Текст книги "Подарок крестного"
Автор книги: Марина Александрова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
ГЛАВА 10
Утром января 16, года 1547 яркие лучи солнца осыпали искрами чистый снег, покрывавший московские улочки. Толпился народ по улицам – все, до последнего бедняка, принаряженные, хмельные. Проезжали в изукрашенных санях бояре, шли войска. И все были веселы, у всех сияли глаза общей радостью – нынче короновали на царство государя, нынче несчастная Россия обретала вседержителя!
Радостно было и в тереме боярина Василия. Накануне челядь с ног сбилась – мыли и чистили весь терем, от подклетей до конька, перетряхивали сундуки, вынимали парадные одежды, пересыпанные мятой – от моли. Стряпухи с утра сновали в раскалившейся поварне – готовили обед попарадней.
Василий, которого чин обязывал присутствовать на венчании, места себе не находил, ожидая назначенного часа.
– Не ходи ты, сядь, – упрашивала его Анна. – Нездоров ведь ты, батюшка, немощен!
– Да что ты, в такой-то день! – улыбался Василий. – Да и как же я немощен? Вот нынче под вечер ужо приходи в опочивальню, покажу тебе силушку свою!
Анна только смеялась и отмахивалась платочком. С годами она раздобрела, строгие черты лица расплылись, но глаза сияли молодо как у женщины, счастливой в любви.
Михаил был беспокоен. С утра он ушел в княжеский терем, но к Иоанну его не допустили, да он и не рвался особенно.
– На молитве князь, нельзя его тревожить, – сказали Михайле, и он присел на обитую аксамитом скамью в столовой палате, сидел тихонько, размышлял. Начали собираться бояре, и к Михайле подсел тезка его – князь Михайла Глинский, конюший.
– Сидишь, отрок, трепещешь? – спросил ласково. – Да не бойся. Слышал я, что тебя особливо наш князь отличает. Пришелся ему, значит, по душе. Дело хорошее. Будешь умен – в большие люди сможешь выйти. А что трепещешь, так это ничего, нынче день такой. Я и то, как лист, дрожу – провожать мне назначено духовника государева, который во храм бармы понесет и крест, и венец. Вот честь-то какая в светлый день мне оказана!
Михайла не знал, что отвечать, потому только вздохнул участливо.
– Вот так, отрок. Великий день нынче. На Владимира Мономаха возложил митрополит ефесский эти бармы Константиновы, а Мономах при кончине отдал царскую утварь шестому сыну своему Георгию. И строго наказал – хранить как зеницу ока и из рода в род передавать, пока не умилостивится Господь над Россией, и не пошлет ей истинного самодержца! Вот оно, значит, и случилось…
Из рук Иоанновых принял благовещенский протоиерей крест, венец и бармы на золотом блюде, понес в храм Успения. Вскоре туда пошел и великий князь – перед ним духовник с крестом и святой водою, кропя людей по обе стороны, за ним князь Юрий Васильевич, бояре, князья и весь двор. Михайла тоже шел, робел. Лихорадка морозцем пролетала по хребту, а чего страшился – сам не знал. В толпе собравшегося народа увидел мать и Настеньку рядом с ней – смотрит голубыми глазами-васильками, горда за него, что идет он за государем, в свите почетной…
Государь приложился к иконам, и священные лики возгласили ему многолетие, митрополит благословил его. Служили молебен, и взоры толпы прикованы были к амвону. Там, на двенадцати ступенях, установлены были два места, одетые золотыми, жемчужными паволоками, с бархатом в ногах. Пред амвоном – богато украшенный аналой с заветной царской утварью. С поклоном, с молитвою взяли ее архимандриты и подали митрополиту Макарию, и тот возложил их на государя.
Михайла едва стоял на ногах, дрожал. Его бил озноб, глаза больно слепило сияние золотой порчи, пышных окладов… Как сквозь дрему слышал он – громогласно молится митрополит, просит, чтоб Всевышний оградил сего христианского Давида силой святого духа, даровал ему ужас для строптивых и милость для послушных… Возгласили многолетие.
