355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Бернацкая » Серафима, ангел мой » Текст книги (страница 3)
Серафима, ангел мой
  • Текст добавлен: 18 июля 2017, 10:30

Текст книги "Серафима, ангел мой"


Автор книги: Марина Бернацкая


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

В храме опустело быстро, Господи, как быстро: раз – и пусто, и нет никого. В алтаре, у оплывшей витой свечи, валялся окурок – или не окурок?.. А-а, ручка, шариковая, в виде сигареты… Господи, помоги, Господи, ну хоть бы одну молитву знать… Талка – молилась ведь она тогда на затоптанном снегу в проулке; Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да будет воля Твоя, – надо же, кое-что помнится; на колени бы встать – вот так, перед алтарем; и что за гадкий желтый свет вокруг, и свечи желтые… Дальше, дальше – как там?.. Да приидет царствие Твое… И не введи нас во искушение, и избави нас от лукавого… Ну, ну!.. Господи, подскажи! Может, встала не там, поближе надо? На коленях – фу, как стыдно; да ладно, кто увидит? Вольдемар небось задрых с похмелья; Иван Фомич всегда, как выпьет, засыпал непробудно… Отче наш, иже еси на небеси… Яко и мы прощаем должникам нашим… Какие должники, если это я каюсь? Господи, да в чем же? Не в чем мне каяться; глупости какие, приснится же чушь всякая… Господи, прости! Ибо есть Ты… Забыла. Чего-то в молитве не хватает. Путаница… Все одно, не вспомнить. Ныне, присно и во веки веков. Аминь. Господи, дай же знать, что Ты есть! Тихо… И свечка – да догорит она когда-нибудь?.. Господи, знаю, есть Ты… Тихо… Ну Господи, ну жалко Тебе, что ли? Тебе жалко? Жа-алко, знак подать не хочешь. Может, и нет Тебя, а? Нет? Ответь: есть Ты, или нет? Глупость какая… Идут… Идет кто-то… Подошел сзади…

– Кхм… На исповедь, дочь моя?

– Уже пробовала. Хватит.

– Невозможно. Один я во храме. Позвольте представиться: Вольдемар. Дамам нравится.

– Мы знакомились.

– Повторяю: невозможно, дочь моя.

– В миру вы – Александр.

– Исключено. Игорь Николаевич.

– Я вам рубль дала. В уплату.

– Вам приснилось, дочь моя. Это бывает. Ночи длинные, во храме никого. Облегчает душу раб Божий во храме.

Время стукнуло по игле, завертелось заезженной пластинкой: весны моей златые, весны моей златые, весны моей златые – Соня Рюмина в сердцах схватила пластинку, хлопнула об пол храма – сколько можно одно и то же выдерживать…

– Исповедоваться не буду. Вам не буду.

– Но мы же договорились!

– Мало ли что!.. Не буду. Никому.

– И следователю?

Иконы поплыли перед глазами, задрожали и опали церковные стены, исчез алтарь, вдоль окна шло утро, скользило по стеклу. За спиной, на кровати, умирал Иван Фомич.

