Текст книги "Приключение дамы из общества"
Автор книги: Мариэтта Шагинян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
– Вот какую партию сделала подруга моей Маечки, Антонина Прибыткова, а наружностью ей в подметки не годится. Из машинисток в секретарши, а заведующий у них простой рабочий, коммунист, только книжек начитался. И так она его закрутила, что, поверите ли, ополоумел человек. День и ночь вокруг нее ходит, осунулся, есть-пить перестал. Поломалась, поломалась девочка и вышла. Что ж вы думаете, им по ордеру всякую обстановку из жилотдела, серебряный самовар, примус, подушки, одеяла, верхнее платье, нижнего белья сколько надо выдали. Вот это я называю умом.
В комнату вошел брат Маечки, худой и высокий человек в пенсне, с испитым, неподвижным лицом, покрытым прыщами. Он шепнул Мае что-то на ухо. Она протянула руку, взяла у него бумажку и копировальный карандаш и стала писать. Потом дала листок и мне, предварительно смяв его посередине.
– Александра Николаевна, ну-ка, пишите!
– Что вам писать?
– Пишите так: «Расписка. Мною получено за уборку школы и мытье полов пятнадцать тысяч. [8]8
В начале 20-х годов бумажные деньги были еще обесценены, счет вели на миллионы; пятнадцать тысяч соответствовали нескольким копейкам. Так было до денежной реформы, когда появился крепкий бумажный «червонец» – 10 рублей.
[Закрыть]По безграмотности уборщицы, Неонилы Бабиковой, Александра Зворыкина». Написали?
– Но для чего вам это нужно?
– Простая формальность, – сиплым голосом ответил мужчина, взял бумажку и вышел. Маечкина мать проявила признаки беспокойства:
– Вы бы хоть фамилию-то другую придумали. А то сочинили эту самую Неонилу, не ровен час назначат ревизию, скажут – какая там Неонила, а вам ее и за деньги не сыскать. Фантазеры вы с братом.
– Мамочка, ты не вмешивайся! Это, Александра Николаевна, брат подотчетные сдает. Сколько он с этой школой возится, крови себе портит, так уж и не попользоваться. Посмотрели бы у других, которые в губпрофобре служат, – хоть бы одну действительную расписку представили.
– А все ж таки имя такое, супротивное!
– Совсем наоборот, мамаша, похоже на правду. О чем не понимаешь, того лучше не касайся.
Из странного любопытства, похожего на чувство, с каким разглядываешь уличную катастрофу, обвал дома или поломку автомобиля, – я не шла домой, а сидела и слушала. К Маечке пришли подруги и молодые люди. Все они где-то служили, употребляли сокращенные советские названья, щеголяли условными словечками. Все казались рожденными только сейчас: у них не было ни вчера, ни завтра, а только выгода сегодняшнего дня. Бессмысленные хищники, грабившие собственное дело: один разрушал школу, другой объедал столовую, третий продавал пол в собственном доме на дрова только потому, что дом этот был муниципализирован…
Высидев два часа, я простилась и пошла домой. Я была романтична с детства, и сейчас все существо мое горело сладкой, сильной жалостью. Предметом ее были одинокие мечтатели вроде Безменова, воображавшие, что они перевернут мир. Я представляла их себе окруженными толпой предателей, воров и мошенников. Мне хотелось вмешаться в окружающее, обнаружить преступников, помочь героям. Два часа Маечкиной болтовни сделали больше, чем двухмесячное житье под одной крышей, – я страстно захотела увидеть товарища Безменова и… утешить его в сочиненных мною горестях.
День был холодный, но ясный. Я шла быстро, запыхалась и, перед тем как взойти на лестницу, остановилась, приложив руку к сердцу. У подъезда стоял автомобиль. Швейцариха звонким голосом крикнула, что меня два раза спрашивали по телефону. Наверху я увидела Василия Петровича, в волнении стучавшего деревяшкой. Он побежал мне навстречу.
– Пора, пора! Что вы так разгулялись! Перекусите на живую руку и езжайте.
– Куда?
– Как куда? Разве вы не получили записку? Ах, чтоб… да я ее, следовательно, не туда послал. Вы назначаетесь вместо секретаря вести протоколы. В Черноямах разгромили продовольственную лавку, убили заведующего. Там уже давно неблагополучно. Наши едут на суд и расправу. Торопитесь!
Никогда ни одно приглашение не приходило так кстати! Точно наколдовали мне это возбужденье.
Я кинулась в комнату, стоя съела свою холодную похлебку, завернула хлеб и карамели в бумагу и по необъяснимому капризу сняла с вешалки синий летний шарф. Он не подходил к сезону. В нем должно было быть холодно. Но он мне шел, и я повязала им голову вместо всегдашней самодельной шляпки.
Сбежав с лестницы, я замедлила в дверях. Кто ехал с нами? Рядом с шофером был красноармеец. На передке маленький горбун примостился спиною ко мне и лицом к соседу, огромному человеку в военной шинели. Оба забавно приспособлялись друг к другу, горячо споря о чем-то. Перед ними сидел, развалясь, франтоватый замзав, которого я не любила за привычку очень медленно задавать вопросы и не вынимать изо рта трубки… Оставалось лишь одно свободное место… Возбужденье мое потухло тотчас же. Не смея себе признаться, что удовольствие от поездки испорчено, я вспомнила, что не захватила карандашей и бумаги. Снова поднявшись наверх, но уже медленно, я собрала в папку все, что нужно, и степенно спустилась вниз. Мне поклонились. Я села на свободное место. Шофер оглянулся на нас, нажал рычаг, и автомобиль задрожал перед прыжком.
Никто из сидевших не был мне знаком. Ни с горбуном, ведшим только партийную работу, ни с замзавом я никогда не здоровалась. Огромного мужчину в шлеме видела впервые. Если б не их равнодушие к моей особе, как к чему-то, чье присутствие само собой разумеется, я подумала бы, что попала сюда по ошибке. Замзав спросил:
– Вы захватили печать?
Я снова схватилась за дверцу с досадливым восклицанием. Но уже Василий Петрович бежал по лестнице, держа в руке печать и несколько бланков. Он бросил их мне на колени, и автомобиль, сделав крутой поворот, повернул на Загородную улицу. Это было длинное шоссе, пересекавшее весь город по диагонали. Мы мчались с огромной быстротой, и все-таки оно казалось мне бесконечным. Ветер, вой сирены, кусочки щебня, падающая темнота охватили нас и приподняли нервы.
До меня шел разговор. Его продолжали и при мне. Речь шла об убийстве и разгроме склада. Горбун нападал на наш земотдел, и каждое замечание его задевало замзава. Наконец франтоватый сосед мой вынул, вопреки обыкновению, трубку и с раздражением ответил:
– Если мы в чем-нибудь ошиблись, товарищ, так в переоценке ваших директив. Мы ставили туда центровиков и сплошь партийных работников. Мы убрали по вашему настоянию товарища Куниуса, отлично знакомого с местными нуждами, пользующегося доверием крестьян.
– Значит, поздно убрали, – сурово возразил горбун, – а теперь гибнет на посту старый, незаменимый работник. Все оттого, что вы их приучили к своеволию!
Замзав пожал плечами:
– Попробуйте приучить их к чему-нибудь другому. Через два часа вы их сами увидите. Возобновим наш спор.
Он методично разжег трубку, несмотря на свистевший нам в рот и ноздри ветер, и снова стал потягивать ее. Высокий военный произнес примирительно:
– Это типичный случай, не из чего волноваться. Товарищ Куниус был очень хорош, но крестьяне могли делать через него все, что хотят. Нам в некотором случае центровики важнее, чем местные работники. Они носители авторитета, они не предвидят заранее компромисса, они поэтому тверже, смелее…
– И в результате они – жертвы, – ответил замзав. – Надо же считаться с практическими условиями. Вы хотите идеологическую пропаганду – прекрасно, дайте работника. Вы хотите разверстку – прекрасно, дайте работника. Но когда посылается человек пропаганды с тем, чтобы провести разверстку, он ни одного дела хорошо не сделает. Скажите еще спасибо, если они нас сегодня не тронут. Будь я на месте товарища Безменова…
Шофер затормозил автомобиль перед высоким освещенным корпусом табачной фабрики. Я вздрогнула от двойной неожиданности, – и от произнесенного имени, все время вертевшегося у меня на языке, и от остановки.
Темная фигура сбегала тем временем по ступеням фабричного крыльца. Шофер распахнул дверцу, и товарищ Безменов с портфелем, в кожаной фуражке и с револьверной кобурой у пояса вскочил в автомобиль. Он еще стоял, захлопывая дверцу, как мы уже снова неслись по шоссе. Потом повернулся.
– Мы вас притиснем с двух сторон, теплее будет, – произнес он шутливо и опустился на сиденье рядом со мной.
Я не могла справиться с охватившей меня радостью. Бывают же такие счастливые дни у людей – сбывается все, чего хочешь, в чем даже сам себе не признаешься, и сбывается с легкостью, удачно, вовремя, в полной гармонии со всеми твоими чувствами.
Как только он опустился возле меня и я коснулась его вплотную, никогда не испытанное потрясение заставило меня закрыть глаза. Это было непереносно по острой сладости; холодок пробежал у меня по спине. Я благословляла темноту, сознавая, что каждой чертой лица выдаю себя. И то, что я испытывала, казалось мне неизбежно передающимся не только ему, но и ненавистному соседу справа. Я сжалась в комок, стараясь не касаться ни того, ни другого.
Это была бешеная поездка. Наш автомобиль мчался, бросая вперед, на дорогу, пучки ослепительного света. Ветер выл в ушах, трепля нам волосы. Изредка, в полосе света, чернела крестьянская повозка, и сирена ревела оглушительно, а она, как муха, сползала от нас в сторону. Раза два мы спугнули волов, рванувших в сторону телегу. И все летели вперед, подбрасываемые, как мячик.
Наконец я решилась взглянуть на своего соседа. Он тоже глядел на меня вполоборота, раскуривая папиросу. От слабого освещенья или от теней ночи, но он был бледен. Глаза, встретившиеся со мною, смотрели серьезно и ярко, так ярко, что я снова закрыла свои. Но, уступая обессиливавшему волненью, пьяной пляске ветра, завыванью сирены и музыке, певшей у меня в крови, я тихо-тихо, не разжимая ресниц, придвинулась к нему.
– Доканчивайте! Что бы вы сделали на месте Безменова? – неожиданно громко спросил горбун у замзава.
– А то, что я бы очень подумал, прежде чем лететь в Черноямы сегодня вечером!
– Я рад, что еду сам – лучше разберусь! – медленно отозвался товарищ Безменов. Голос казался измененным, и каждое слово падало, как ласка, в душу.
Он продолжал:
– В чем дело, о чем вы спорите? Бросить там комячейку на растерзание крестьян или ехать со взводом красноармейцев, как в прежнее время исправники на бунты ездили? Я полагаю, вы ни того, ни другого не замышляете. Мы выбрали единственный разумный путь: едем в тот же час, как узнали об убийстве, в полном составе, даже с протоколисткой, чтоб присутствовать на ночном заседании волисполкома. Или я вообще ничего не знаю, или крестьяне встретят нас как начальство. Нам только надо самое главное помнить: сделанного не воротишь, впредь действовать умнее.
– И не сажать Куниусов, – вставил горбун.
– И опять посадить Куниуса, – упрямо сказал замзав.
Товарищ Безменов засмеялся. Я часто видела его улыбку, но смех слышала впервые. Впрочем, сейчас это был тихий смех, нервный, а не веселый. Он бросил папиросу в свирепый поток ветра, не докурив ее, а потом снова достал свежую и держал в руках, не зажигая. Меня удивляло и трогало его волненье. Я приписывала его нашей близости. Понемножку, осмелев и спустив шарф на лоб, я стала глядеть на него неотступно. Мне казалось, я в далеком Цюрихе, на парапете маленькой кондитерской. Мне казалось, я впервые вижу, издалека и с полной душевной свободой, эту благородную голову, чуть откинутую назад, носильщика, потянувшегося в могучей зевоте, линию затылка, шеи, плеч. Я смотрела прежним взглядом светской дамы, наслаждаясь свободой, властью над собой и над обстоятельствами, и вдруг что-то кольнуло меня в сердце: крохотная мысль, как блеск от зажженной спички, краткая, ослепительная мысль о том, что я любила его с первой минуты и люблю теперь. Замзав вынул часы из кармана:
– Еще десять минут. Вон огоньки. Подъезжайте прямо к партийному клубу.
– Мы не можем взять на заседанье товарища Зворыкину, это против устава, – вмешался горбун.
– Она может обождать нас в соседней комнате, – произнес Безменов. И словно от близости разлуки, не сговариваясь, не глядя друг на друга, незаметно для окружающих мы взялись за руки. Моя рука была холодна, как лед. Его пальцы – теплые и сильные. Шофер затормозил автомобиль. Сказка кончилась. Огромные черные псы кидались на нас с двух сторон, оглушительно лая. Вокруг виднелись темные строения. Двухэтажный домик партийного клуба был освещен керосиновыми лампами. Мы приехали в Черноямы.
Глава шестая
Село Черноямы лежало в глухой котловине, обрамленной горной грядой с залежами антрацита. Здесь почти не было растительности. Вдоль шоссейной дороги торчали кривые сучья терновника. Земля вокруг в бугорках и кочках. Только с береговой стороны, где цеплялись за скалы деревянные лачуги рыбаков, шли луга и великолепный выгон, расстилавшийся на несколько десятков верст.
Обитатели Черноям, поселенцы из центральных губерний, жили вперемешку с татарами и немцами, имевшими здесь всего несколько дворов. По ежемесячным отчетам, поступавшим в земотдел, а оттуда ко мне на машинку, я знала, что это село богатое, хотя неблагополучное. Мужики туго привыкали к чуждому для них скотоводству. Немцы жаловались на постоянное обкрадыванье ферм. Татары держались особняком и резали уши, нос и пальцы попадавшимся конокрадам. Здесь были случаи поножовщины, самосуда. К перемене власти село отнеслось равнодушно. Условия ли жизни, мрачное ли место или темперамент переселенцев, но только они были до последнего предела пассивны и мрачны.
Новый быт, вводимый железной рукой, разворошил этот муравейник. Изо дня в день переписывая на машинке официальные бумажки, засыпанная количеством мелких фактиков, как булавками на примерке нового платья, я потеряла чувство перспективы, не умела различить общие контуры. Но сейчас, в Черноямах, между живыми людьми, делавшими историю, я сразу поняла всю последовательность совершающегося. Я поняла, о чем препирались между собою шуршавшие у меня на валике нумерованные бумажки. Одни выходили из парткома, из сердца революции, и за ними стояла соборная воля партии. Другие опирались только на личный опыт и шли от людей, получивших хозяйственные задачи. Одни предписывали, другие остерегали, мешали, советовали, вводили поправки. Одни шли совершенно прямо, как луч в безвоздушной среде. Другие выходили из того же места, но тотчас же преломлялись, попадая в материальную среду. Я глядела на бой бумажек, на порождаемую ими среднюю равнодействующую, и мне казалось, что можно вывести формулу, подобную химическим, из опыта нашего поколенья.
Как только автомобиль остановился, двери клуба распахнулись, и несколько человек вышли нам навстречу. Впереди них я увидела высокую тощую фигуру, сильно сутулую в плечах, с лицом, оттененным бородкой. Он вглядывался сквозь очки в приехавших.
– Куниус, – крикнул горбун, вскакивая со своего места, – кой черт вы сюда попали? Да еще без партийного постановленья!
– Извините, товарищ, – хором заговорили с лестницы, – комячейка вытребовала его к себе на помощь. Взойдите наверх, вы узнаете, как было дело.
Через несколько минут вся наша группа, не исключая шофера, сидела в чистой деревянной горнице с длинным столом посередине, служившей читальной залой. Стены в ней были обклеены газетами. Углы красиво задрапированы красными знаменами, оставшимися от первомайских праздников и разных процессий. Стол завален брошюрами и журналами.
Мы узнали, что тело заведующего, товарища Варгина, совсем изуродовано и лежит в соседней комнате для отправки наутро в город. Крестьяне, разгромив склад, покусились было и на партийный клуб, если б вовремя не прискакал вызванный из соседнего села товарищ Куниус. Ему удалось уговорить крестьян разойтись и даже выдать зачинщиков. Последние арестованы и сидят под замком. Исполком назначил экстренное заседание на одиннадцать часов вечера. Оставалось еще два часа.
Замзав отправил в сторону горбуна торжествующую улыбку. Но горбун не обратил на это ровно никакого внимания. Он поманил меня за собой, привел в просторную, почти пустую комнату, где стояли диван с чьей-то красной измятой подушкой и закрытое пианино.
– Посидите здесь, пока не кончится партийное собранье. Советую выспаться. Вам всю ночь придется вести протоколы, и надо, чтобы голова была свежая.
Когда он ушел, я расположилась поуютней на диване и принялась воскрешать в воображении всю нашу поездку, переживая ее острую сладость. Но через минуту мечты мои были прерваны. Комната, где я сидела, была отделена от читальни еще одной комнатой, где стоял сейчас гроб с убитым. Но стены были из досок, даже не замазанных глиной, а только оклеенных газетами. Можно было разглядеть полоски закрытых щелей, сквозившие светом. Как только говорившие повышали голос, я могла разобрать каждое слово. Невольно я начала прислушиваться.
Сперва речь шла о Куниусе, потом о незнакомых мне людях. Кто-то начал мерную речь, длившуюся почти без реплик, должно быть читал отчет. Внезапно раздался голос замзава:
– Опять-таки мы ошибаемся. Поймите, что мы не можем обойтись без уступок, иначе нельзя гарантировать даже двадцати процентов разверстки.
Его прервал резкий фальцет горбуна:
– Слушайте, вы нам предлагаете хуже, чем уступки. Ведь этак нельзя распознать первоначального плана. Какая в конечном счете разница между нами и другими, третьими!
– Но вы стоите за то, чтоб получить все сто процентов? Вы сознаете, что это необходимо? Так поймите же: эта необходимость никак не соединима с другой необходимостью… Или сделать уступки и получить, или выдержать направленье и не получить! – надрывался замзав.
Кто-то очень юный, с татарским акцентом, перебил его:
– Силой можно все сделать. Товарищ Куниус разговаривает с ними, а мы не должны были разговаривать: вышло постановленье – подчиняйтесь; кто отказался, с того взыскать принудительно. Бунт – расстрелять. И конец.
– Вы с этой тактикой годитесь ровно на год. Через год вы будете торжественно править пустыми деревнями, незасеянными полями, сожженными амбарами, беглыми крестьянами и бандитами на проезжих дорогах. Вы не знаете мужика, а я знаю мужика. Я двадцать лет в земстве служил! – опять воскликнул замзав.
– Наконец, товарищ Куниус никаких особенных уступок и не делает, – поддержал замзава незнакомый мне голос. – Он умеет говорить с массами, доходчив, сердечен, ему верят; а уступает там, где для нас несущественно. А если им не нравится названье, он говорит «пожалуйста», и они придумывают свое собственное, а в результате поступают все-таки по-нашему. Так он работал с ними все пять месяцев. Конечно, заменять его Варгиным было ошибкой. Варгин был слишком прям и принципиален, он сразу вооружил против себя. Он показал народу сразу все трудности и не обещал ни одной выгоды.
– Обсуждать недостатки того, кому сегодня череп проломили – не время! – вмешался горбун. – Не забудьте, не мы хозяева, а партия. О чем говорить? Мы имеем определенные директивы и должны проводить их в жизнь.
