Текст книги "Дом слепых"
Автор книги: Марина Ахмедова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Роза всхлипнула, ее широкий белокожий нос покраснел.
– Теперь я много чего знаю, дочка, скоро и тебя увижу, – частила Дуся, облизывая губы, которые, казалось, высохли от соприкосновения с горячим воздухом вокруг раскаленного шара.
– Мама, зачем ты меня пугаешь? Не говори таких вещей. Не надо меня никогда видеть, – плакала Роза. – Пусть все будет, как есть. Пусть ничего не меняется…
– Астахфируллах… – выдохнула Фатима.
– Пахрудин! Ты зачем шумел? Дусю разбудил! – прикрикнула на мужа Валя. – Орет, как петух! Сколько говорить – тише, Дуся болеет, спит.
– Пахрудин не орет, как петух! – Пахрудин снова заговорил о себе в третьем лице. – Пахрудин в ансамбле пел русские народные! У Пахрудина голос красивый! Тенор у Пахрудина, а не петушиное сопрано! Гори, гори, моя звезда-а-а… – затянул он.
– Пахрудин, прошу тебя, не пой, не надо, – Нуник закрыл руками уши.
– Пусть поет, пусть, – говорила Дуся.
– О Аллах! Время молитвы проходит! Из-за вас я вовремя не помолилась! О Аллах, простишь ли ты меня?! – закатила глаза Фатима.
– Ох-хо-хо, как дети малые, – охала Люда, волоча пудовые ботинки ко второму отсеку. – Ох-хо-хо…
Во втором отсеке она отошла в дальний угол – там ее ждала Марина. Прислушиваясь к голосам незрячих, они смотрели в припорошенные темнотой лица друг друга. Люда держала в переднике щенков и все еще щурилась – в ее глазах было много обидного для Марины.
– Он там… – сказала Марина.
Люда огляделась, хотела охнуть и присесть, но ее кучу тряпья заняла Чернуха.
– Опять промахнулся?
Понятное дело, вопрос был глупым – стояла же Марина сейчас перед ней.
– Пулями пробил крест на простыне, которую я вывесила из окна…
В темноте глаза Марины отливали перламутром.
Люда приложила ладонь ко рту – задержала возглас, чтобы тот не упорхнул летучей мышью и не растревожил слепых.
– Может, он крещеный? – Марина рентгеном просвечивала ее лицо.
– Крещеный, да не тем крестом… Православный, что ли? Не бреши. Дай я сама угадаю. Крест на простыне – это конец нам всем. Крест он на нас ставит. Наиграется и прикончит – вот и вся разгадка. Не мешай сюда Христа. Как говорится, снайперы отдельно, религия отдельно…
Но думала Люда о другом – снайпер крещеный. Мысль эту она предпочитала держать при себе – боялась, через снайпера к ней с Чернухой в подвале начнут хуже относиться. К Вале нет – у той муж нерусский. И не Марины она боялась – всех остальных. Терпение Марины глубоко и безгранично, Люда это знала. В таком глубоком терпении можно утопить все, что угодно. В нее, как в бездну, можно сбрасывать свои слабости и несоответствия – ничего ей не делалось. Только на то, чтобы утопить свои собственные, Марине в самой себе места не хватило.
Марина терпела Фатиминого бога, не принимающего молитв, испачканных Чернухой. Но она ни разу не заступилась за Люду, когда ту гнали в холодный отсек. А ведь директор, могла бы… Люда не знала, как Марина относится к ее богу – защищающему крестообразным движением ото лба до пупа. Стерпела бы и его. Но Люда не стала рассказывать ей, как клала на себя кресты у обвалившейся лестницы – воспоминания о знамении могли отсыреть во влажном воздухе подвала и перестать греть.
– Он никогда не стреляет в Чернуху… – перевела разговор Марина. – Сегодня она снова лаяла на него… Надо же – любитель животных. А людей ненавидит.
– Глупости, – оборвала Люда.
Никто в этом городе не знает о любви к животным больше нее – потомственной собачницы. В их доме всегда жили собаки – одна умирала от старости, заводили другую. И каждый раз Люда с бабушкой и матерью рыдали, как над человеком. Соседи над ними смеялись. Правда и то, что до Чернухи Люда любила собак по привычке. В мирное время – любить собаку не подвиг. Подвиг – это когда ты в подвале и делишься с ней куском лепешки.