Лампочка простуженно замигала – перегорит скоро. Серафима встала, выключила свет. Иван Фомич спал тихо, только изредка всхрапывал. Скорей бы. Скорей. Намучилась. Совсем, бабка, с ума спятила – вон, что снится, церковь какая-то, и следователь – ну, при чем тут следователь, глупости, идиотство, бред собачий. Переутомилась. Или склероз начинается. Черное пятно над кроватью – коврик с оленями, днем он зеленый, до чего же противный цвет, назойливо-мерзкий, с детства – в темноте забивались в угол между стеной и печкой, и Ленка рассказывала страшную сказку – откуда только знала-то; да чего ждать от дочери врага народа, в подобных семьях еще не такому научить могут, небось, отец ей и рассказал… Сима боязливо жалась к Талке и Соне, а у Ани глаза блестели жадно-весело – любила она страшные всякие истории, о ведьмах там, русалках, домовых… Ленка шептала: «Вот идет девочка по улице и видит: лежит на дороге красивая зеленая лента. Девочка подняла ленту, заплела в косу и легла спать. А в двенадцать часов по радио и говорят: девочка, расплети зеленую ленту. Девочка думает: еще чего – и дальше спит. Тогда по радио громче: девочка, расплети зеленую ленту! Вот еще, думает, стану я такую красивую ленту расплетать. А по радио уже совсем громко: девочка, расплети зеленую ленту! А девочка спит, не слышит. Тогда лента сама расплелась и задушила ее». Мать ругала Ленку – мол, глупостями головы забиваете, сказки им какие-то понадобились, лучше бы детскую книжку почитали, – а Серафима с тех пор зеленого цвета боится. И зеленых платьев у нее никогда не было, мать как угадывала, ничего такого не шила; от зеленого жди только плохого, неприятного; неспроста, наверно, в детской сказке так зеленую ленту невзлюбили… И на Золушке, наверно, зеленое платье было, потому она и такая несчастная… Зеленый только в листьях хорош, а без травы – жесткий, лицемерный… Сказки – для Ани сказку сочинить было – в два счета, как орешки щелкала, да в стихах: «А мне этой ночью приснился синий старинный сон, снились башня и замок, и в замке звонил телефон. На башне стояли пушки, ворота стерег страшный змей, во рву хохотали лягушки – не было лишь людей. В замок звонили, звонили, что-то хотели сказать… Ну, давайте, кто дальше сочинит?» – и Талка басом и назидательно: «Нельзя по-старинному спать!» – «Ой, да ты стихами заговорила!» – восклицала Ленка, и Аня удивлялась: «Как же вы сочинить не можете?.. А дальше там: да просто – тут люди не жили, а призракам днем нужно спать. И все». Сказки у Ани были все какие-то повернутые, сдвинутые, непонятные; замок и телефон – скажите, пожалуйста… Читаешь, читаешь на продленке детям сказки – Господи, сплошные там убийства, то Ивана-Царевича жизни решают, то еще кого; потом живой водой брызгают, но все равно, убивают ведь. Это в кино всегда все хорошо кончается, а в жизни и в сказках – плохо. Зеленое платье на Золушке… Нет, это на Изабелле Сергеевне зеленое платье было, смешное, узкое, ляжки наполовину наружу – модно, что поделаешь, теперь все так ходят; Серафима пошла в новой голубой нейлоновой блузке – купила в комиссионке, в области, когда на курсы повышения квалификации ездила… Иван Фомич оказался угрюмым, глаз из-под кустистых бровей не видать – Серафима вдруг испугалась; Иван Фомич оглядел ее с ног до головы: «Согласны, значит…» – ответить Серафима не успела; Иван Фомич повернулся к молодому мужчине в вельветовой куртке и к уверенной в себе женщине лет тридцати с такими же недобрыми, как у Ивана Фомича, бровями: «Вот, дети, и мачеха ваша», – он захохотал, похлопал Серафиму по плечу, отпихнул – Серафима угодила прямо на стул. Изабелла Сергеевна захлопотала вокруг стола – своя она была здесь, Ивану Фомичу приходилась двоюродной племянницей: «Наша Серафима – ну, прям, золото, не налюбуемся, всем коллективом уж сколько раз думали: такая женщина пропадает, замуж надо, пока не завяла, а кто у нас лучше Ивана Фомича – такого жениха поискать…» – «На пятнадцать лет старше», – резко, громко произнесла молодая женщина, в упор разглядывая Серафиму. «Ну что же, что на пятнадцать, да хоть на сколько, мужчина он серьезный, из себя видный, основательный», – Иван Фомич согласно закивал. «Я думаю, Тусечка, ты не права», – продолжала Изабелла Сергеевна: «Уж чем шантрапа молокососная из нынешних…» – Наталья нахмурилась, покраснела, ненавидя полоснула Серафиму взглядом: муж у нее был моложе года на три, ни одной юбки вокруг не пропускал – то и дело к какой-нибудь шалаве ночевать уходил, и Наталья, плача, бегала по городу, разыскивала. Изабелла Сергеевна продолжала: «Нет, нашей сестре подавай чего посолидней, понадежней; не девочки, слава Богу». «Вот на Покров свадьбу и сыграем», – подытожил Иван Фомич. Изабелла Сергеевна закивала: «Конечно, конечно, раз обычай такой…» Наталья слушала ее щебетанье и все смотрела на Серафиму, оценила ее всю, до копейки точно; усмехнулась на новую блузку – не носят уже таких, что ли, иль не по годам ярко, бабка, разоделась? Серафима ежилась под ее взглядом, переводила глаза, и встречала липкий, любопытно-приторный взгляд Ивана Фомича, и совсем сгибалась в дугу – так, что мурашки по спине… Неловко-то как, неприятно это, если мужчина вот так на тебя смотрит, и если он жениться хочет – не думалось, что глянет – и ты как голая… Ну, может, с первоначалу только, ей вообще еще все в диковину, да где учиться-то было… И вообще, спрашивается: чего она от этих смотрин ждала – что Иван Фомич будет похож на артиста Кторова – ну, того, что в «Празднике святого Йоргена» себе невесту искал, только постарше? Тоже, невеста – сорок три, из школы весь век не вылезала, а пришли учительницы с высшим образованием, так и вовсе в младшие классы перешла… Не о том думать надо, не о том! Ну, если заставить: вот, теперь она будет замужем. Замужем. И можно будет в учительской небрежно обронить: «Мой-то…» – и остальные завистливо замолчат, как она до сих пор в учительской молчала – аж сердце горьким кипятком поливало, и вообще, разве можно замужнюю и незамужнюю равнять – даже пословица есть: ложка в бане не посуда, девка бабе не подруга… Господи, что творится-то!.. О чем это она?.. Серафима продиралась, выцарапывала себя из дымных, затхлых кошмаров и послушно кивала в такт Изабеллиному говорку – они с Натальей обсуждали, что нужно будет купить к свадьбе, да что на чьи деньги, и нечего тянуть, если все равно решили-в крайнем случае, расписаться можно где-нибудь в сельсовете, все так делают, если срочно надо: суют председателю сельсовета бутылку да в четвертной ее заворачивают. «Вот и подумают, что невеста у нас беременная», – зло рассмеялась Наталья. «Ну и пусть думают», – подхватила Изабелла Сергеевна: «Дело житейское, всякое бывает, не люди там, в сельсовете, что ли…» Серафима сидела в жестком железном кольце, и жестко впаялись, как в перстень, магазинные манекены – Иван Фомич, дети эти его великовозрастные, Изабелла Сергеевна… Из разговора поняла, что сына Ивана Фомича зовут Алексеем – не догадались познакомить, в суете да толкотне… Серафиме мучительно хотелось встать, уйти, и чтоб опять, как всегда, тихо, равнодушно и мимо – жизнь текла; Господи, куда жизнь-то делась, куда? Потеряла, что ль? Дни, дни – чужие, серые на излом, одинаковые – школа, школа… Нет, совсем она, Серафима, одичала: согласна, замуж выходит – и в последний момент фордыбачить, как маленькая?.. Детский сад, что ли?.. Да чего она, в конце концов?! Стерпится-слюбится, Иван Фомич – человек положительный, фронтовик, вдовец, при деньгах – чего еще надо, любая с руками оторвет, хватай, Серафима, последнее бабье счастье свое… Заочно Изабелла сосватала – ну так что же, слава Богу, вообще вспомнила, когда родственник жениться захотел… Некрасивый – так с лица не воду пить; мужа дают – на, бери; можно сказать, под ручки ведут – так не нравится он ей, видишь ли… Понравится! Кто тебе, старуха, другого-то приведет? На дороге, что ль, валяются? Как упустить-то?.. И мучило, и тянуло встать, уйти, и мешали ноги, Серафима то запихивала их под стул, то пыталась заложить одну на одну – так это неудобно под столом; Изабелла то и дело растирала ладонями покрасневшие коленки – заледенели на холоде, да еще в капроне; за окном валил тяжелый ранний снег, до Покрова оставалась неделя, снег растекался по улице белой рекой, город тонул в молоке, плыл на теплом ненадежном ветру – завтра растает все… Молочные реки, кисельные берега – зыбкие, студенистые; вон, яблоко в вазе подгнило, белые крапинки с одной стороны – паданка, небось… Яблоки Наталья продавала – приходила, собирала и продавала кому-то на работе; Серафима видела из окна, как Наталья, подоткнув юбку – под нее надевала тренировочные штаны – лезла на яблоню, и потом, громко по обыкновению отчитывая за что-то мужа, уходила – в дом они заходили редко. Мать ворчала: «Тебе с этого сада проку – чуть, как не твой», – мать терпеть не может Ивана Фомича, он ее тоже не очень-то жалует. Серафима замуж собралась – мать, как узнала, только и сказала: «Могла бы подождать, пока умру», – и весь день не разговаривала, обиделась на что-то – раньше сама же хотела замуж Серафиму спихнуть, хоть куда, хоть в Норильск отправляла; не поймешь ее, мать: «В твои-то годы – и как девчонка какая, за первого встречного готова; мать на любого мужика променяет…» Серафима плакала; да что, плачь, не плачь – все решено, считанные дни до свадьбы-то остались. А сад – да Бог с ним, с садом: к работе на земле Серафима не приохотилась, во дворе у них, с трех сторон закрытом деревянными двухэтажными домами, – лабазное подворье какое-то до революции было – росло несколько жалких сиреневых кустов, под ними каждую весну девчонки разбивали клумбу, там к осени вырастал желтый георгин, а все лето росло что ни попадя, и тети Настина кошка аккуратно каждый июнь приносила в траве котят – тетя Настя, ругаясь на чем свет стоит, шуровала в траве, выискивала Муркино потомство. Сами топить не топили, относили котят Сазонтию – он и расправлялся… Копать грядки, подвязывать кусты – это Серафима делала неловко и неумело, да Иван Фомич и сам работал в саду спустя рукава, всем Наталья заправляла. Иван Фомич сада, кажется, не любил – да нешто его спрашивать, что он любит, что нет… Ей-то что?… А вот охотился он напропалую, целый арсенал в доме держал, полгорода отстрелять мог – Серафиму передернуло, битая падаль снилась наяву – в первый раз Иван Фомич принес связку уток в кровавых перьях, похвастаться решил, швырнул на стол, Серафиму вырвало прямо на кухне, выбежать не успела – битая падаль, битая человечина – Господи, дай пережить!.. Уйти, уйти, прочь убраться – гостей-охотничков в сезон набегало человек по десять, не продохнуть, самогонку приносили, кто-нибудь пытался залапать Серафиму в кухне или в коридоре, Иван Фомич, если видел, с одного удара отшвыривал фронтового друга в сторону, а Серафиме только грозил: «Не подваживай, стерва, я т-тебе!..» – куда подваживать, боялась она мужчин, до полусмерти боялась, и рухнуло, рухнуло все, чем жила допрежь, и права Аня, выходит: противно это, дальше некуда, до рвоты; а мучилась, мечтала – вот они как, мечты-то, выходит, навыворот сбываются! Вот тебе, наказало, наказало-то как!.. Выходит, и вправду они, мужчины, не такие: вроде на одном языке говоришь, а словно стена; да с Иваном Фомичом они почти и не разговаривали – о чем? По утрам он отдавал приказ, по-настоящему, по-военному: варить щи или котлеты жарить – и смеялся, думал, что удачно пошутил, хлопал Серафиму по плечу – и чего все хлопал? – она отправлялась на кухню, чтоб только одной быть, одной только… Теперь Серафимы не стало. Нет, она жила, и ходила, и разговаривала даже, но – ее как не было; может, и впрямь, умерла? Как во сне вокруг; мягкие, через подушку, голоса, темный прогорклый снег за окном – среди урока Серафима ловила себя на том, что молча стоит и смотрит в окно, а мыслей – мыслей никаких, и все будто понарошку, и даже вот будто выплывает она из себя, и видит со стороны – ходит, двигается, говорит, а – со стороны; явий сон: пришел и завертелся перед глазами старый школьный глобус, подставлял синее пятно Тихого океана, и через координатные сетки медленно проступали неотвратимо-живые контуры материка, странной и чужой земли – правильно, не может быть на глобусе столько воды, вранье это, и синее пятно – оно на самом деле белое, неоткрытое; может, еще и никто там не живет, или лучше так: туда после смерти попадают – ну, как в тот замок Анин, только по телефону ночью и созвонишься… Ане туда позвонить, что ли… Полубредовый рай приходил по ночам, между снами и бессонницами, ступи на глобус – и окажешься… По выходным Серафима жадно всматривалась в лицо ведущего «Клуба кинопутешествий», даже губами шевелила – хотелось спросить, когда же землю ту «Клуб» покажет – «Спятила, мать!» – враскат хохотал Иван Фомич: «С телевизором разговаривать начала!» – и Серафима робко, заискивающе подхихикивала в ответ; Иван Фомич мрачнел, хмурился, а ночью отворачивался от облегченно вздыхавшей Серафимы: «Не пара мы, мать… Видела, что не пара, так чего же шла?.. И не впервой же, так чего бы нос воротить-то, небось, ведь все равно, с кем… Вам, не честным-то, со всеми подряд, кто ни поманит, а ты от мужа нос воротишь… Странная ты, мать, ей-богу…» Серафима закрывала глаза, и над головой качались в шалашном переплетенье цветы – Аня вплетала во все шалаши, засыхали цветы быстро, а все равно, вплетала; шалаши делали из лопухов, спрячешься – и ничего, уютно так, никто не видит… Серафима сгибалась в три погибели – выросла как-никак, взрослая – и вползала в шалаш, и все оставалось снаружи – и Иван Фомич, и Алексей – пришел, когда отец пропадал где-то на охоте, молча, равнодушно сгреб Серафиму, кинул на диван – так быстро все произошло, она и опомниться не успела – и потом молча, брезгливо скривив губы, ушел; подумалось: любит он меня, что ли? – Господи, глупость какая! – она даже рассмеялась. Это ведь ненастоящее! И на самом деле ничего нет. Ни Ивана Фомича, ни Алексея. Ни-че-го. И что ни сделай, все – просто так. Господи, как жить-то теперь легко! Взять бы вот сейчас – сейчас! – сдавить жирное горло Изабеллы – пальцами, сдавить – ах, как хорошо!.. Серафима стояла в учительской, тупо глядела в расписание, думала о чем-то ни о чем, Изабелла распахивала на нее густо наресниченные глаза: «Да что с вами? Как замуж вышли, будто кто подменил. Живете плохо, что ли?» – «Нет-нет, это я так, устала», – спохватывалась Серафима, и Изабелла хитровато-знающе проговаривала: «Ну-ну, понятно», – и Серафима прятала руки поглубже в карманы, вдруг выдадут… Над улицей зависало странное каменное небо, низкое и желтое – подвальным потолком, и где-то далеко-далеко голубела яркая полоска, мать становилась спиной к улице и говорила строго: «Ребенка тебе нужно», – какой там ребенок, на старости лет; Серафима и забеременеть-то не смогла – трудное военное детство сказалось, что ли… И вообще, зачем ей дети, мало, что ль, в школе на них насмотрелась… Иван Фомич не любил, когда внуки под ногами шныряют, в праздники детей Алексей с Натальей оставляли у знакомых, приходили только с женой-мужем, рассаживались вокруг стола, заводили вязкие неумные житейские разговоры, не упомнить потом, о чем говорили-то: мимо слова шли, мимо, куда-то в окно, в дверь – не поймать… И все было – просто так и легко; и легко было Серафиме молча – да с ней и не заговаривал никто – сидеть и не смотреть на Алексея; в самом деле, может, и впрямь, приснилось ей все?.. Иван Фомич сидел за растерзанным столом, меж недопитых чашек, мутно и вполпьяна глядел на Серафиму: «Что, довольна? Гости-то ушли?» – и вздыхал: «Не компанейский ты человек. Ни детей, ни друзей моих не любишь – а-а, не любишь охотничков-то?..» Серафима молчала; Иван Фомич распалялся, бил себя в грудь: «Вот я, фронтовик. Две медали имею. Я чего, думаешь, охотиться люблю, да? Мне фриц в каждом звере – фриц! Н-ненави-жу!.. А хочешь, расскажу? Не хочешь, не интересуешься? Нет, послушай, голуба; мы вот когда в партизанский отряд прилетели, там лесовички-то наши деревню освободили, старосту взяли. Повели его по улице, и каждый, кто видел, бил чем попало. Так и забили, пока до околицы довели… Что, неинтересно? Чего молчишь? Да, охочусь; не в тебя же стрелять… Жена, как-никак… Жалко… Не интересуешься… Плюешь на мужа, выходит… Жестокости разные говорю… А как кроликов убивают, тебе сказать? Сказать? За ноги задние хватают, да об угол – так глаза и выскакивают… Что, не нравится? Не нравится меня слушать? А ты терпи; муж я тебе, мужик, в доме главный. Мужики нонче, после войны-то, в цене. Осчастливил, выходит, я тебя…» Он заваливался спать; Серафима осторожно, чтоб не разбудить, пристраивалась рядом; ее душил кошмар – кролики с красными провальными ямами вместо глаз, и вдруг – а-а, не они это, не они; да, это Иван Фомич, ну наконец-то, – Серафима хватала его за ноги, со всех сил била об угол кровати, и смеялась, смеялась – громко, на весь пустой дом; взять, схватить, убить – вот он, сон, правильный, только одной последней минутки не хватает – все перемешала, хорошее, и дрянь – все в одну кучу, и пусть оранжевая пытка – еще нет ее, но будет, будет; умерла Аня, а секунды той, когда жизнь ушла, Серафима не поймала, не успела; Иван Фомич – о кровать, как кролик – ну, теперь одна, одна, наконец-то одна… Иван Фомич валялся на полу старой поломанной куклой, и Серафима просыпалась. Вещи выплывали из серой ночи, теснились в комнате – дом-то слова доброго не стоил, пять окон да две комнатенки… Третьего дня Наталья приходила, провела Серафиму на кухню, уверенно устроилась на табурете, закурила: «Вам, Серафима Игнатьевна, известно, что по завещанию дом принадлежит нам с Алексеем? Просила я, чтоб отец с вас расписку взял, мол, в случае чего, претендовать не будете… Вы ведь давали расписку, правильно?» – «Ничего я не давала», – удивилась Серафима. «Как?.. Разве?.. Н-ну, Серафима Игнатьевна, не думайте, что сможете воспользоваться добротой отцовской. Непрактичный он. Не советую, знаете, с нами связываться. Вы жена, значит, первоочередная наследница. Только какая вы жена, в доме без году неделя. Втерлись к нам в семью… Вы бы попросили Алексея помочь вещички ваши назад перевезти. Это мой дом, мой!» – вдруг взвизгнула она: «Не вздумайте в суд на нас подать! Вы никто, авантюристка, и гуляете направо и налево, мы знаем, докажем! У нас заверенная копия завещания имеется!» – она еще что-то кричала – какая разница, что; пусть себе душу отведет, ничего ведь Серафиме не нужно, вся жизнь – со стороны, чья-то, по телевизору, вчуже и равнодушно; только бы кончилось поскорее – Господи, ну помоги же Ты, сколько можно!.. Серафима никак не попадала пипеткой в лекарство, вылила полпузыря в мензурку, глотнула валерьянку с маху, как водку, закашлялась…

Во сне засветилось северное сияние – черное небо в окне, черное-черное, и семь звезд – только Мицар и Алькор не вдвоем, а целой россыпью, и ковш Медведицы повернут – как с другой стороны смотришь, откуда-то из другого неба. И от ковша – красные, синие, белые сполохи, и Аня сказала: «Не закрывай занавеску, так, без света посидим – глянь, как светло».

– А хочешь, в куклы поиграем? В похороны, а?

– Ты, Анька, с ума спятила, какие куклы-то…

– Ты, я, Иван Фомич…

– Не, давай просто так поговорим.

– Давай… Ну, начинай, чего же ты?

– Ты сюда – какими судьбами?

– Мать зайти просила. Ну, рассказывай!

– Что, Анечка, рассказывать?

– Как живешь… И вообще…

– Как живу… Обыкновенно, как все.

– Замужем…

– Два года. Нет, Ань, не могу, в окно так и брызжет…

– Сполохи? Это тебе девчонки прислали, с Севера.

– Помнят еще… Спасибо. Соня – она что, все как кукла?

– Ага, только старенькая кукла… Поседела вся. Помнишь, кукла у тебя была, в красном платье – слушай, а куда она потом делась, а?

– Мы же ее в овраге зарыли – забыла?

– Правда-правда… Ты в овраг давно приходила?

– Уж не помню, когда… Лет двадцать не была. Чего бегать-то без толку?.. Вроде засыпали его… Не видела, врать не буду.

– Так-таки не выбралась… Что ж ты делала эти двадцать лет?

– Работала. Мало дел, что ли…

– Я понимаю, что работала. А что делала-то?

– Детей учила.

– А чему?

– Смешная ты, Анька… Чему в школе учат… Жизни, конечно.

– Чему-чему?

– Ну… Сборы пионерские там играли, «Зарницу» проводили – военно-патриотическая игра такая есть…

– А-а, это все ненастоящее, понарошку…

– Замужем вот…

– Не, давай лучше споем. «К ногам привязали ему интеграл, и матрицей труп обернули, прощальную речь произнес сам декан, и труп в бесконечность спихнули». Песня ваша студенческая – помнишь?

– Да, пели в техникуме, уже после тебя… Ой, прости, дура я!..

– Ничего, я не обиделась. Легко в песне поется: раз – и в бесконечность! Жил – и нет тебя! Мама моя тоже умерла – знаешь?

– Да, слышала – в Ленинграде, кажется…

– В Ленинграде… Слушай, а почему ты мужа отравила?

– Ань, а страшно ТАМ?

– Это как кому… За что ты его?

– Тесно нам…

– А-а, поняла. Чужие. Так ушла бы – чего ж?

– Ты что, как можно… Чуть прожить, и на попятный – люди засмеют. Поймет разве кто…

– Поймет, не поймет – тебе-то какое дело?

– Что ты, разве можно – на посмешище?..

– И тебе его не жалко?

– Не знаю.

– Живой человек ведь, думает, дышит, чувствует – живой он, не замечала?

– Глупости какие-то говоришь, – Серафима рассердилась.

– Метиловый спирт-то – где взяла?

– В школе, у химички. Она для опытов с завода принесла. Так я плеснула-то немножко, только попробовать…

– В самогоне, видать, еще и своего достаточно было. Может, еще и не ты виновата, если разобраться.

– Все равно: крест это мой, крест – поняла?

– Да оставь, – Аня отмахнулась: – будет. Какое там наказание… Запамятуешь через год – и вроде ничего и не было… Память-то – она короткая, Симочка. Играем, играем… То в куклы, то в пионеры, то в женщин… Ты из нас одна замуж вышла. Счастливая…

– Сил нет, до чего счастливая…

– Да уж… О Талке – ничего не слышала?

– Забылось как-то… И Ать-Два забыла…

– Ну вот, а говоришь – память хорошая. Чего ж девчонок бросила? Подруги ведь!

– Стыдно это… Стыдно, Анечка, как ты не поймешь! Они на мужиках помешались, тронулись – что люди скажут? А-а, вон, она к ним в гости ездит – значит, сама такая! И так уж…

– Иван Фомич, что ль, попрекает? Потому и отравила? И что, хорошо тебе в последний момент было? Сладко, как во сне твоем оранжевом?

– Откуда ты знаешь? Откуда? Ты кто? Где? А? – Серафима вскочила.

Часы в кухне просипели полдень. Серафима подошла к кровати. Иван Фомич уже час, как умер.

г. Калуга


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю