Текст книги "Дом слепых"
Автор книги: Марина Ахмедова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Мне нужна священная книга, – обратился он к Марине.
У нее на голове была бирюзовая косынка, завязанная узлом на затылке и концами выпущенная на грудь. Фотокарточка уже лежала под стопкой белья – еще не пожелтела.
– Священная книга не переведена на язык слепых…
– Почему? – спросил он.
– Не было спроса. Ты первый из незрячих захотел ее прочесть.
– Да, – вздохнул Али, и тапочки тихо скользнули по деревянному полу, – о священном вспоминаешь в конце. Ты не думала, почему так происходит? Живем всю жизнь, кто-то плохо, кто-то хорошо, но о священном не думаем. А как только скажут нам: все, конец, твое время вышло, – начинаем искать, хотя времени на то, чтобы постичь, уже не осталось… Да и кому оно, священное, нужно? Если столько времени без него обходились, зачем оно в конце? – снова спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил говорить сам, как будто уже обсудил все эти вопросы сам с собой и нашел на них ответы, а теперь желает подребезжать словами у чужого уха. – В середине жизни разве веришь в конец? Нет… Он наступает для других, а у тебя всегда остается время в запасе… Иногда думаешь – надо прочесть священную книгу, но читаешь другое – романы, фантастику… Священное откладываешь до конца – в молодости от него толку нет… Молодости хватает одной надежды. Или мечты… Время есть – что-то хорошее может случиться. Ближе к концу надежда уходит, и оставшуюся на ее месте пустоту хочется заполнить священным – только оно и дает надежду. Надежду не для этой, а для другой жизни… Что ж… – вздохнул Али, – раз нет для незрячих священного, раз не перевели, доживем без него. Вот ведь как вышло… – Али покрутил головой, – не всем в конце жизни священное в руки дается. Раньше надо было начинать… Эх… – он снова вздохнул. – А ты сегодня принарядилась…
Старый Али протянул руку и пальцами пощупал воздух вокруг Марины.
Он не носил темных очков. Старость не помутнила его глаз. Али управлял слепыми глазами, и тот, кто не знал о его слепоте, был уверен – глаза старика видят, все подмечают. Они меняли выражение, были зеркалом, отражавшим не его душу, а все, что было вовне. Его глаза собирали отражения мира, наслаивали одно на другое и выпускали их, когда наступал подходящий момент. Жизнь требовала улыбнуться – старый Али вынимал из глаз улыбчивое изображение – может быть, радугу, которую глаза зафиксировали, засосали, но не увидели. Жизнь становилась грустной – и из глаз выглядывала лестница, отражающаяся в них всякий раз, когда он спускался вниз. В остальное время его глаза выпускали бесконечные круги.
– Откуда ты знаешь о моем наряде? – спросила Марина, старый Али не переставал ее удивлять.
– Я чувствую твою улыбку, – ответил он. – Так улыбаются обновкам.
– Я закажу книгу в московской центральной библиотеке. Может быть, там она есть.
– Не стоит, – Али шаркнул одной ногой. – У меня нет времени ждать. В моем случае ждать – все равно что мечтать.
– Кто тебе мешает мечтать?
– Рак мне мешает… – Из его глаз показалась лестница. – Со мной случилось самое страшное… А ты знаешь, чтосамое страшное в жизни человека?
Старый Али наклонился к Марине и пристально посмотрел ей в глаза.
– Конечно, откуда тебе знать. Самое страшное – это когда ты перестаешь мечтать. Тогда наступает конец… Вот ты еще мечтаешь, а я – уже нет… Но ты об этом не думай. Придет твое время, подумаешь… А пока дай мне что-нибудь из фантастики… Или нет, не давай – не буду тратить время на чтение, еще столько кругов нужно пройти…
В конце июня старый Али по-прежнему ходил вокруг дома – крича от боли. В первую неделю июля он подобрал с земли сучковатую палку и волок ее за собой, чертя круг. Во вторую неделю он уже не мог стоять на ногах и, плача, ползал вокруг дома на четвереньках, углубляя тот круг, который прочертил палкой. Его уводили домой силой, но там, лежа в кровати, он еще громче кричал. Круг притягивал его, только в ходьбе Али чувствовал облегчение. Ему было уже не вырваться.
В середине июля Али умер – хождение по кругу закончилось в той точке, где его настигла смерть.
Прошло время. Наступил подвал. Ушли мечты и надежда, Марина перестала чувствовать жизнь, но бояться ее потерять не перестала. Храбрость – свойство природное, кому-то дается при рождении, а кому-то нет. Марине храбрость дана не была.
Она подошла к окну. Решительно отдернула штору. Никого… Выбила пальцами дробь на подоконнике – нервно нарушила тишину. За окном – непотревоженный полдень.
Марш по подоконнику тонкими пальцами – трам-пам-пам. Может, и правда никого нет? Снайпера или мужчины с фотокарточки? О ком она сейчас думала? Пальцы бегали по холодной белой доске, покрытой пылью и сажей, мелкими осколками. Пальцы словно птицы клевали стеклянные крошки.
Трам-пам-пам.
Она сложила руки рупором.
– Али! Али!!!
Как тихо…
– Я не верю!
Вернула руки на подоконник – трам-пам-пам.
– Али! Я тебя не вижу! Я верю в конец! Верю в него больше, чем в начало!
Трам-пам-пам.
Покинутые города хранят молчание. Люди ушли, собаки прячутся в руинах, трассы пустуют. И тогда забываешь о горстках живых, которые бесшумно дышат в подвалах, и тебе начинает казаться – ты один во всем мире. Тоска по живому существу пронизывает тебя с головы до ног. Конец света наступил, низверг сверху вместо воды поток молчания, тишина затопила все вокруг, и ты стоишь посреди нее, в бездне молчания, выбиваешь дробь на подоконнике, тихие трам-пам-памы сливаются с тишиной и не возвращаются к тебе даже отзвуками. И тебе кажется, что толщу тишины может пробить только звук голоса живого существа, только он может вывернуть ее наизнанку, остановить конец… Твой собственный голос не годится – он может обмануть тебя, но ему не обмануть тишины.
Сквозь неподвижность города до слуха Марины долетел голос Чернухи. Сначала тихим воем на тишину, потом крепким лаем он спугнул конец света. Жизнь всего лишь забрала у нее диван…
Перекинула простыню через подоконник, один конец привязала к батарее, другой – выпустила из окна. Белая ткань заструилась по бетонной стене, надулась ветром. До сих пор тихо. Чернуха влажно сопит за спиной. И тогда Марина распахнула пустые рамы. Высунулась из окна. Схватила ртом застойную неподвижность улицы. Проглотила. Сравнила с подвальным воздухом… Деликатес…
Тцык-тцык-тцык-тцык.
Поперхнулась. Упала на пол.
– Али! – позвала на помощь.
Пронзила мысль – горячей пулей насквозь пробила оба виска: Али всю жизнь ходил вокруг дома и после смерти продолжил ходить. Что ждет после смерти ее? Диван – без конца и без края?
– Господи, дай мне время что-нибудь изменить, – прошептала Марина в сжатые перед лицом руки, не понимая, что уже что-то меняет.
Она втянула простыню в комнату, расстелила на полу перед собой. Четыре пулевых отверстия – крест.
«Он приготовил мне и саван, и надгробие», – подумала она и захныкала.
Умри она сейчас, вечно будет сидеть на диване. Успей она совершить поступок, и после смерти будет совершать его бесконечно. Поступок или диван?
Встала. Ей в голову целился диван. Снова перекинула простыню через подоконник.
Тцык. Пулевое отверстие в раме.
Дернулась. Задвигалась беспорядочно по комнате, выскочила в коридор. Выбежала на кухню. Привязала к батарее еще простыню и перекинула ее тоже.
– Здесь живут слепые! – закричала в окно. – Мы ни с кем не воюем! Оставь нас в покое! Уходи!
Чернуха как будто только этого и ждала – забралась на подоконник и повторила на нем свою бешеную пляску. Но прежде оскалилась, зарычала. Гавкнула. Еще. И еще. Залилась, разбивая неподвижность воздуха, прокладывая лающий мостик до самой пятиэтажки. Отхаркивала со дна кишок агрессию, накопившуюся с тех пор, как собачий род начал соседствовать с человеком. Надрывала дворняжичьи легкие.
Чернуха – собирательный образ всех собак, претерпевших обиду от человека. Она – первый волк, прирученный человеком много тысяч лет назад, она воплощалась во всех собак от первой до последней, от первого века до последнего. Она умирала и возрождалась. Это она – Чернуха – получала все пинки от ноги человеческой. Все брошенные камни попали в нее. Вся ласка, какую отдал человек собаке, была отдана ей – дворняге. Чернуха – собачья царица, мать всех собак. Умирающая и возрождающаяся. Все собаки вышли из ее собачьего лона. Она тут главная – на этом подоконнике, в этом городе, на этой земле. В ее глазах – вся жалость к человеку, вся любовь к нему и обида, скопившаяся со времен перерождения волка в собаку. В ее глазах – прощение, она простила человеку камни и пинки. В ее глазах благодарность – за каждый кусок хлеба, съеденный из руки человеческой. Она – Чернуха. Она – царица. Она – мать.
Лает надсадно, по-царски, по-хозяйски. Она защитит человека от нечеловека. Умрет и возродится снова. И род ее на этой земле никогда не прервется.
Снайпер молчал.
– Пойдем домой, хватит с нас простыней…
Марина пощупала жесткие шерстинки на голове у собаки.
– Ну все, успокойся…
Чернуха еще дергалась, щетинилась. В ее худом животе гудом роились пчелы. Сердце билось под шерстью.
Винтовка молчала, и в ее молчании Марина с Чернухой покинули квартиру, поднялись на этаж выше. Дверь квартиры, принадлежащей Люде, была распахнута – позавчера не прикрыли ее, убегая. Неторопливо, двигаясь монотонно, без мыслей в отяжелевшей голове, Марина подняла с пола брошенный мешок с продуктами и взвалила его на плечо.
У Люды разболелись ноги. Икры ныли, мышцы – тянуло.
«Стрессы боком выходят, – говорила она про себя. – И это еще начало, цветочки это еще. А поясница как болит, все равно что режут. Ой, больно-о… Чернуха куда-то задевалась. Где она, сучка такая, щенков на меня бросила. Непутевая… Ой, ноги мои ноги… Или на погоду ноют? С самого утра все к тому и шло. В ботинки не лезли. Ладно б вчера на ночь воды пила. Так нет, не пила ничего. Ни капельки в рот не брала, а то б с утра в туалет побежала. Ой, носа теперь из подвала не высунешь – ни поссышь, как говорится. Беда, одна беда… Молитвенное время приближается. Сейчас Фатима опять своим ковриком у меня под носом трусить начнет. Надоела… Зло берет… Молись себе, сдались тебе щенки, лежат под кроватью, мамку ждут… Мыши вон на полу насрали, это, пожалуйста, и в самой куче говна помолимся. Вонь кругом. Столько времени все немытые. Это ничего, это мы глазом не моргнем. Жопу потрем, на руки водичку накапаем – и все, чистенькие мы для намаза. А щенки нечистые. Ой, да почище нас всех будут, вон Чернуха их целыми днями лижет… Да где ж она, сучка гулящая?…Марина долго не идет… А как ноги тут не заболят, при таких стрессах… Куда тебя с этой простыней понесло? Видали мы таких… Ой, не могу. Не могу здесь больше находиться, все, не могу. Ноги болят. На погоду, что ли, ноют? Низ живота прихватило… Перекреститься, что ли? Почему я должна своей веры бояться? Ну почему? Они же свои молитвы читают… Почему мне нельзя? Мне почему стыдно должно быть? А не стану креститься. Фатима заклюет. Нечисть я тут развожу, святость места нарушаю. Тоже мне святость нашла – пыль, грязь, а запах… Зрения-то у нее в глазах – один остаток, но нет, все видит… Ишь ты, снайпер в нее целился. Целился, да не прицелился… Нет, надо было давно отсюда уезжать, еще лет десять назад надо было. Если б бабушка не болела. А она – поезжай да поезжай, оставь меня… Сейчас, прямо так и оставила!..Ради Бога… Ради Бога… А-то было мне куда ехать, ждали меня везде – приезжай, Люда, живи, Люда, вот тебе место, вот работа. Как бы не так… Не продуло ли поясницу? Ой, не дай Бог… Слягу с ревматизмом, уже вовек не встану… Всю жизнь Марине больше всех надо. Сколько ее помню, везде – одна за всех. Активная… Ты замуж выйди, семью создай… Все ждала. Тьфу, вспоминать тошно. Надо ж, а? Чтоб любовь – на десять лет без перерыва… Безответная… Руки б я этому Амуру пообрывала, стрелами-то этими любовными по голой заднице б ему надавала… Ведь мучился же человек, ой, как мучился, хуже бабки моей, когда та слегла, хуже старика сумасшедшего, что круги вокруг дома наворачивал. Все шарк вокруг дома да шарк. Так иной раз и хотелось ему шаркнуть по голове. Уже дорожку там вон какую прошаркал. Круг вытоптал, ну, ей-богу, круг, до сих пор дождями не смыло, как есть круг. А как криком кричал перед смертью. Ой, тьфу-тьфу-тьфу, не к добру помянут… Сколько ж странных людей на свете живет, и до чего же у меня ноги сегодня болят… Сама глаза себе все выплакала, придет – нос красный. Ага, а то мы ничего не замечаем, а то нам ничего не видно… Вот дождалась – сорок стукнуло. Не жила совсем, все со слепыми возилась, в книжках пыльных копошилась, из библиотеки – сразу домой, а уже стукнуло. Да разве это жизнь такая? Вот тут в подвале сидеть от голода пухнуть – разве это жизнь?…А теперь понесло ее… Смелая выискалась, ну, подписала углы дома, теперь всем видно, что дом слепых. А что, по нам меньше лупить стали? И еще засранец этот с винтовкой… Вот кому б я точно руки поганые пообрывала. Иди в тир, засранец, раз пострелять охота… Нет, все не могу. Я убью эту Фатиму. Сил моих нет терпеть. Вон пошла-пошла с бутылкой, воды на нее не напасешься, сейчас вернется, коврик свой трусить начнет, а Люда встань, Люда щенков в подол собери, и иди Люда на холод… Нет, это что – жизнь? Давно отсюда уезжать надо было, еще до всего этого. Уехал же мой – скатертью ему дорожка, да чтоб он на ней споткнулся. Сгрызли меня его родственнички совсем. Как собаки кость, сгрызли. Зачем на ней женился, она старая, детей не родит… А то я сама не знаю, что без детей – горе… А то я сама себя не погрызла, не извела. Ой, горе мне, горе… На себя бы посмотрели – а то старая. Что ж я, в двадцать пять лет старая была? Лучше б с детьми, а не с собакой гуляла… Были б дети, гуляла бы и с детьми, и с собакой… А что, если дети есть, так собаку надо за порог? Как бы не так! Это разве жизнь такая, когда тебя постоянно грызут? И капают, капают, нервы мотают… Душу всю мне вымотали. Сколько я врачам денег отнесла, до сих пор в долгах. Хорошо, отдавать уже не надо… Воспалительный процесс… Туда кололи, сюда кололи – всю искололи. Спайки… Вон шов от операции через весь живот. Толку? Трубы они не смогли пробить, горе-трубочисты. Вот кому руки кривые пообрывать. В правой трубе непроходимость, в левой – просвет. Просвет… И яйцеклетка там, значит, у этого просвета встанет с фонариком, будет в щелку светить, сперматозоиды зазывать – заходите, гости дорогие, одна лазейка тут есть, освещенная… Трубочисты! Ой, и надоело же мне это все, лучше б совсем замуж не выходила. Проходу не давал – выходи да выходи… Цветочки, цепочки, сережки таскал. Вот вышла… Теперь забыла, как эти цветы пахнут. Шиши он мне начал выворачивать. Нервы выкручивать. Бездетная я, видите ли. Не такая я… Ущербная… Слепой и то лучше родиться, чем бездетной. А без детей разве это жизнь? Все, я больше не могу! Понесло ее! Ходит, костями гремит, что-то из себя строит, а пальцем ткнешь, свалится, ведь свалится, честно слово. Ни в жизнь я теперь наверх не пойду. Вот так, как есть, умру на кровати… Выйду из себя и скажу все Фатиме, как есть, так и скажу. Лучше совсем не молиться, чем такой грех на душу брать… Щенки – они ж дети… Узнать бы у Бога, можно так: с одной стороны, молиться, а с другой – на холод выставлять? Нельзя так, а то я сама не знаю. Собака, она, между прочим, почище любого человека будет… Где ж эта сучка шляется?…Собаку ты больше меня любишь! Выбирай – или я, или собака… А за что тебя такого дурака любить? За то, что ты меня каждый божий день попрекаешь? Сперматозоиды у него здоровые, смотрите-ка… Ну и катись ты со своими сперматозоидами. Нужны они мне больно… С собакой он никуда не поедет, меня он с собакой не возьмет. Бросить, значит, собаку тут надо?! Да я ее вот такусеньку подобрала, с соски выходила. Что ж я теперь, собаку тут брошу, а сама вон побегу? Чем тебе собака помешала? Что она тебе сделала? Люди ценности вывозят, добро спасают, а ты собаку за собой тащишь. Какие такие у меня ценности? Шкафы, матрасы, пара сережек золотых? Да пропади оно все пропадом! Гори оно огнем! Сдались мне эти ценности! Кроме Чернухи, нет у меня ценностей никаких… Проблем с ней, мол, не оберешься, на боевиков она бросается… Ну так что? На то она и собака, чтобы хозяйку охранять. Она, значит, свой долг собачий выполняет, а я ее бросить должна? Так, что ли? Не нравится собаке, когда с автоматами по городу ходят… А что? Это ж город, не полигон военный. Полает, да перестанет… Сперматозоиды у него здоровые… Подавись ты своими сперматозоидами! Гад! Да лучше совсем детей не иметь, чем от такого… Катись ты, шут с тобой, а я тут в подвале пересижу… Что на собаку все валишь – или я, или она. Ой, а то я не вижу, что повод ищешь… Вон женщина через два дома жила, поехала в Москву, беременная вернулась. Там в клиниках стольких сейчас оплодотворяют искусственно. А у меня где проблема? Трубы закрыты. Да это в Москве – тьфу, а не проблема. Там этих сперматозоидов… Банки там целые со сперматозоидами! Сдался ты мне, шут гороховой. Что тут выбирать – собака, конечно… Вот где у меня уже эта Фатима сидит. Вот прямо вот здесь – в горле в самом… Ой, я не могу, ковриком она мне машет, а то я не вижу, а то слепая. Ты помаши-помаши, может, помещение проветрится… Ой, душно мне… ноги мои, ноги… Да где ж…»
Люда прервала беседу с самой собой и обернулась на шаги.
– А я-то думаю, куда моя Чернуха подевалась… – ласково затянула она, когда в подвал вбежала Чернуха.
Совесть колола. Эти уколы раздражали. Было бы легче, если б Марина упрекнула ее, тогда б Люда открыла на нее свою варежку и прихлопнула словесным потоком, ну и раздражение заодно выплеснула. Но Марина никогда не упрекала. От гордыни – а то Люда не знала. Вон стоит, согнулась, сгорбилась, только это не мешок на спину давит, а упреки невысказанные. Тонну невысказанного Марина на своих плечах насобирала. Ну, носи-носи, пока не надломишься, подумала Люда и сощурила глаза, чтобы зрячая Марина не разглядела в них ее мыслей.
– Марина, что это у тебя на спине? – спросил Уайз, шлепая в тапочках без задников по проходу.
– А ты все знаешь! Все чувствуешь! – весело отозвалась Марина.
«Притворяйся, играй», – думала Люда, жмурясь.
Марина раскрыла мешок, Уайз наклонился – пощупать его содержимое.
– Мы с Людой в прошлый раз мешок собрали, а спустить не успели. Решили, будем заносить по чуть-чуть, чтобы аппетиты не разыгрались, а желудки не растянулись.
– Ну что ты… – по-детски засопел Уайз. – У меня уже желудок с наперсток. Слипся от лепешек… Ой, это что? Макарончики… – ощупывал он пакеты. – Рис, гречка… Ой, а это? – Уайз всплеснул руками, и они поднялись жирными птицами, распухшими от голода и водянки. – Масло подсолнечное? Боже мой… А я о жареной картошке все мечтаю. Нажарить бы ее соломкой только не на подсолнечном, а на кукурузном масле. Вот это еда – королевская. Я б тарелку съел… Иногда мне сквозь сон слышится, как картошка сквырчит, будто на сковороде. Сквырк, сквырк, – картаво изобразил он. – Когда она вот так сквырчит, с огня ее снимать надо – готова. Думаю, проснусь, налопаюсь картошки, прямо без хлеба… Просыпаюсь, а это, оказывается, не картошка, а посторонние звуки…
– Откуда у нас в подвале посторонние звуки? – спросила Валентина. – У нас тут все свои, и звуки тоже – свои…
– Ну-у-у… когда Пахрудин радио крутит, там такие помехи бывают – цык-сквырк. Или шипит, как будто масло на сковороде греется. Поэтому когда Пахрудин утром включает радио, я вижу во сне жареную картошку.
– Потому что у Пахрудина хобби, – Пахрудин высунул голову из-под одеяла, которым был накрыт вместе с тюбетейкой, и заговорил о себе в третьем лице. – Пахрудин занят делом и не думает постоянно о еде. Спросите у Пахрудина: что ты, Пахрудин, предпочитаешь – кусок хлеба или выйти в радиоэфир? И Пахрудин вам честно скажет: выйти в радиоэфир!
– Поэтому Пахрудин вчера последнюю лепешку съел, которую мы собирались разделить на всех! – грозно оборвала его Валентина, вдавила глубже в переносицу темные очки, напрягла подбородок и терминатором посмотрела на мужа.
– Вах, ты смотри какой! – Фатима махнула на Пахрудина ковриком, и Чернуха, увидев это движение, по привычке затрусила к выходу.
– Да не маши ты, Фатима, не маши, вижу я… – заворчала Люда.
Но та уже не обращала внимания ни на Люду, ни на собаку, а буравила одним глазом Пахрудина, словно хотела разглядеть у него в желудке кусок вчерашней лепешки.
– Не смотри на меня так! – крикнул Пахрудин, и голос его дал петуха. – Еще сглазишь! Не люблю я, когда на меня зрячие смотрят.
– Я не зрячая! – оскорбилась Фатима так, будто Пахрудин отнимал у нее особую привилегию.
– Ты, Фатима, делом займись, а моего мужа глазить не надо, – Валя снова приняла сторону Пахрудина. – Своего заведи, тогда глазь, сколько хочешь. Иди лучше молись. Время молитвы уже наступило.
– Вах, ты меня учить будешь, когда мне молиться?! Я что, сама не знаю, когда мне молиться? Не учи ученого! Я на часы не смотрю, сама чувствую, когда время приходит. Вах… О Аллах, за что ты посадил меня в этот подвал с этими людьми?!
– За то и посадил, что глазливая ты! – визгнул Пахрудин, рукой выписывая в воздухе абстракции и готовясь сорвать с головы тюбетейку. – Аллах подумал, пусть Фатима под землей сидит, никого глазить не будет. А вот зачем он нас с тобой посадил – это вопрос! Вот этого я понять не могу.
– Пахрудин, тебе не стыдно так про Аллаха говорить? – Нуник возмущенно стукнул по полу тростью. – Откуда ты можешь знать, что он думает? Валентина, скажи своему мужу. Он сейчас Аллаха прогневает, и Аллах сбросит на нас бомбу. И так на ниточке каждый день висим, только и молимся, чтобы ничего не случилось. Чтобы ничего вон оттуда на нас не упало, – Нуник вознес руку с тростью к потолку и потряс ею, посохом показывая направление, с которого может прийти кара Аллаха.
Чернуха неверно поняла его движение, заскулила, пригнулась, готовясь получить палкой, и почти на брюхе выползла в другой отсек.
– А ты меня Нуник не учи, что мне делать. – Валентина зыркнула очками, еще больше напрягая подбородок. – Мой муж, сама с ним разберусь. Без ваших советов как-нибудь обойдусь. Бог не такой жестокий, чтобы из-за шутки Пахрудина бомбы на нас сбрасывать… Слепые вы все, одно слово – слепые, ничего не понимаете. Вы что, думаете, это Бог на нас бомбы бросает? Это люди нас бомбят, и хватит уже во всем Бога винить. Сами натворят, а все на Бога списывают. Не стыдно? Бог тут при чем? Он что, людям говорит: воюйте друг с другом, убивайте друг друга, сбрасывайте друг на друга бомбы? Возлюби ближнего своего, как самого себя, он говорит. Это люди, глухие, слепые, его слов не слышат, не понимают.
– Вах, Валя, ты что говоришь? О Аллах, ты прости ее за такие слова…
– Может, я тоже сам себя в этот подвал посадил? – Нуник подскочил к Валентине и стукнул тростью у самых ее ног. – Значит, твой Бог тут ни при чем? Меня плохие люди сюда посадили, а ему, значит, там все равно – не его забота, не он сажал, не ему… как это… вытаскивать нас отсюда? Зачем мне тогда такой Бог нужен, который ни за что не отвечает?! Возлюби ближнего, он говорит! А почему тогда никто никого не любит? Почему он не сделает так, чтобы любили. Мало сказать, надо научить, показать надо – как любить! Это твой русский Бог так говорит, от своего я ничего подобного не слышал!
– А твой Бог что говорит?! Он то же самое говорит! – Валя выпятила грудь, и Нуник был вынужден отступить. – Если вы все слова своего Бога с арабского читаете, то он и не виноват, что вы его не понимаете! Фатима, ты знаешь арабский? Нет, не знаешь, только лбом пять раз в день об пол – бум-бум, бум-бум. А что она там шепчет, сама не понимает! Откуда ей знать, что Бог про любовь говорит? Она же с ним на разных языках разговаривает.
– Астахфируллах! – завопила Фатима, лихорадочно ища амулет у себя на груди, нашла, вынула из-под кофты, поцеловала. – О Аллах, ты не слушай их. О Аллах, не обращай на них внимания.
– Мой Бог добрый, – сказала Валентина тише, делая вид, что не слышит причитаний Фатимы. – Мой Бог – зрячий. Он знает, что мы есть…
– Ни твой Бог, ни мой ничего о нас не знают, – тише сказал Нуник. – Оттуда сверху он нас не видит, мы же под землей сидим, нас вот эти бетонные балки от него закрывают.
– Бог чув-ству-ет нас, – членораздельно сказал Уайз, потом добавил: – А глаз у него нет.
– Тогда где он, если чувствует? – спросил Нуник. – В отпуске, что ли? Поработал, создал этот мир, а теперь отдыхает? А мы тут сами без него выкручиваемся как можем? Такой твой Бог? Завел нас на земле, как Люда щенков, а кормить нечем, выпустить некуда, погибнут. И мы тут, как щенки сидим, голодные, выглянуть на улицу боимся.
– Астахфируллах! – крикнула Фатима.
– Нуник, что ты врешь? Я о своих щенках забочусь, – шутливо сказала Люда, она уже давно не общалась с незрячими на серьезной волне. – Я-то кто – простая женщина. А он – идеальный, добрый. Если я о своих щенках забочусь, то и он о нас позаботиться.
– Вы как хотите, хоть сто раз в день ему молитесь, а я ему больше не верю, – устало отозвался Нуник. – Когда я в детстве понял, что не такой, как все, я каждый вечер перед сном ему молился, чтобы стать таким же. Я просыпался утром, ждал, что придет ко мне зрение, но ничего не менялось. Зачем такому Богу молиться? Тогда я ему сказал: хорошо, я принимаю то, что жизнь мне дала и не дала, только пусть никогда не станет хуже. А что теперь? Он нас бросил, как слепых щенков, в этот подвал, и с каждым днем все только хуже становится и хуже! Чем больше его просишь, тем только хуже. Зачем его такого я буду просить?
– Астахфируллах! Теперь он точно на нас что-нибудь сбросит! Нуник сам боялся Аллаха прогневать, теперь вон что говорит. Ай, как не стыдно? – Фатима сжимала в руке амулет.
– Нуник, может, у тебя в следующей жизни все будет – новый аккордеон, новые глаза, – сказал Уайз. – Будешь, как все, и даже лучше. На гастроли будешь ездить. За то, что ты сидишь в подвале, может, Бог даст тебе больше, чем даст другим в следующей жизни.
– А я не хочу в следующей, я сейчас живу, сейчас и хочу! Мне больше всех не надо, я только прошу крышу над головой, воду из крана, даже пусть только холодную, я согласен, еду какую-нибудь, жареную картошку каждый день… ну пусть не каждый день, два раза в неделю, хорошо. Хлеб без песка. И пусть у меня старый аккордеон останется, не надо мне нового, он дорого стоит, может, у Аллаха столько денег и нет, поэтому я не прошу, пусть только эти недолеты-перелеты по небу больше не летают. Пусть небо будем спокойным. Больше мне ничего не надо – ни дворцов, ни машин, ни бассейнов. Но он нас бросил, как слепых щенков.
– Астахфируллах! – снова бухнула Фатиама.
– На улице для собак много еды… – сказала Марина, думая, кажется, о чем-то своем.
– Только не каждый падаль есть будет! – заревел Нуник, тряся тростью. – Я лучше с голоду подохну, чем падаль есть буду!
– Вот видишь, Нуник, – тихо сказала Марина. – Ты говоришь, Бог тебе ничего не дал, а он дал тебе очень многое…
– Да?! – Нуник покрутил головой. – И где же оно – это многое? Что-то я ничего тут не замечаю. Может, потому, что я слепой, а, Марина? Может, я не вижу ничего, а тут не подвал, а дворец с фонтанами и павлинами, а?
– Бог дал тебе выбор… – Глаза Марины сверкали, казалось, она действительно видит то, чего не видит Нуник.
– Какой выбор?
– Есть падаль или нет.
– Астахфируллах… – выдохнула Фатима.
Оставшийся без присмотра Пахрудин мелко дергался, стоя за плечом Валентины. Что-то из него рвалось наружу, он то и дело подносил руку к тюбетейке, но снова опускал ее. Зажимал рот ладонью и волновался всем телом. Потел от напряжения. Вдруг резким движением сорвал тюбетейку и гаркнул в нее так, что Валентина подскочила.
Все остальные замерли в тех позах, в которых их застал крик. Знали – Пахрудин готовится сказать что-то смешное, и хотя их общее понятие о смешном не всегда совпадало с пахрудиновым, безопаснее было его выслушать, пока смех не переродился в злость и кипение.
– Фатима, что ты заладила – астахфируллах-астахфируллах?! – заревел Пахрудин. – Ты же время чувствуешь! Мы тебя на гвоздик повесим, будешь часами с кукушкой работать: астахфируллах – один час, астахфируллах-астахфируллах – два часа…
Сказав это, Пахрудин успокоился. Это произошло с ним внезапно, пока он еще говорил, и конец предложения он произнес негромко, на одной ноте. Обмяк и ушел на кровать.
– Вах, – вздохнула Фатима и как будто подала сигнал к смеху – подвал дрогнул.
– Астахфируллах – это длинное слово, – сквозь смех проговорил Нуник, – пусть лучше говорит: вах – вах-вах – вах-вах-вах…
Когда шутка дошла до кровати Пахрудина, он снова гаркнул оттуда.
– О Аллах! Зачем ты меня посадил в подземелье с этими людьми?! – завелась Фатима.
– Дочка! – надрывно закричала Дуся, которую громкие голоса вывели из беспамятства. В горле у нее треснуло, словно голосовая связка оборвалась. – Дочка, ты где?! Дочка?!
– Мама, я здесь, здесь… Это Нуник с Валей спорят.
– О чем спорят, дочка?
– О Боге, мама.
– Я видела Бога во сне. Он был оранжевым светящимся раскаленным шаром, – после каждого слова Дуся делала мелкие глотки воздуха. – Я думала, это планета – Марс, но шар сказал мне, что он – Бог. Я потрогала воздух вокруг него губами и поняла, что шар любит меня. Он мне сказал: Дуся, я всегда наблюдал, как ты стояла у кранта. Все твои мысли приходили ко мне по журчащей воде. Я прощаю тебя, Дуся, сказал мне шар. Проси, что хочешь, сказал он, хочешь прозреть – прозреешь. И я так нервничала, дочка, так я переживала – что мне просить? Хотела попросить, чтобы опять все, как было, вернулось. Чтобы опять мы в наши квартиры поднялись, и крант бы работал. А то что это за вода, дочка? Грязная вода. Пить эту воду нельзя, – она погладила рыжий висок Розы. – Потом хотела я прозреть. Но нет, побоялась. Думаю, сейчас прозрею, стану все видеть, и меня из цеха выгонят, и из дома выгонят, дом ведь только для слепых, и пенсию мне больше платить не будут… И я самое заветное попросила, дочка. Поцеловала я еще раз воздух возле шара – горячо так мне стало. И говорю я: Бог, я хочу одним глазком, хоть в самую щелочку взглянуть на мою дочку… Ты не помнишь, Розочка, ты маленькая совсем была. Уползешь куда-нибудь, а я же не вижу, где ты. Зову тебя: Розочка, Розочка. А ты такая послушная была, всегда отзывалась, и я на голос твой шла. Подойду, подниму с пола, обниму, лицо твое потрогаю, а какая ты – не знаю… А шар услышал мою просьбу и говорит: хорошо, Дуся, ты столько времени держала руки в холодной воде, столько ты стирала, всякого разного отстирывала, вот, говорит, за это я исполню твое желание, ты заслужила. Увидишь ты свою дочку, только один разок. И если бы Пахрудин так громко не кричал, я бы не проснулась и еще что-нибудь у шара попросила. А шар мне на прощание улыбнулся – круглый, горячий… Такой, как Валентина говорит.