Михайле было совсем плохо, голова кружилась все сильней и сильней… Понял – не сдюжит теперь, упадет под ноги толпе и, ловя на себе недоуменные и недобрые взгляды, начал украдкой пробираться к выходу.
На улице стало едва ли не хуже – сильней, чем золото, ослепил глаза блеск снега под солнцем, от гула толпы становилось тошно. Подогнулись колени, перед глазами понеслись красивые многоцветные шары…
– Сомлел отрок-то! – услышал над своей головой добрый и сочувственный чей-то голос, и вот уже сильные руки подняли, понесли.
Очнулся Михайла в своей постели, в маленькой, жарко натопленной горенке. Ему уж не было худо – только колени были, как вода, и в ушах шумело.
– Мама… – прошептал тихонько и сам удивился, какой слабый у него голос. – Мама…
– Очнулся, сыночек, очнулся, родимый! – Мать с криком вбежала в горенку, упала на колени перед ложем. – А мы уж не чаяли! – и горько заплакала.
– Что со мной случилось? – шепнул Михаил непослушными губами.
– Захворал ты, морозного ветра наглотался. Лежал в жару, ни ручкой, ни ножкой не двигал. Мы уж и не чаяли тебя в живых увидать, милый ты мой! – и мать залилась слезами.
Покашливая, комкая в кулаке бороду, в горенку вошел Василий, за руку он вел Настеньку. Она пугливо жалась к деду, личико ее было бледно, глаза исплаканы.
– Очнулся, богатырь? – громыхнул Василий, и тут же понизил голос до шепота. – А эта попрыгунья уж вся изревелась. Что ж ты нас так огорчаешь?
Михайла только улыбался тихонько, глядя на мать, на Василия, на Настеньку… Сладкая, странная усталость навалилась на него, и он заснул, неловко закинувшись головой на подушку.
Проснулся уже глубокой ночью. Мать и Василий не ушли из горницы, сидели, разговаривали тихонько. На столе горела свеча.
– Ну, что ты, что ты, Аннушка, – услышал Михаил увещевающий голос Василия. – Все ведь обошлось, оклемался мальчонка-то…
Михаил услышал тихий всхлип матери.
– Так ведь как намучался-то он, Петрович! Говорят, от глотошной болезни не живут вовсе, мрут сразу. А как бредил страшно – все про огонь какой-то говорил, про пожары…
Звал меня голосом страшным, а подойду – и не узнает. Чуть не схоронила я сына.
– Ну, не схоронила же, – продолжал уговаривать ее Василий. – Значит, Бог его хранит, не допустил до гибели. Да и то – славный он хлопец и бойкий, и с пониманием.
– Да каким же ему еще быть! – вздохнула мать. – Сирота, без отца рос. Некому о нем будет позаботиться, дорогу в жизни проторить. Сам, все сам!
– Вот это ты брось, Анна, и чтоб речей таких я от тебя не слышал! А я-то на что? Или не помогал я ему, не растил, не пестовал, как родного?
– Прости меня, Петрович, глупую бабу. Кабы не ты – не знаю, что и было бы с нами. Померли бы с голоду, не иначе. Да только, видать, не бывает, чтоб все хорошо в одночасье стало. Видишь – и мы с тобой во грехе прожили…
– Звал я тебя под венец, Анна, – глухо ответил Василий. – Сама ты не захотела.
– Не захотела, правду говоришь. А все потому, что какая я тебе пара? Ты – боярин, во всей силе, а я бедная баба из слободки.
– Сама ж говорила мне – род ваш старый, да только исхудал сильно…
– Да кто ж про то помнит? Нет, Петрович, про грех-то я тебе не в упрек сказала. Да только сам посуди – все ведь под Богом ходим. Ведь ежели приберет нас Господь – все Настасьюшке отойдет, и почет, и богатство.
– Другой на моем месте осердился бы на тебя, Анна, – вздохнул Василий. – Я же на тебя гневаться не могу, про то тебе ведомо. Потому раскрою тебе свою тайную мысль. Не хотел говорить до поры, до времени, да коли не сдерживаешь ты сердца своего материнского – скажу. Надумал я по возрасту лет оженить наших детишек – Михаила да Настеньку.
– Неужто? – ахнула мать, а Михаил обомлел. – Милый ты мой, Василий Петрович, да неужто?
– Ну-ну, сказано тебе – сделаю, значит, сделаю! Не вопи только – разбудишь болящего. Идем-ка почивать.
– И то…
Михайла зажмурил покрепче глаза, засопел ровно, чтоб не дай Бог, не догадались мать с Василием Петровичем, что слышал он их полуночный разговор. Но как только закрылась дверь – аж подпрыгнул на ложе.
Ночной разговор матери с Василием Петровичем словно свечу зажег в его голове. Думал Мишенька всю свою жизнь, что все просто и ладно – живет мать в ключницах у боярина Шорина, и сей боярин – его крестный отец. А дело-то вон как повернулось! Живет мать с ним, как с мужем, и замуж он ее звал, да мать не пошла…
Михайла и не знал – радоваться ему или плакать. Не было в нем обиды за материн грех, да и грех ли это, ежели толком разобраться? Никого она не обижает, никому горя не приносит…
Сумбур, сумбур в голове. Обещает боярин Шорин женить его, Михайлу, на своей любимой внучке Настеньке. И опять не понять – хорошо ли то, плохо ли? Не надо, ох не надо было Михайле слушать разговор этот, и было б все по-прежнему!
Но, заслоняя собой тоску и сумятицу, встал в душе его образ Настеньки. Милая подруга, с детских лет милая – глаза ее чудные, синие, губы – как лопнувшая поперек вишенка, тонкий стан и густая русая коса до подколенок… Этот образ не был тревожным, он ласкал, убаюкивал, и, положившись но волю Божью, Михаил заснул крепким сном выздоравливающего человека.
С того дня пошел он на поправку. Уж не кружилась голова, не мелькали перед глазами черные докучные мошки, ноги ступали твердо. Пришла пора идти к государю, а Михаил все робел, не зная – как-то он его примет? Может, он забыл уже наперстника своего и до себя не допустит? Но все ж собрался с духом, пошел.
И понял – зря боялся. Иоанн обрадовался своему милостивцу, но справился с радостью, подошел степенно, важно.
– Слышал я, хворал ты сильно? – спросил участливо.
– Да, государь, – ответил Михаил. Он уж и забыл о своем страхе – так счастлив был увидеть государя.
Иоанн засмеялся.
– А я ждал тебя, знаешь, – зашептал, как бывало раньше. – Скучно мне здесь с ними со всеми. Вот что, Михайла, быть тебе постельничим.
Михайла так обрадовался – аж губы задрожали. Не чину при дворе, не чести великой – рад был, что не придется оставить государя, что позволяет он ему рядом быть… Неизвестно отчего дороже всех ему казался этот худой, бледный отрок, и трепетал он перед ним, и жалел, как мать жалеет своего больного ребенка.
Иоанн, видать, почуял волнение товарища, шагнул к нему, положил руку на плечо. Михайла себя не вспомнил от радости – приник губами к руке, замочил ее слезами…
– Ну, ну, – приговаривал государь. – Что ты, словно баба? Кстати, вот, слышал ты, наверное: ожениться я задумал. Что на это скажешь?
Михайла залился краской. Припомнился ему разговор матери с Шориным, и речь о его женитьбе на Настеньке.
Видя его замешательство, Иоанн усмехнулся ласково.
– Да верно, рано тебе о таком судить. Молод ты у нас еще…
Так началась истинная служба Михайлы при дворе. Завидовали ему многие, конечно – мальчишка, сопляк, а какую силу при государе забрал. И все отчего? В мячик вместе играли, на охоту ездили? Но задеть его не смел никто – знали, как страшен во гневе государь, и знали, что за обиду, государеву любимцу причиненную, расправа будет скорая и жестокая.
А в феврале съехались в Москву красавицы со всех концов России – царь искал себе достойнейшую невесту. Селились приезжие по постоялым домам, просились на постой у добрых людей и готовили своих дочерей к царскому посмотру. Из многих же дев царь избрал юную Анастасию, дочь бедной вдовы Захарьиной. Прослыша имя царской невесты, Михайла вздрогнул – знаком ему показалось то, что Иоанн женится на девушке, имя которой Анастасия. Значит, и ему судьба жениться на Настеньке! И с каждым днем он своим детским еще сердцем, но знающим уже волнения юности, жаждал этого все сильней и сильней.
Он стоял в храме Богоматери, где митрополит венчал Иоанна с Анастасией, и с волнением слушал слова, обращенные к новобрачным:
– Днесь таинством церкви соединены вы навеки да вместе поклоняетесь Всесвышнему и живете в добродетели, а добродетель ваша есть правда и милость. Государь! Люби и чти супругу, а ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святый крест глава церкви, так муж глава жены. Исполняя усердно все заповеди божественные, узрите благая Иерусалима и мир во Израиле…
Юные супруги вышли к народу. Несколько дней гуляла Москва: царица питала нищих. Воспитанная без отца, в уединении и скромности, она не забылась, не изменилась душой с обстоятельствами, и угождала Господу в царских чертогах так же, как в смиренном доме своей матери. Она и настояла на том, чтобы, оставив двор пировать, молодожены пошли бы пешком в Троицкую Сергиеву лавру и провели там первую неделю великого поста, молясь над гробом святого Сергия.
Михаил же сопровождал молодую чету на богомолье. С тех пор, как увидел он впервые молодую царицу, услышал ее тихие, разумные речи и уловил на себе кроткий взгляд светло-серых прозрачных глаз, он почувствовал, что душа его предана ей вовеки. Даже больше, чем государя полюбил он ее и за то еще, что видел, сколь благотворно повлияла она на нрав Иоанна.
Будучи отроком, не видел Михайла порока в юном князе. Все, что ни делал он, казалось ему справедливым и верным, но теперь-то он понимал – не всегда бывал прав государь, не всегда он был справедлив к людям. Он любил показать себя царем, но не в деле мудрого правления, а в необузданности прихотей, играл, как мячом, опалами и милостями и, умножая число любимцев, умножал число отверженных. Оправдывало его только то, что своевольствовал он, чтобы доказать свою независимость – слишком больно ущемило детское самолюбье его правление Шуйских и Глинских.
Все это понимал Михаил в душе своей, но никому не рискнул бы высказать тайных этих дум. Мог только молиться заодно с молодой царицей – чтобы спас Господь Россию.
ГЛАВА 11
Захворал, занемог боярин Василий Петрович. На коже его высыпали страшные волдыри, и с каждым днем распространялись все больше и больше по телу, росли прямо на глазах. Закрыли уже лицо, наползали на глаза, и слеп боярин… Анна не знала, что и делать – призывала лекарей и знахарок, но все только разводили руками. Неведома была эта хворь, и, видно, предстояло боярину от нее и умереть. Михаил не мог видеть, как мать плачет, не осушая глаз, как худеет и бледнеет на глазах Настенька. Как-то в тихий весенний вечер, когда хворого Василия вывели из терема поглядеть на свет Божий, заговорил робко:
– Царь Иоанн с супругой молодой ходили по зиме в Лавру… Так может, и нам там побывать?
– Зачем еще? – Василий Петрович обернул к племяннику изуродованное лицо свое. Он никогда не отличался рвением к Господу, и положенные обряды выполнял скорее по привычке, чем от пламенной веры, на богомолье же и вовсе никогда не ходил, в глубине сердца считая это пустой тратой времени.
– Так… – смутился Михайла, но тут нежданно встряла Настенька.
– И правда, дедушка, пойдем! – подпрыгнула она. – Сергий-то, он многим помогает, авось и тебе поможет, сойдет твоя хворость.
– Сомнительно мне что-то… – проговорил Василий. – Что думаешь, Анна?
– Уж и не знаю, – вздохнула она. – Я бы сходила, порадовала душеньку, да вроде как и не ко времени – дороги-то развезло все, не угадаешь, на чем и ехать…
– Скоро подсохнет, – заметил Василий. – Нешто правда сходить? Может, Господь устами нашего отрока многомудрого совет мне добрый дал?
– Так ведь ослаб ты сильно, – пролепетала Анна.
– Ну, так что же! И расслабленных к Сергию везут, и безногих. А у меня-то ноги пока ходят, грех жаловаться. Возьмем тележку, запряжем конька посмирней и потрюхаем тихонько – где пешочком, где в возке. Право слово, поеду!
Сборы были недолгими – все домашние радовались, что сподобился хозяин съездить к Сергию, потому боялись откладывать поездку. Приготовили возок, припаслись съестным, и все вместе тронулись в путь – Василий Петрович, Анна, Михаил, Настенька.
Добрались благополучно.
– Словно сам Сергий нас ведет, – шептала мать на ухо Михаилу во время отдыха. – Гляди-ка: и Василий Петрович не стонет, не жалуется. Авось и поможет ему Господь…
Тихо-мирно добрались до обители, а там благодать! Поселили их на монастырском постоялом дворе – женщин особо, мужчин особо. Решили прожить седмицу, ходить на все службы, и к гробу святого Сергия приложиться, но тут-то и случилось страшное.
Пополудни следующего дня примчался из Москвы вестовой на взмыленной, густо храпящей кобыле. Спешившись, едва удержался на ногах – видать, скакал без продыху с самого раннего утра. Ему поднесли ковш монастырского кислого квасу, он опрокинул его единым духом и, чуть отдышавшись, молвил:
– Беда, божьи люди – Москва горит!
Анна заплакала, запричитала. Василий Петрович стоял, как вкопанный – ни охнуть, ни вздохнуть не мог. Так и повалился, где стоял, без чувств. Всадник поведал – сгорели все лавки в Китай-городе с богатыми товарами, сгорели многие казенные гостиные дворы, в пепел обратилась Богоявленская обитель и множество домов от Ильинских ворот до Кремля и Москвы-реки. Высокая же башня, где издавна хранился порох, взлетела на воздух, и с нею – часть городской стены. Все это пало в реку, запрудив ее кирпичами…
– А дом-то боярина Шорина, цел ли? – выкрикнула, рыдая, Анна.
– Цел, матушка, обошел его огонь, – обрадовал ее всадник, и Анна снова заплакала – уже от радости. Тем временем привели в чувство Василия Петровича, и он также заплакал, как ребенок.
– Домой поедем, домой, – все повторял. – Смута начнется в Москве, разграбят все. Ни огнем добро погорит, так растащат! Домой!
Никто не посмел противоречить ему, и через два дня пустились в обратный путь. И вот чудо – нарывы на лице и теле Василия Петровича стали засыхать, сходили коростой, а под ними – чистая кожа, и новых болячек уж не высыпало. Весел был боярин, трепал своего воспитанника по плечу.
– Надоумил ты меня, Мишенька, за это тебе спасибо. Ну да из спасибо шубы не сошьешь – если, даст Бог, уцелеет наша рухлядишка – поставлю тебе, как в возраст войдешь, палаты знатные, и внучку свою в жены дам!
Михаил весь сжался – первый раз крестный заговорил об этом при нем. Поворотился посмотреть на Настеньку – как она? Но она только улыбалась безмятежно, не смутилась даже. Может, не слыхала?
– Слышь, Настасья! – обратился к ней Василий – верно, он тоже решил, что недослышала внучка. – Хочешь за Михайлу замуж идти, как подрастешь? Видишь, какой я добрый дед – спрашиваю тебя!
– Воля твоя, дедушка, а я из нее никогда б не вышла, – кротко молвила Настя, но показалось Михайле, что сверкнул в ее глазах лукавый огонек.
– Добро! – засмеялся Василий, и на этом разговор кончился. Не до шуток уж было – страшен оказался вид Москвы, большого и красивого города, лежащего в руинах. Чем ближе к Москве, тем чаще стали попадаться погорельцы. Оборванные, грязные, они просили милостыню, и много среди них было таких, которым нельзя было не дать хоть хлеба кусок. Пока доехали до дома – истосковались, не знали, куда и деваться…
Терем, слава Богу, стоял, даже и челядь не разбежалась. Встречала их оставленная за ключницу девка Фимка – разумница, спокойная, как ангел, но и у той дрожали губы.
– Страху-то мы натерпелись, страху-то! – восклицала она, провожая хозяев в терем. – Как зачало все гореть, поленья целые по небу летали горящие. Всем двором тушили, ни соломинке не дали упасть.
Василий Петрович благодарил челядь, приказал дать ведро вина, всяких лакомых припасов.
– А что ж государь? – спросил озабоченно.
Конюх Андрюшка, молодой, дерзкий парень, фыркнул носом.
– Государь-то, как пожар начался, укатил со всем двором в Воробьево село, чтоб горюшка нашего не видеть.
– Молчать, дурак, ты не смеешь! – прикрикнул на него хозяин, но видно было, как изменился он в лице от Андрюшкиных слов…
С месяц все шло благополучно. Потихоньку стали отстраиваться дома, поменьше стало погорельцев на улицах – разбрелись все кто по родне, кто по обителям. Государь все также жил в Воробьевском дворце, чем вызвал многочисленные толки в народе. Но недолго горевали горожане о вероломстве своего царя – грянул новый пожар, страшнее которого не помнила Москва.
В полдень, в самый зной, когда раскаленный ветер гнал по улицам тучи пепла и пыли, вспыхнул пожар за Неглинною. От церкви Воздвиженья, которая сгорела в одну минуту, как сухая береста, пламя отнесло ветром, и вскоре вспыхнул Большой посад, Китай и сам Кремль. Огромная туча густого дыма поднялась над Москвой, и все исчезло во тьме. Среди языков пламени, удушливого дыма и пыли метались потерянные, задыхающиеся люди. Деревянные дома сгорали в одно мгновение, каменные распадались, как кучка бирюлек. Спасали единственно жизнь, оставляя добро в пищу пожару…
Едва вспыхнул огонь, Василий Петрович приказал челядинцам седлать лошадей, запрягать возок – собирался ехать.
– Да куда же мы поедем-то, от добра! – рыдала Анна. – Как нажитое-то оставить?
– Детки у нас с тобой нажитое! – кричал на нее Василий. – Собирай, что можно, и поехали!
Михаил без страха смотрел на суету.
«Отчего я не боюсь?» – размышлял он. «Нет страха в душе, как ни поверни. И знаю, что гибнут там, в Кремле, казна, сокровищницы, оружие и иконы, книги и мощи святых – да отчего-то не могу их пожалеть…»
Но словно осененный какой-то мыслью вдруг остановился. Припомнилась ему владимирская икона Богоматери, которая полюбилась пуще всего – ласково глядела с нее святая дева, и всегда успокаивалась душа Михаила, когда он молился ей.
Размышлять да тянуть не было времени и, схватив первого попавшегося оседланного коня, Михаил вскочил в седло.
– Куда ты, Миша?! – кинулась к нему Настенька.
– Не тревожься, дело у меня есть. Скажи маменьке и крестному: по царскому делу отозван, не могу медлить. Догоню вас по дороге или сюда вскоре вернусь! – и умчался.
Путь его лежал к храму Успения. Хоть и обманул он Настеньку, хоть и не был отозван по делу царскому, да важней было его дело – дело Бога и совести! Еще издали заметил у храма толпу народа.
– Митрополит… Митрополит… – слышалось в толпе.
Из обрывков разговора понял Михаил, что митрополит остался в храме, молится там и отказывается покидать его…
Дальнейшее он помнил смутно – помнил, как дымилась кровля, как занимались паперти, как с криком и шумом великим силою выводили митрополита.
«Что ж я стою?» – мелькнуло у него в голове, и он кинулся к вратам, туда, где толпился народ, и вбежал в храм.
К образу Владимирской Богоматери не мыслил он раньше подойти без трепета, а тут бросился к нему, сорвал со стены и, закрывая собой от языков пламени, побежал к выходу. Задыхаясь от дыма, шарахаясь от огненных змей, что уже ползли по полу, бросился бежать к выходу. Врата были раскрыты и, глянув мельком, Михайла чуть не споткнулся.
Диво дивное предстало его взгляду на минуту. Не жаркий полдень стоял на дворе, но звездная, светлая ночь, и не слышно было уже воплей боли и страха, гула огромного костра, не доносились запахи гари. Напротив, воздух был чист и благоухан, пахло словно цветами… Жар уже не обжигал рук и лица, дышать стало легче. Но, несмотря на это, вокруг все так же клубился дым, и Михайла с ужасом понял, что пока зевал он на свое виденье – потерял из виду выход…
Ткнулся в одну сторону, в другую – ничего не видно. Дым застилает глаза, но странно – дышится легко, как в прохладное утро у реки. «Верно, я помер уже», – сообразил Михайла. Все закружилось перед глазами…
Увидел он себя лежащим на зеленой лужайке. Вокруг собрались люди – обгорелые, закопченые, глядели они испуганно и радостно. Икону Михаил как держал, так и держал – никто не осмелился взять ее у него.
– Храм… сгорел? – хрипло спросил Михаил, облизав запекшиеся губы.
– Потушили, потушили, милый, не попустил Господь, – тихонько ответил ему затесавшийся в разношерстную толпу дьячок. – Паперти только сгорели. А ты, эко, бесстрашный какой!
Михаил с трудом поднялся.
– Возьми икону, отец, – и, словно от сердца оторвал – протянул образ Богоматери дьячку. – Пойду я…
Конь пасся неподалеку – молодец, не убежал, не испугался. Михайла уже вскочил в седло, когда его окликнул маленький дьячок. Ничего толком не сказал – только позвал, а когда Михайла подъехал – уставился на него снизу вверх. Жилистые руки крепко прижимают к груди икону, ресницы дрожат…
– Ты ведь, вьюноша, один во храм пошел? – спросил странно.
– Один, – пожал плечами Михаил, не понимая, куда тот клонит.
– А кто тебя за руку вывел? – продолжал говорить непонятное дьячок.
Михайла совершенно опешил.
– Видели мы, как ты упал, и видели, как кто-то подняться тебе помог. Вокруг уж стены полыхали, а тебя огонь не трогал. И вел тебя человек не человек, а вроде облако, как из дыма сотканное… Вышел ты на порог и упал, и мы тебя оттащили. А того и не видали больше…
– Показалось вам от дыму, – усмехнулся Михаил.
– Вот те раз – показалось! Все видели, не только я один.
Да и сам уразумей – как бы ты без помощи из такого огня да дыму вышел бы? Ведь ни ожога на тебе! Вот мы и думаем: это тебе ангел помог за то, что ты образ кинулся выручать.
– Может, и так, – кивнул Михаил. Дивно, конечно, что так случилось, да некогда теперь об этом раздумывать – надо бежать, искать родных. Не знал дьячок, что кроме чудесного спасения, было Михайле и видение еще – в дымно-багровом мраке металась по городу, плакала и звала его Настенька…
И он пришпорил коня. Тьма спустилась на пораженный бедствием город, но никто бы не мог сказать наверняка – была ли то ночь, или черная туча пепла и сажи, поднявшись в небо, закрыла от москвичей дневное светило. Улицы были темны, и по ним, как души несчастных грешников в аду, метались, вопя и стеная, люди с опаленными волосами и черными лицами: они искали детей, родителей, остатки своего добра, не находили и выли, как дикие звери, проклиная свою участь.
Пожилая, полная боярыня с круглым добрым лицом стояла на коленях прямо посреди улицы в куче горячей еще золы и бессмысленно голосила, ухватившись за голову. С содроганием Михаил приметил – то, что он спервоначалу принял за кучу золы было обуглившимся телом молодой девушки… Тут только он вспомнил о своих родных, о матери, о крестном, о Настеньке… Где-то они сейчас? Удалось ли им вырваться из геенны огненной или погребены они под грудой углей и горького пепла?
Обезумев от этой мысли, Михаил со всех ног бросился к своему терему. Бежать приходилось осторожно – прямо на улицах лежали тела погибших, оставшиеся в живых оплакивали их.
Огонь пощадил терем – стены, хоть и сильно обгорели, но держались еще, крыша не провалилась.
– Есть кто живой? – крикнул Михаил.
Жуткая тишина была ему ответом.
– Отзовись, кто тут есть! – еще раз позвал Михаил, уже ни на что особенно не надеясь. Но ведь не вся же челядь разбежалась со двора? Некуда им было идти. Где они могут быть?
Вовремя вспомнил о погребе. Еще когда с богомолья вернулись, говорил кто-то из челядинцев, что они сильно перепугались во время первого пожара и прятались в погребе, дрожали там, пока до косточек не промерзли. Может, они и теперь туда пробрались?
Навес над погребом сгорел и обрушился. Чтобы тяжелую крышку приподнять – надо оттащить в сторону тлеющие еще шесты и доски, разгрести горячую золу… Не под силу бы такое Михаилу, но услышал он – гул идет из-под земли, словно стон непрестанный.
– Не ошибся я! Есть там люди! – вскричал Михаил и бросился на помощь. Неизвестно, откуда силы взялись – таскал бревна, обжигая руки, и даже не чувствовал боли. Он уже наверняка знал – кто-то спрятался в погребе, кто-то там был, скребся и плакался снизу…
Единым духом раскидал нагроможденные обломки, понатужившись, откинул крышку – снизу еще помогли, подтолкнули. Ну, так и есть – попрятались, ровно мыши, пока он там головой рисковал, образа выносил из храма! Ну, да Бог им судья – Михаил все равно был рад старым знакомым, напуганным, но невредимым. Старая Улита, чуть живая от страха, конюх Андрюшка – обычно веселый, разбитной, а теперь молчаливый и бледный…
Спасенные окружили Михайлу, гомоня, но он не слышал их слов.
– Где господа? – спросил помертвевшими губами.
– Уехали, милый, уехали, – запричитала Улита. – Боярин Василий Петрович только приказал нам в погреб спрятаться, и носа не совать оттуда. А сами собрали скарбишко какой ни на есть и уехали в возочке… Настенька не хотела без тебя ехать, плакала, да Василий Петрович ее уговорили. Поехали они к Троице, говорили, что знаешь ты дорогу, на хорошем коне мигом догонишь…
Михаил снова вскочил в седло. Тревога звенела в ушах, не давала остановиться и подумать – перед глазами было искаженное лицо Настеньки, каким видел его в обморочном сне. Исплаканные, покрасневшие глаза, рот, распяленный в безмолвном вопле… Где она теперь, где мать, где крестный? Лучше бы они остались здесь, отсиделись со слугами на погребице! Ну, да коли крестный счел, что лучше им уехать из города – надо догонять.
И Михайла пустил коня вскачь.