– Не бывает так, чтобы человек животных любил, а людей – нет. Если он людей ненавидит, то и с животными притворяется. Животное, оно такому для чего нужно? Для досуга – побаловаться, потискать… А если с животным беда, постоит он за него? Нет. Жизнью рисковать не станет. Может, это и правильно. Только не любовь это, а притворство и баловство… Боюсь, постреляет он нас, как зайчиков в тире, – и тебя, и меня, и Чернуху…
Вечер подул в вентиляционное отверстие. Отверстие заткнули тряпьем, и вечер не смог пробраться в подвал. Подвал полнился звуками – потрескивала печка, тяжело дышала Дуся, верещали щенки, шипел радиоприемник, Нуник отстукивал мелодию без ритма тростью по полу, но стук этот никого не раздражал, тихо потрескивала лепешка на сковороде. Сидевшая у печки Галя наклонилась к сковороде, мелкие черты ее лица заострились от напряжения, казалось, она прислушивалась к совместному шепоту лепешки и сковороды, желая услышать, как лепешка взмолится – «горячо, я готова», а сковорода ей ответит – «полежи еще, пропекись, подрумянься». Галино ухо раскалилось, как будто и оно пеклось вместе с лепешкой. Как ей, Гале, хотелось снять лепешку, когда та всполохнет, готовая треснуть и почернеть от нестерпимого жара. Вот тогда ее и надо переворачивать, пока сковорода не наделает бед. Хотелось Гале, чтобы ее лепешки вышли самыми вкусными, чтобы слепые соседи сказали: «Таких вкусных лепешек мы отродясь не ели».
– Галя, иди, отдохни, – позвала Роза. – Я дожарю лепешки.
– Я не устала, – бросила Галя через плечо.
По этим словам, сказанным неприметным голоском, и нельзя было догадаться, что происходит у Гали в груди. А в груди у нее бушевал высокий пожар, и так было всегда. На окружающих он падал лишь тусклым отблеском. Огонь пожирал Галю давно, вытянул жизнь из ее грудей, и они, высохнув, повисли никем не увиденные, не пригодившиеся. Сухие груди висели и уже были длиннее, чем у Чернухи, а пожар все не утихал, наоборот, усиливался, поднимался, обжигал щеки. Казалось, пожар уже должен был выесть Галю дотла, но для него всегда находилось новое топливо. Соседи подкидывали в нее, будто в топку, все, что под руку попадется и будет гореть, – споры и ссоры… Споры занимались в ней лучше всего – занимались и горели синим пламенем, трещали, но треска никто не слышал. А Галя внимательно ко всему прислушивалась, и ее серенькое сердечко постукивало – тук-тук, тук-тук. Неслышно…
Галя и сама могла бы поспорить – столько слов собиралось в ней, невысказанных. Они оставались в ней и тоже горели, как на пожаре.
У Гали был бог. Почему бы нет, раз у других он был? Галин – внимательный, слышащий. Он знал, что Галя есть. Вел с ней долгие разговоры, вступал в дискуссии, даже спорил иногда и всегда вежливо ждал, когда Галя наберется духа и скажет свое словечко или два.
Бог снился Гале. А почему бы и нет? Горячих шаров она не видела, но у нее было свое представление о боге.
Видела Галя, как будто лежит она на лебяжьей перине. Парит на легком пуху молодых лебедей. Видела, как крылья у нее вырастали – широкие, белые, чистые. На таких крыльях ничего не стоило подняться выше резеды, выше ястребов, выше соколов…
Всю жизнь она спала на ватном матрасе, но однажды кто-то при ней произнес – «лебяжья перина». А она услышала – слух у Гали был острый. Эти слова вошли в ее уши волшебным звукосочетанием – невесомыми буквами, парящими слогами. «Лебяжья перина», – повторяла Галя про себя, язык мягким пером касался неба, приходила чистая легкость. Галя представляла себе лебедей – как могла. С шеями гнутыми, как крючок на туалетной двери, длинными, как ручка половника.
Какая-то странность случилась в жизни женщины, едва она родилась. Ее глаза были повреждены еще в чреве матери. Она появилась на свет с белесой пленкой, затянувшей зрачок одного глаза.
Так вот о странности.
Выйдя на свет, Галя встретилась взглядом с акушеркой. Потом Галю положили на грудь матери, и Галя с тех пор помнит то чувство – будто лежишь на лебяжьей перине. Однодневные младенцы ничего не помнят, но Галя помнила. Дальше она встретилась с матерью взглядом. И вот странность – мать не увидела ее…
С самого рождения Галю окружали зрячие – в роддоме и в детском доме. Но вот странность – они не замечали ее. Слепая Галя всех замечала, а ее – нет. Слепая – замечала. А зрячие – нет. Разве это не странно?
Положим, мать… Не заметила, будто Галя, едва выйдя из нее, превратилась в невидимку. Мать не взяла ее на руки, будто Галя была пустотой, будто Галю-невидимку нельзя было пощупать… Как будто кроме этой пленки на глазу больше ничего и не было. Да, странная штука… Путаница какая-то…
Вечер с той стороны хотел выдавить тряпье из отверстия. Не вышло. Молчалось. Хорошо так молчалось. Кажется, в дневной перепалке вышел весь запас слов, с которым человек пробуждается утром. Иной раз проснешься, и хочется говорить, говорить. А бывают дни, когда просыпаешься с тяжелым языком, еле им ворочаешь, слово сказать лень, и в этот день произносишь слов в сто раз меньше, чем вчера.
Бабушка рассказывала Люде – сон приходит, принося с собой молоточек и наковаленку. Ударяет молоточком и от наковальни отскакивает слово, за ним – другое, за другим – третье. Слова выходят разные – круглые, острые, плоские. И вот эти слова – ночью выкованные, оформленные, затвердевшие – мы произносим, проснувшись. Острым словом кого-то уколем, круглым – задобрим, плоским – сплющим смысл сказанного, наболтаем, набрешем. И сколько раз ударит молоточек ночью по наковаленке, столько и слов мы за день произнесем. На сегодня, казалось, запас слов у всех вышел, но силы еще оставались – не спалось.
– Они вошли в город, когда розовое солнце стояло в зените, – проговорил Уайз как-то вдруг, негромко, спугнул и тьму, и тишину. Он потрогал нижнюю губу – та была на месте. Можно говорить. Его последний сон выковал тысячи слов, и перед тем как прийти новому, Уайз должен был выпустить все их на волю, освободить место для сна, опередив бессонницу.
Они вошли в город, когда розовое солнце стояло в зените. Город показался Энию однообразным, но веселым – из-за розовых отблесков на окнах невысоких домов. Мимо Эния проходили люди – в основном мужчины в черных костюмах-тройках и широкополых шляпах. Эний заметил у них крученые спирали волос. Розовый свет отражался от черной ткани костюмов – не поглощался ею, а поднимался тонким облачным светом, отчего казалось, будто силуэты людей обведены в воздухе розовым. По дороге им встретилось несколько женщин, все они были в просторных розовых сарафанах. Эний не удивился – он ведь не знал, как одевались на его планете. Женщины отводили глаза от их группы, а мужчины поглядывали на них из-под полей шляп – пристально, но коротко. Взгляды эти направлялись не в глаза Эния, а в центр груди, где у него теперь сидела пчела, и от каждого такого зрительного прикосновения та начинала жужжать громче. Наконец мимо них прошел высокий коренастый смуглый человек с пышной седой бородой, рукава его пиджака блестели засаленностью. Была в нем какая-то едва заметная неопрятность. Человек остановил на Энии давящий взгляд темных глаз. Энию показалось, что он его уже где-то видел. Кивком бородатый поприветствовал Гермиона. Гермион ответил ему таким же коротким кивком и быстрым пристальным взглядом.
Дома медленно проплывали, оставались позади, и Энию казалось – все это один и тот же дом, размноженный по обеим сторонам дороги. И газоны перед домами были одинаково квадратными, сочными.
– Куда они идут? – спросил Эний у Гермиона, показывая на мужчин в широкополых шляпах, и, как обычно, с ним вместе заговорили девять других.
– Молиться, – ответил Гермион. – Я уже говорил вам, что сутки поделены на три части. Когда встает первое солнце, все идут на работу, когда розовое – на молитву.
– Вы не спите целых двадцать четыре часа? – подсчитал Эний.
– Для сна отведена ночь. Но и ее не всю мы посвящаем сну. А Великий Раб спит не более двух часов в сутки.
– Чем же он занимается, когда все спят?
– Прикасается к свету, – коротко ответил Гермион.
Уперлись в столб, он стоял посреди дороги – высокий, широкий, металлический. В его середине хрустальными гранями переливалась розовая кнопка. Задрав голову, Эний увидел на верхушке столба гнездо, из него, свесив клюв, на пчелу Эния смотрела большая белая птица и тоже кивала. Возможно, и пчела заметила птицу – гул в сердце усилился.
– Вы проголодались, – проговорил Гермион, словно слышал, как у Эния сосет в желудке.
– Пожелайте и нажмите на кнопку, – Гермион указал на столб.
– Что пожелать? – спросил Эний.
– То, что вам хотелось бы съесть. Жители этой планеты ведут здоровый образ жизни. Здесь вы не найдете ни гамбургеров, ни кока-колы, ни… что там еще у вас на планете было из вредного?
Эний промолчал. Гамбургеры и кока-кола для интернатовца – еда больших праздников. Гамбургер Эний ел лишь однажды, но навсегда запомнил его чудесный вкус, который сильно отличался от сырой мякоти буфетных котлет – наполовину из мяса, наполовину из хлеба.
– Я не знаю, что такое здоровая еда, – сказал Эний, не решаясь прикоснуться к граненой кнопке.
– Это еда, ради которой не нужно никого убивать, – ответил Гермион. – Мы употребляем в пищу только растительные и молочные продукты. В них столько энергии, сколько человеку необходимо на тридцать шесть часов. По дороге сюда вы уже видели коров и овец – они дают молоко. Скоро я покажу вам наши сады и огороды – они прекрасны, как и вся наша планета.
Эний первым потянулся к кнопке, успев представить гамбургер и кока-колу. У него под языком собралась слюна. Мысленно он вонзил зубы в горячее и сочное мясо. Мысль эта была настолько сильна, что в нос ударил запах тонкой хорошо прожаренной котлеты. Он запил мысль газировкой, пузырики щипнули язык.
От столба пахло. Да, от столба пахло едой. Эний прикоснулся к кнопке. Столб завибрировал, кнопка ушла внутрь, и на ее месте появилось небольшое отверстие. Из него столб с низким визгом выдал тонкую дощечку, на которой лежал ломтик сыра. Этой еды не хватит ему и на час.
– Ты насытишься. А если нет, сможешь еще раз нажать на кнопку, – сказал Гермион, будто подслушал его мысли.
Птица на столбе крикнула – она одобряла выбор Эния, хотя никакого выбора у него не было. Эний не думал о сыре – ему хотелось чего-то другого, волшебного.
Кусочек сыра растаял во рту необыкновенным вкусом. И даже недавно проглоченная мысль о гамбургер не могла сравниться с сыром. Эний почувствовал приятную тяжесть в желудке. Он доел сыр, хотя последний кусочек уже не доставил ему такого удовольствия.
Эний снова приблизился к столбу и на этот раз хорошенько его осмотрел. Отверстие закрылось. По привычке он провел по столбу ладонями, ощупал его, не доверяя глазам.
– Что ты ищешь? – спросил Гермион.
– Дырочку для монетки.
Гермион задрал голову и расхохотался, тряся полями шляпы.
– На нашей планете нет денег, – сказал Гермион. – Мы ничего не продаем и ничего не покупаем. Нам всем сполна хватает того, что дает наша земля, наш скот, наши сады. Каждый работает и каждый берет ровно столько, сколько ему нужно.
– Значит, у вас на планете коммунизм? – спросил Эний, подумав, что ожидающий их Великий Раб должно быть имеет гладкую голову, как гипсовый бюст коммунистического деда, пылившийся в одном из классов интерната.
– Верно, – Гермион перестал смеяться, – ты очень наблюдателен. Но наш коммунизм – другой, он отличается от того, который приходил на вашу планету. Мы посылали к вам Карла Маркса с идеей коммунизма. Карл только что проходил мимо, ты его видел. А раньше ты видел его во снах.
– Разве он не умер? – допытывался Эний.
– Для вас он умер, а на самом деле Карл вернулся домой. Жители твоей планеты считали его отцом коммунизма, но Карл – лишь потомок Великого Раба… Он принес вам нашу идею, но вы не сумели ее воплотить…
– Почему?
– Жители вашей планеты не сумели побороть в себе эгоизм. Вы изменили данную вам идею, и вот результат…
– А почему мы не смогли избавиться от эгоизма?
– У вас было слишком много желаний. Человек удовлетворял одно, и у него тут же появлялось другое – более сильное.
– У меня нет никаких желаний, – проговорил Эний.
– Ты не прав, – Гермион поглубже надвинул шляпу, и теперь Энию были не видны его глаза. – Ты только что хотел есть, твой желудок просил пищи, ты наслаждался одной мыслью о еде – ел эту мысль, смаковал ее и запивал чем-то шипучим. Ты съел кусок сыра, твой желудок наполнился. Насытившись, ты уже не чувствовал вкуса, не наслаждался едой. Твое желание исполнилось, и ты перестал желать пищи, но тут же возжелал другое. Скажи, разве сейчас тебя не мучает жажда?
После сыра действительно хотелось пить.
– Ты напьешься и захочешь чего-то еще. Для вас жизнь без желаний невозможна. Но чем больше вы получаете, тем большего хотите.
– А тебе, Гермион, не хочется пить после еды? – спросили девять других
И снова Гермион зажурчал смехом.
– Хочется, – согласился он, – но мои желания просты. Мне достаточно вкусной еды и питья, удобной одежды, добрых друзей. Мне достаточно зеленых лугов и богатых садов, коровьего молока, двух солнц и одной ночи. Мне не нужна высокая башня, взобравшись на которую можно дотянуться до небес. Я не хочу трогать небеса, мне достаточно того, что жизнь дает мне. Вам же, людям той планеты, постоянно нужно что-то еще – вы не можете насытиться, не можете познать счастья. Когда у вас есть все, вы снова придумываете для себя желания, боретесь за них…
– А что в этом плохого? – поинтересовался Эний.
– В погоне за новыми желаниями вы отдаляетесь друг от друга…
– А в этом что плохого?
– Мы только что прилетели с угасающей планеты, и ты спрашиваешь меня, что в этом плохого?
Эний задумался. Как чьи-то желания могли погасить планету? Все, сказанное Гермионом, было ему непонятно.
– Значит, на этой планете все – общее? – спросил Эний, вспомнив уроки истории – коммунисты забрали все у богатых и поделили поровну между бедными.
– Нет, – ответил Гермион. – На этой планете нам ничего не принадлежит.
– Кому же все принадлежит? Великому Рабу?
– Все принадлежит творцу.
Эний нажал на кнопку, и столб выдал ему на той же дощечке хрустальный стакан, наполненный прозрачной водой. Она была такой холодной, что стенки стакана покрылись испариной. Лучше бы чай с сахаром или какао, подумал Эний, делая первый глоток. Прохлада полилась по его горлу, успокоила пчелу.
Он пил и думал о творце. Какой он, если ему принадлежит целая планета с коровами, садами и людьми? Может быть, Великий Раб и есть творец?
– Может быть, Великий Раб и есть творец? – спросил он.
– Кто есть творец, тебе расскажет сам Великий Раб, – ответил Гермион. – Пейте. Нас ждут.
Они снова пошли мимо одинаковых домов и газонов. Воздух переливался розовыми блестками, Эний сжимал и разжимал пальцы, чтобы пощупать их, но у них не было плотности. Пчела пела в нем тихую спокойную песню.
– Гермион, – позвал Эний. – А почему наша планета угасает?
– И на этот вопрос тебе ответит Великий Раб, – сказал Гермион.
Они свернули у одного из домов, ничем не отличавшимся от остальных, задвигались по дорожке мимо газона. Когда они подошли к широкой деревянной двери, Гермион сказал:
– Чувствую! Чувствую!
– Чувствую! Чувствую! – кричал Уайз.
– Хватит кричать, Уайз? – проговорил из темноты Нуник. – Рассказывай, что Гермион чувствовал.
– Сейчас начнется!
Уайз сжал пальцами губы и замычал, ворочаясь на кровати. Он походил на большую рыбу, попавшую в сеть.
Подвал вернулся с той планеты на эту. Уже было слышно, как в отдалении гудит небо, действительно обещая начало. Вечер, заручившись поддержкой ветра, окреп, и ему, наконец, удалось выдавить из отверстия тряпье. Комом оно плюхнулось вниз. Звук падения был едва слышен, но заставил слепых вздрогнуть. Вечер ворвался в подвал, облетел каждую кровать, притронулся к каждому лицу бархатными крыльями летучей мыши. Когда он коснулся Уайза, тот прикрыл руками лицо и беспомощно закричал.
– Уже весь город разнесли, ничего не осталось. Никак не оставят в покое. Надоели… – проворчал Нуник.
Голос его надломился на последнем слове.
Чернуха высунулась из-под кровати, понюхала воздух. Вылезла вся, потянулась. Вильнула пару раз задом – для приличия. Прижав уши к голове, подошла к отверстию, понюхала улицу, выбрала из нее самые сильные запахи и протяжно завыла.
– Чернуха!
Людино сердце сдвинулось – так легонько в сторону р-раз, а на место не встало.
Надоели. Надоели вусмерть – вспомнила еще одно бабушкино словечко. Забытое, пришедшее только что на язык, оно силой своей экспрессивности вызвало бабушку с того света, затянуло ее в вентиляционное отверстие и поставило, как живую, перед закрытыми глазами Люды.
Бабушка живехонько огляделась по сторонам, видно, сразу сообразила, где находится, и, сильно сгорбившись, просеменила к той кровати, на которой сидела внучка. Приподняла одеяло, заглянула вниз.
– Вот как ты, Людка, моей телогрейкой распорядилась, – сказала, выпрямляясь.
– Твоей телогрейке давно место на помойке, – огрызнулась Люда.
Бабушкина любовь к старью была невыносима. В последние годы ее жизни она перестала вмещаться в их небольшую квартиру. Падала с полок, торчала из-под столов. Вещи-старики, знавшие еще Рязань, окружали Люду с самого детства, она дышала их полувековыми запахами, и ей казалось, она сама пропиталась старостью. Как могла она родить новую жизнь, если в ней самой жила старость? От этой мысли, пришедшей вместе с бабушкой через вентиляционное отверстие, Люда поежилась.
Ненавидела Люда эту любовь. Ревновала – и с того света бабушка попрекала ее.
– А у бабушки плечики мерзнут. – Бабушка передернула плечами в белой парадной блузке.
Блузка с незапамятных времен, то есть выходящих за пределы Людиной памяти, висела в шкафу под клеенкой. Вынималась по большим праздникам. В ней бабушку и хоронили.
– На твои поминки я Дусе теплую кофточку подарила, – ответила Люда. – А Гале на годовщину – теплое одеяло. Лишь бы ты у меня на том свете не мерзла.
– Тьфу на твое одеяло синтетическое! Тьфу на твою кофточку китайскую! Не греют! Кости промерзли. То ли дело мое синее шерстяное одеяло…
– Выкинула я его – моль съела.
– Ох, Людка, дам я тебе дрозда, – бабушка погрозила пальцем.
– Дрозда оставь при себе – с меня и соколов хватит. Видишь, сердце не на месте? Сейчас начнется…
– А ты боишься, что ль? – Бабушка пытливо посмотрела на внучку.
Она привыкла смотреть за себя и за дочку. Иногда пыталась смотреть и за Люду, но та ее быстро отвадила. Верно одно – ее острых глаз не провести.
Бабушка подошла ближе, уперлась артритной коленкой в перекладину кровати, схватилась обеими руками за внучкино сердце, поднатужилась и рывком вернула его на место.
– Так-то лучше, – сказала она.
Постояла, поглядела на Люду нерадостно.
– Ты не их бойся, Людка, – сказала она, – бездетного конца бойся. Вот тогда конец и тебе, и мне, и матери…
Опять попреки. И после смерти попреки. Вот так всегда с бабушкой – наступит на больную мозоль и стоит, не отступает.
– Сыро тут у вас, холодно. Пойду я, – наконец объявила бабушка, снова передернув плечами. – Да и проход скоро закроется, как соколики эти полетят.
Кряхтя, она шмыгнула в вентиляционное отверстие.
– Бабушка!
Лицо старушки появилось в отверстии. Она мотала головой – слушать ничего не будет, вернулась сказать то, что запамятовала, уходя.
– Телогрейку-то мою не выбрасывай!
Бабушка унеслась прочь.
До Люды еще доносился ее шелестящий старостью голос. Он уходил все дальше, будто осенний листок: «Ишь ты, ироды, смотри, что кругом понаделали. Руки бы им пообрывать. Ишь ты… Ишь… шшш… шшш…»
– Люда!
Люда открыла глаза.
– Что ты там шепчешь? – спросила Марина.
– Да ничего, с щенками разговариваю…
Ничего сверхъестественного не произошло. Сырость, постоянная темнота и просачивающиеся в отверстие миазмы страха способны вызвать галлюцинации. Люда часто думала о бабушке, вот та и явилась.
Дом хорошенько тряхнуло раз. Тряхнуло два. Люда подумала: они похожи на кукол, которых сложили в одну коробку и нещадно трясут. С потолка посыпалась бетонная пыль. Вечер забросил в вентиляционное отверстие клубок свиста, и тот покатился по полу, распутываясь долгой ниткой. Началось…
Когда Люда очнулась от своих видений, Пахрудин уже вышел с кем-то на связь. Он не стал, как обычно, ловить в радиосети птиц. На этот раз он завел разговор с кем-то другим – радиолюбителем, от нечего делать путешествующим по волнам эфира.
– …странный вопрос, Пахрудим – если я правильно произношу ваше имя… – услышала Люда слова черного ящика.
– В конце – Николай, – поправил собеседника Пахрудин.
Важно закинув ногу на ногу, он сидел на кровати. Микрофон держал так, будто собирался в него запеть. И грохот снаружи, и сам подвал существовали отдельно от Пахрудина, а он находился в другом измерении, куда его унесло радиоволной.
– Итак, Пахрудин, могу я задать вам встречный вопрос – «с какой целью интересуетесь»? – спросил ящик.
– Да вот, как вам сказать, – Пахрудин еще выше задрал ногу, – сидим мы тут с супругой, ждем гостей и думаем: что бы такого для них приготовить на ужин… Вот, скажем так, и поинтересовался, что бы нам приготовить, скажем так, из блюд.
Попадая в эфир, Пахрудин всегда избегал разговорных пауз. Они возникали, когда подходящее слово на ум не приходило. Слова не всегда сидят на кончике языка и послушно выскакивают изо рта, стоит захотеть. Пауз Пахрудин боялся, поэтому набрал про запас фразы-затычки – «скажем так», «одним словом» и «как вам сказать». Ими он заполнял все словесные пустоты, и речь его лилась беспрерывно, как когда-то вода из кранта.
– Если позволите, я загляну в поваренную книгу, – сказал ящик.
– Если вам не составит труда, – болтнул ногой Пахрудин.
– Вах… – прошептала Фатима.
Ящик на какое-то время замолчал, только шумели волны, и снова звуками переднего плана для слепых, уже было увлекшихся чужой беседой, стали грохот и свист.
– Позвольте предложить вам следующий рецептик, – голос вернулся.
– Я весь внимание…
– Мясной фарш, двести грамм. У вас есть?
– Фарш… Да как вам сказать… Скажем так, фаршем у нас весь холодильник забит! Одним словом, не устаю супругу ругать – столько добра пропадает. А она все крутит и крутит, крутит и крутит свою мясорубку. Так, значит, берем двести грамм… – Пахрудин снова задрал ногу и хотел ею болтнуть, но получил шлепок от Валентины.
– Не держи так ногу! Черта качаешь – беду накликаешь!
Пахрудин разъединил ноги и сдвинул коленки.
– Да-да, двести грамм, – говорил ящик. – Одну морковку среднюю. Морковка у вас наверняка имеется?
– Морковки у нас – сколько хотите!
– Сельдерей. Есть ли у вас сельдерей?
– Сельдерей? А то как же! Сейчас пойду в огороде надергаю. Скажем так, сельдерей у нас в этом году уродился, можно сказать, заколосился и расцвел пышным цветом. – Пахрудин провел руками в воздухе над головой, изображая пышный цвет, с каким цвел сельдерей.
– Пахрудин, так ведь середина зимы на дворе… Или вы на Багамах живете?
– Не на Багамах, уважаемый, но на югах, на югах… – повторил Пахрудин, смакуя последнее слово, видимо, пришедшееся ему очень по вкусу. – А что там еще в рецептике?
– Полстакана сливок, пол-литра молока и щепотка тертого мускатного ореха.
– Щепотка и всего-то? Ого-го! Да у нас этого мускатного ореха! Мешками! Одним словом, эти мешки нам девать некуда. И я очень рад, что в вашем рецепте, скажем так, присутствует мускатный орех. Одним словом, мы теперь все с мускатным орехом стараемся готовить. А вы – «щепотку»…
– Пахрудин, если память мне не изменяет, мускатный орех произрастает в Западной Индии и на Шри-Ланке. – Ящик взял паузу, из него неслись флюиды сомнения, а Пахрудин их очень хорошо улавливал.
– Селектировали! – гаркнул он. – Скажем так, скрестили с грецким орехом, и теперь он растет у нас на югах! В каждом доме, то есть в каждом дворе у нас теперь по большому дереву-гибриду. Одним словом, местные власти решили провести такую селекционно-озеленительную программу, она даже получила свое, особое название – «Дадим каждому по ореху!». Ха-ха-ха… – захохотал Пахрудин, но ящик шутки не уловил.
– Что вы говорите! – воскликнул ящик. – И как мускат на вкус – не изменился?
– Да как вам сказать, небольшая горчинка появилась, но, одним словом, есть можно. Так… что там еще у вас в рецептике?
– Полкило моцареллы и пятьдесят грамм пармезана… Признайтесь, Пахрудин, этого в вашем холодильнике нет… – Ящик весело подразнил собеседника.
– Эге-ге! Да в моем холодильнике даже устрицы в винном соусе водятся, не то что моцеран!
– Пармезан и моцарелла – сыры итальянские… – Ящик затаил дыхание.
– Надо поискать, может, и найдутся. – Пахрудин почесал тюбетейку. – Уважаемый, а брынзу нельзя ли вместо вашей поцареллы использовать?
Гул нарастал. Несложно было догадаться, что в этот момент над их домом кружат самолеты, оглядывают его с высоты, решая, достоин ли он стать их добычей.
– Я слышу странный шум, – сказал ящик. – Что там у вас происходит?
– Гости! Гости идут! – заорал Пахрудин.
– Видимо, много гостей? – поинтересовался ящик.
– Сто! Сто, так сказать!
Дом подпрыгнул и сдвинулся с места. Казалось, ухнуло и разорвалось не снаружи, а в груди самих людей, подброшенных вверх сетками кроватей. Ящик съехал на пол и зашипел.
– Друг! – завопил Пахрудин, уже лежа в обнимку с ящиком на полу. – Скажи хоть, как это блюдо называется?!
Ящик выплюнул на него шорох, шипение, несколько раз квакнул. Но как только Пахрудин ни тряс его, как ни кричал в микрофон, ящик больше ничего не сообщил. Тогда Пахрудин выдернул из ящика шнур микрофона, на корточках дополз до отверстия, высунул в него голову и закричал в микрофон: «Эй вы! Летите в другое место! Хоть на Багамы! Не до вас сейчас! Надоели! Не видите, люди делом занимаются! Зачем мешаете?! Надоели вы нам!»
То ли там наверху уловили волну Пахрудина, то ли просто уже сделали свое дело, но свист моментально прекратился, а гул унесся по небу вправо – может быть, в сторону Багам.
– Так я и не узнал, как блюдо называется, – негромко проговорил Пахрудин, прислоняясь спиной к стене и утирая тюбетейкой пот со лба. Его черные очки пристально смотрели в никуда..
Спала Люда без снов, а проснувшись, почувствовала во рту странный привкус – горьковатый и едкий. Такой, появляясь по иным утрам, не зависел от съеденного на ночь и всегда был не к добру. Совпадение то или самовнушение, но горечь во рту обещала горечь в событиях начинающегося дня. Дурные предчувствия, с которых началось утро, скоро себя оправдали.
Капля воды не спасла бы их от жажды, но даже ее не оставалось в подвале. И во рту было сухо, слюна не натекала в рот, стоило потянуть ее из-под языка.
Память возвращала Люду в ее квартиру, на кухню, к раковине, где из крана бил напор горячей и холодной воды. Сильная нескончаемая струя. Случалось, Люда открывала кран, чтобы вымыть посуду, уходила в комнату, а вода лилась и лилась. Люда зачем-то даже пыталась подсчитать, сколько ведер воды можно было бы набрать из-под крана за пять минут. Наверное, семь. Весь подвал мог бы пить их ровно семь дней – на день по ведру, если экономить. Положим, если бы каждый пил по стакану три раза в день, ведра бы хватило. От этой совершенно бессмысленной арифметики с воображаемыми ведрами и стаканами ей еще сильнее хотелось пить. В жажде у нее случался припадок суеверия – ей мерещился водный дух, который теперь наказывает ее за то, что лила воду впустую – в пустую мойку, в колено трубы, соединенное с нечистотами подземной канализации. Чистая, прошедшая один круг чистилища – из-под земли на небо, с неба снова на землю, – вода уходила в ржавое колено, неиспачканная остатками с тарелок, уходила без пользы, впустую уходила вода.