Тотчас же за ним раздался спокойный и звонкий голос Безменова:
– Товарищи, мы две разные вещи путаем. Партийное постановленье обсуждать не наше дело, наше дело – выполнить его, бороться за него, всеми силами укреплять и утверждать его авторитет. Другое дело тактика. Можно поспорить, какими путями сейчас лучше добиться выполненья. Конечно, мужик не настроен дать, что нам нужно. Конечно, мы должны взять у него хлеб, ведь голодают рабочие, голодает Красная Армия. Читали «Правду» от двадцать девятого сентября? Ленин прямо пишет – нам в будущем году надо собрать до четырехсот миллионов пудов хлеба… Четыреста миллионов. А недавно, на совещанье председателей исполкомов, Ленин что сказал? Разверстка для старых русских губерний неимоверно тяжела. Надо сделать облегченье за счет более хлебных окраин, тут подразумевается и наша область. Вы это великолепно понимаете. Значит – надо получить хлеб. Точка, рассуждать не о чем. Как получить? Вы вот только и склоняете что Куниуса, будто все дело в Куниусе. А давайте лучше посклоняем черноямовского мужика. Ведь он не единой краской мазан. Ведь вот зачинщики выданы, отделены, посажены…
– А кто уговорил выдать? Куниус уговорил! – опять крикнул замзав.
– Правильно, Куниус уговорил. Вот и нужно сейчас его спросить, на кого в Черноямах можно опереться, а кто, по его мнению, должен быть убран за решетку вместе с зачинщиками. Давайте вызовем их, поговорим, пощупаем. Расскажем положенье. И походим с ними со двора на двор с лопатами – у кого сколько зарыто. Как выгребем зерно у одного, будьте уверены, – у всех найдется. Мальчишки с нами побегут показывать.
– Сосёнкина снять надо, он с мужиками нехорош, – отозвался Куниус, – до совещанья определенно надо вызвать комсомольцев – Ивина, Петропавловского…
– Поповский сын! – вырвалось у горбуна.
– А комсомолец прекрасный и наша верная опора, – твердо ответил Куниус. – Оставь ты попами бросаться. Сын с отцом лет пять в разладе. И вообще посерьезней смотри на вещи!
– Пойдет по задворкам зерно выкапывать у кулачья? – спросил Безменов.
– Пойдет, – уверенно ответил Куниус.
Голоса опять понизились, собранье перешло на практические вопросы, и я почти ничего больше не могла расслышать.
Страшная слабость и грусть овладели мною. Что такое минутная нежность, случайно разделенная в автомобиле под вой ночного норд-оста, для человека, подобного Безменову? Помнил ли он о ней, соскочив из автомобиля на землю? Помнит ли он сейчас, что я сижу за стеной? Да и знаю ли я, что чувство, пережитое мной, было взаимным?
Во всех этих размышлениях, Вилли, вы не играли никакой роли. Но, откинувшись на красную подушку, пропитанную запахом махорки, я вдруг увидела в незавешенном окне крупные и редкие звезды, похожие на брызги дождя. Мелочи входят в нас, как бациллы, и заражают нас. От трепета звезд, запутавшегося у меня в ресницах, я внезапно очнулась – не здесь, а там, пять лет назад, у себя на родине, в вашем обществе, Вилли, и в обществе вам подобных. Покойные, прочные стены встали между мною и миром, мягкие руки чужого мнения легли мне на лоб и прикрыли глаза, нежное беспамятство убаюкало сердце, – легко жить, ничего не зная, сложив ответственность, не мучаясь, не ища… И сквозь ресницы, как в обратные стекла бинокля, убежало маленькими, маленькими фигурками все окружающее. Речи, слышанные за стеной, еще звучали в ушах, но какими-то неповоротливыми словами, лишенными смысла. Большие ленивые животные, никогда не виденные, пришли и лапами стали их загораживать, распластываясь в геральдический герб вашего рода. Бабетта захохотала откуда-то сбоку медным хохотом, упирая на «о». Все это вам приснилось, приснилось, приснилось…
– Надо идти в исполком, милая! – Очень робко, но решительно знакомая ладонь просунулась между моей щекой и подушкой. Я вздрогнула и открыла глаза. В свете звезд я увидела лицо Безменова, утомленное, со складкой на лбу, без тени улыбки, наклонившееся надо мной. Щека моя еще лежала на его ладони.
– Ну – раз, два, три!
– Четыре, пять… – ответила я и не думая двигаться. Прищурившись, я глядела в эти глаза, углубленные тенью. Сон все еще, как туман, лежал у меня на кончиках губ и заволакивал мысли. Я была светская женщина, Алина Николаевна, капризная жена породистого маленького человека с головкой страуса.
– Вы саботировать намерены? – улыбнулся Безменов. Но когда он потянул к себе руку, я крепче прижалась к ней щекой. Опять безумное волненье, заглушённое сном, охватило меня. Но вместо прежней растерянности оно встало во мне могучим инстинктом завоевателя, всеми уловками длинного поколения женщин, покорявших мужчину. Разве не главное в мире вот эта горячая, непобедимая волна, встающая между мужчиной и женщиной? Разве это не сильнее войн и землетрясений, ураганов и революций? Разве сейчас не отлетают от юноши с этим крутым лбом, с золотыми ресницами – ведь он еще юноша – все сказанные им речи и легшие на него заботы о каких-то Черноямах, каком-то зерне?
Спокойным, слегка насмешливым голосом, ничем не выдавая радостную дрожь, холодившую кожу, я сказала:
– Отсюда мне было слышно все, что говорилось… И ваша изумительная речь о том, что не надо склонять Куниуса, а лучше склонять мужика. По каким падежам его склонять?
Он вырвал руку прежде, чем я успела удержать ее. Что-то вроде сожаленья послышалось в его голосе.
– Вы подслушивали, это отвратительно с вашей стороны, но все-таки с полбеды. А вот обидно, что вы, как всегда, ничего не поняли.
– Ничего не поняла, – значит, и беды большой нет в том, что слышала. Посидите минутку, объясните мне!
– Идемте вниз, автомобиль ждет.
Но я отлично знала, что потеряю его, как только он попадет в свою обстановку. Потеряю и себя – завоевательницу, чтоб стать исправной, испуганной барышней-машинисткой. Он стоял сейчас возле дивана, глядя на меня растерянно и с досадой. Выражение губ – мальчишеское – опять напомнило мне о его молодости. Были мы одних лет, или он моложе меня?
– Я сейчас встану, – шепнула я покорно, – только помогите мне собрать шпильки с дивана.
Он наклонился, неумело шаря рукой по подушке. Я подняла голову и коснулась лбом его подбородка. Мне было снизу видно выражение его губ, ставших сразу старше и мужественней. Досадливая складка разгладилась, нежность сомкнула их. Найдя шпильку, он воткнул ее мне в прическу.
Тогда я медленно поднялась, взяла папку и пошла к лестнице, охваченная большим счастьем. В соседней комнате стоял гроб. Нас ждали внизу в автомобиле. Но все пело во мне – и я пела про себя – люблю, любима.
Здание волисполкома освещалось двумя висячими лампами под круглыми абажурами из картона. Внутри было сумрачно от густого дыма махорки. К нему примешивался запах овечьего пота, сильный до тошноты.
Сидя за отдельным столиком с карандашами и бумагой, я разглядывала черноямских мужиков, силясь привыкнуть к несносному запаху. Это были рослые, угрюмые люди; даже те из них, кому нельзя было дать больше восемнадцати лет, – а исполком почти сплошь состоял из молодежи, – смотрели исподлобья, без улыбки, говорили, как пищу прожевывали, медленно двигая челюстями. В президиум прошел секретарь. Он сел, видимо, с трудом разбираясь в лежавших перед ним бумагах. Один глаз у него был прострелен, как говорили, на любительском спектакле. Лицо от постоянного наклона к зрячему глазу стало кривым. От кривизны все черты казались улыбающимися злобной, не уходящей с лица улыбкой. Голос же у него был мягкий, с визгливыми нотками, как у женщины. Большего несоответствия, чем между речью и лицом этого человека, нельзя было себе представить. Он во все вмешивался, перебивал говоривших словами «позвольте, я доложу» и, кривя лицо, длинно докладывал, а слушателю неприятно было смотреть на него. Создавалось впечатление, будто над нами нарочно издеваются. Это и был, как я потом узнала, Сосёнкин.
Заседание длилось часов до двух ночи. Мужики жаловались на односельчан и на невозможность справиться с разверсткой. Жаловались на маленькую норму, на невозможность вывоза, на своеволие совхозов, на милицию, отбиравшую вывозные товары в свою пользу. Тут я заметила одну вещь: когда слушаешь крестьянские жалобы, все они кажутся вам справедливыми.
Но когда после голодных, сырых, обнищалых городских квартир я попала в жарко натопленную кизяком избу и сытые ребятишки уставились, икая, на нас, а мы глядели на груду жирных лепешек, молоко, яйца, овечий сыр, черный арбузный сахар, – мне стала понятней суровая политика города.
Все кончилось в Черноямах благополучно. Два молчаливых светловолосых парня, Ивин и Петропавловский, оставшись после собрания, о чем-то коротко переговорили с Безменовым, вскинули берданки и ушли из клуба вместе с Куниусом и горбуном.
Огромные протоколы, похожие на роман по своей живости и занимательности, я решила еще раз обработать, прежде чем сдать их Безменову. Волненье мое улеглось, усталость прошла. Подъем, пережитый нами, сблизил нас всех, я осмелела настолько, что вмешивалась в беседу, как близкая. Ночь протекала. Звезды вершили наверху свой путь, опадая цветочными россыпями к горизонту. В три мы собрались ехать.
Нервы, разошедшиеся от перебитого сна, держали нас всех в состоянии шумной говорливости. Даже шофер, то и дело оборачивавшийся к нам, вмешивался в разговор. Но вот он вскрикнул, глядя через наши головы куда-то нам за спину.
Там, в береговой полосе, где ютился рыбачий поселок, занималась розовая лента пожара. Норд-ост наделал беды. Не было сомнения, что он раздует пламя, прежде чем успеют его потушить. Повернуть автомобиль и помчаться обратно по шоссе было делом одной секунды; уже в Черноямах заметили пожар, шумно выводили лошадей, хватали насосы, командовали. Поселок был недалеко. Ветер шел оттуда и мог перебросить огонь на село. Мы миновали широкую улицу и снова мчались по шоссе, оставляя за собой скакавших пожарных лошадок.
Скоро ехать стало невозможно от душного веянья дыма, шара, искр и горячего ветра. Пришлось остановить и оставить в кустах автомобиль, а самим, пробираясь через бесконечные заросли колючек, именуемых здесь «держидеревом», идти в обход ветру. Перед нами шумело беспокойным ночным шумом, катя черные волны, море; берег гудел от прибоя и казался зыбким, изглоданным, непрочным. Над нами катились созвездия, усиливая шаткое ощущение земли, неверной, как качели. И, наконец, между морем и небом пылал огромный костер, с треском пожирая жалкие деревянные домики, походившие на птичьи гнезда.
Безменов бросил нас на площадке, защищенной от огня и ветра, и кинулся в поселок. Мы узнавали от пробегавших людей последовательно, в течение остатка ночи, что он спас Черноямы рядом исключительных мер: было разрушено несколько хижин между поселком и деревней, покинуты окраины, пущена вода на луга из оросительных канав, отрезавшая амбары с сеном от пылавшего участка. Но рыбацкий поселок сгорел дотла. Несколько десятков семейств потянулись с узлами и пожитками в Черноямы.
Только на рассвете мы увидели, что наделал пожар. Береговые скалы были покрыты черными пятнами копоти. Жалкие кучки пепла, дымившиеся, как летом зажженный навоз, курились там и сям. Ветер нанес на берег кучу мелкой рыбы, и она лежала сейчас на камнях, почернев от огня. Дети, бродившие среди пепелища, ели ее.
Человеческих жертв, к счастью, не было. Несколько рыбаков ушли в море, спасая в лодках имущество, сети и улов, и сейчас, когда стих ветер, медленно гребли к берегу.
Безменов подъехал к нам верхом, с обвязанной головой, без фуражки. Лицо у него почернело, глаза сверкали одушевлением, а волосы пахли горелым.
– Я подпален на огне, как курица. Но это отлично вышло, что мы повернули сюда. Без нас они, пожалуй, не отстояли бы Черноямы.
Горбун и Куниус так и остались в селе. Замзав, давно уже поглядывавший на часы, раздобыл мотоцикл и помчался в город, уверяя, что без него дела придут в полный хаос. Я сидела с терпеливым красноармейцем и шофером в автомобиле, поджидая неугомонного Безменова, когда он появился снова с огромным караваем хлеба и печеной рыбой в газете. Дав шоферу знак трогаться, он бросил свою добычу на переднее сиденье и сказал мне весело: