не отходил от композитора Сати, больше похожего на аптекаря, чем на революционера, и – совершенно гениального. Разрисовал хохочущими стульями кабачок на улочке Лютэ, около бульвара Клиши, предполагая устроить там «Передвижной театр ожившей мебели».

Их приветствовали, им даже рукоплескали. «Русские оказались самыми смелыми в обращении с надменной категорией Времени, которое всех нас водит за нос. Они приручили своевольное Время, как сибирскую рысь!» – скандировали газеты.

Пальмин взялся рисовать декорации для мистической кинодрамы о несчастной сомнамбуле. А также открыл для себя милый мир борделей.

После первой недели, в течение которой Руничу казалось, что он елочная игрушка, кочующая с елки на елку, ему захотелось тишины.

Ни одной строчки написано не было, но отступило чувство тревоги, с этим связанное. Любопытно другое: устройство дня, распорядок будней ощущался как материализованные рифмы, приятные своей пушкинской ясностью, ласкающие точностью достигаемого результата. Раннее белесое утро – кофе и хрустящая корка только что выпеченного хлеба. Потом – ларечники со старыми книгами на набережной Сены. Замешенный на хересе суп на ресторанной веранде под прозрачным тентом и переглядывание с подслеповатыми голубями – обед. Клумбы с зимними цветами и доги с холеной блестящей шерстью, степенно вышагивающие рядом с престарелыми хозяевами – сумерки. И ужин, тянущийся долго и многозначительно, как бальзаковская повесть.

В Париже Рунич остановился у старинного университетского друга, который «завис» тут на дипломатической службе.

В комнате, окнами выходившей на узкую улицу, в конце которой маячили каштаны Булонского леса, у Рунича вместо стихов завелись сны. Снилось старенькое фортепиано, между клавиш которого пробивается зеленая трава. Или расставленный к чаю сервиз, на дне чашек которого отражаются странным образом перетасованные лица сидящих за столом людей: в воде колеблется улыбка не того человека, что делал глоток из чашки, а его соседа. Сны такие, конечно, на пустом месте не рождались. Скорее всего в кускус – модную азиатскую кашу, которой Рунича пару раз угощали, – добавляли гашиш, и тот расцветал в темноте спальни, обитой сто лет назад шелком с рисунком из розовых бутонов.

А потом случилось удивительное: из Москвы пришло сообщение, что премию с велеречивым названием «Золотое столетие русской литературы. Век девятнадцатый – веку двадцатому» решили вручить именно Юрию Константиновичу Руничу. Торжественная церемония должна была состояться весной, но небольшая энергичная переписка с секретарем Института истории русского языка, учредителя премии, привела к тому, что первый чек с многообещающей суммой беспрекословно полетел через границы и приземлился в уютной конторе банка «Сосьете женераль», куда – на улицу де Севр, по-русски Фарфоровую – за ним и зашел удивленный поэт.

Нестрашный лабиринт формальностей, и Рунич оказался арендатором двух пустых комнат в трехэтажном домике, выкрашенном в цвет пляжного песка.

Уезжал он из Парижа так же быстро, как недавно из Москвы. Будто наступала минута, когда город выталкивал его, а он просто ловил момент, когда надо очутиться на невидимом трамплине.

– Увидимся на Новый год? Хорошо, не в Париже. Встретимся где-нибудь посередине. В Альпах? В декорациях русской зимы? – в который раз переспрашивал Дмитрий Дмитрич, провожая Рунича на вокзале.

Пиджачок, шарфик, завязанный на шее петлей, газета под мышкой – Пальмин превратился в типичного парижанина так быстро и естественно, что уж и не получалось вспомнить, каким он был в Москве. Там он закутывался то в старый сюртук с чужого плеча, то в балахон санитара, надевая поверх него шубу, да еще его знаменитый на весь город хвост-пальма, перед которым пасовали известные нарядами Маяковский и Евграф Анатольев. В Париже Пальмин на третий день побежал к куаферу, и от воинственного хвоста остались чисто вымытые волосы, едва достигающие плеч. Новая стрижка придавала его лицу выражение «чистого мальчика».

– Значит, я буду телеграфировать вам, Рунич, какой городишко мы захватим тридцать первого декабря. Кстати, я послал Лексу две телеграммы. Как можно пропускать эдакие ассамблеи, а этот ленивец отказывается приезжать! Вот, возьмите, – он протянул Руничу мятую газету. – Очередная хвалебная статья на «Циферблат».

Между тем кондуктор объявил посадку, и они простились.

Лозинский действительно получал от друга депеши и чуть было не соблазнился поездкой. Но – черт! – в отличие от Пальмина, который весело лопотал по-французски и иронично шепелявил по-английски, европейские языки являлись ему лишь как шумовая завеса, а от латыни остались такие же скверные воспоминания, как от возни с лягушками на разделочном столе медицинского факультета.

Он сделал свой выбор. Он не лукавил: его больше интересовало соблазнение тысяч, сотен тысяч обывателей, чем игра в пинг-понг с клоунами. Однажды он именно так и отписал Пальмину в телеграмме – кажется, случилось это в тот день, когда на студию пришла Ведерникова, и вечером он хмуро злился от неотступного требования физической близости с этой тонкокостной неуловимой барышней.

Телеграмма получилась нахальная, но он не стал ничего менять. Такой выдался двусмысленно тихий вечер: с одной стороны, в него целился острый, немигающий взгляд строптивой девчонки, с другой – такая же острая зависть к той шумихе, что происходила вокруг «Циферблата».

Городок Хуан-ле-Пин, где осел Рунич, состоял из пяти улиц и десятка переулков. До средневекового Антиба – чуть больше получаса ходьбы по каменистой тропе вдоль дороги, которая следовала изгибу линии моря.

Совершенное расслабление. Всего неделя – и он перестал сосредоточиваться на чужих текстах, а если и открывал книгу, то размышлял исключительно о строении буквы. Если бы «л» была цветком, в какое слово раскрылись бы ее лепестки? А если редиской? А если рыбой, то на чей крючок попалась бы? В сереющей дали горизонта и в темной зимней воде чудились ему двери, пока закрытые, за которыми, вполне вероятно, жили его собственные слова, превратившиеся в людей, которых связывали сложные отношения друг с другом, с дождем за окном, птицами на подоконнике, потерянными билетами, перепутанными днями, разбитыми стаканами.

Он что-то начинал слышать в голове – разноголосицу, будто читку пьесы или сценария. Может быть, это будет роман в стихах? Почему бы нет? Дождаться тут, за этим столиком, весны, а потом лета. Сбросить плед, который выносил ему каждый день старик бармен, повесить на спинку кресла пальто, пиджак и в полотняной блузе дожидаться жары. Линия, разделяющая море и небо, будет становиться все веселее, а стихи – светлее и ярче.

Иногда мысленно он шел мимо белых домов с синими ставнями в почтовую контору, которая располагалась через две улицы от моря на Мальтийском бульваре, где стояли белый особнячок мэрии и церквушка, сложенная из серых камней и блестящих полосок слюды.

Так же мысленно составлял письма в Москву. Иногда коллеге по перу. Иногда редактору журнала – с несусветным описанием будущей поэмы. Иногда несколько простецких строчек посылал мадемуазель Ведерниковой.

Несколько раз серая тишь воды напомнила ему ее пепельные волосы и хмурый отрешенный взгляд. А ведь еще год назад она писала ему глупенькие девичьи письма. Что там было? Окунуться с головой в рифмы, как в пруд с золотыми рыбками? Хорошо, что не с жареными. Стоять на вершине холма и чувствовать, как стихи поднимают тебя ввысь? Чушь! А потом – раз! – и изменилась. Стала опасной. Девичье взросление? Изменение биологического состава ляжек и плечиков? Кому же она достанется? Поскорей бы мамаша выдала ее замуж. За успешного юриста. Девица успокоилась бы и тогда…

Подошел официант, подхватил со стола опорожненный полулитровый флакон и через мгновение вернулся из глубин ресторана с тем же стеклянным сосудом, снова наполненным розовым вином до тонкого горлышка.

И тогда… – продолжил беседовать сам с собой Рунич, наполнив бокал, – следовало бы выписать злого ангела сюда. Замужем ей быстро наскучит. Ах, какой она, наверное, будет прекрасной любовницей! Неторопливая, задумчивая, можно будет тянуть, тянуть с ней ласку до невыносимой неги. И ее прозрачные глаза, меняющие цвет в зависимости от цвета моря. Прелестная все-таки девчонка может получиться. Что, интересно, она делает сейчас в Москве?

Ветер подхватил салфетку со столика и унес за ограду с облупившейся краской на пустой пляж.

Никаких писем от Рунича Зиночка не получала. Ни одного.

А телеграмма от Пальмина в Хуан-ле-Пин пришла. Он звал на Рождество в горы, в деревеньку Кортина-д’Ампеццо. Потом прилетело письмо с подробностями: собирается компания, негромкая, музыканты, всего трое вокалистов, но обещают петь шепотом. Со странички письма, испещренной рисунками, соскакивали неуемные пальминские клоуны.

На всякий случай Рунич заказал билет на поезд.

Тридцать первого декабря утром подул сильный ветер, поднял снежные тени над землей. Пальминские друзья опаздывали, и он шатался по сугробам один. Ветер стихал, и тогда снег молчал. Почти все местные жители уехали на юг, к морю. Горы, казавшиеся на рекламном фото украшением гигантских шариков мороженого, в действительности выглядели довольно мрачно. Может быть, потому, что солнце почти не показывалось. Канатная дорога, поднимающая лыжников на два километра вверх, к просторной деревянной избе, где можно было насладиться глинтвейном, сегодня не работала. Однако никакого объявления не было – может быть, механик просто ненадолго отошел.

Дмитрий Дмитрич огляделся вокруг – удивительно, что он совсем один посреди этих снежных громадин. Смешная точка в цигейковой шубейке, купленной для поездки.

Подошел смотритель канатной дороги с термосом в руке, из горлышка потянуло резковатым запахом кофе с коньяком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю