332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариэтта Чудакова » Жизнеописание Михаила Булгакова » Текст книги (страница 50)
Жизнеописание Михаила Булгакова
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:48

Текст книги "Жизнеописание Михаила Булгакова"


Автор книги: Мариэтта Чудакова






сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 50 страниц)

В тот же день Булгаков пишет Гдешинскому: «До сих пор не мог ответить тебе, милый друг, и поблагодарить за милые сведения». Гдешинский отвечал подробнейшим образом на его вопросы о киевской жизни времен их молодости – обычные программы концертов в Купеческом саду, состав библиотеки Духовной академии, которую они посещали и т. п.: лишенный возможности читать и писать, Булгаков надеялся отдаться воспоминаниям и хотел, видимо, придать им некую систематичность. «Ну, вот я и вернулся из санатория, – продолжал он. – Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я умирать». В этом письме и были сказаны уже приведенные нами ранее слова, противопоставившие «мучительной» и «канительной» смерти от болезни «один приличный вид смерти – от огнестрельного оружия, но такого у меня, к сожалению, не имеется».

31 декабря, вступая в последний свой год и, несомненно, ясно это понимая, Булгаков писал младшей (любимой) сестре: «Милая Леля, получил твое письмо. Желаю и тебе и твоей семье скорее поправиться. А так как наступает Новый год, шлю тебе и другие радостные и лучшие пожелания.

Себе я ничего не желаю, потому что заметил, что никогда ничего не выходило так, как я желал. ... Будь что будет. Испытываю радость от того, что вернулся домой».

1 января его поздравляли друзья и знакомые – Николай Эрдман, Н. Радлов, Б. В. Шапошников... (Через шестнадцать лет, 2 января 1956 года, Елена Сергеевна пришла к Б. В. Шапошникову в Пушкинский дом. «...В разговорах – просидели около 3-х часов, – записывала она в этот день в дневнике, который продолжала вести. – Он спросил, не захочу ли я продать их институту архив М. А. <...> вспомнил, что в сентябре 39-го года он пришел к нам, когда мы вернулись из Ленинграда, и М. А. уже был болен. – Я вошел в вашу квартиру, окна были завешены, на М. А. были черные очки. Первая фраза, которую он мне сказал, была: „вот, отъелся я килечек" или „ну, больше мне килечек не есть"».

Это было воспоминаньем о застольях на Пречистенке).

В первые дни Нового года состояние было тяжелое. 6-го января он делает записи к пьесе, обдумывавшейся в течение минувшего года, – «задумывалась осенью 1939 г. Пером начата 6.1.1940. Пьеса. Шкаф, выход. Ласточкино гнездо. Альгамбра. Мушкетеры. Монолог о наглости. Гренада. Гибель Гренады. Ричард I.

Ничего не пишется, голова как котел... Болею, болею...» В эти дни он получил письмо Гдешинского – из Киева: «Почему-то зима – наиболее, по-моему, поэтична и навевает воспоминания... Падает снег и щекочет ласково лицо. Звенят бубенцы извозчиков... И везде елки. И у вас елки, и кто-то поет...» Это письмо было ему последним приветом киевской молодости перед разверстой уже могилой.

К середине января наступило некоторое улучшение.

13 января. «Лютый мороз, попали на Поварскую в Союз (Союз писателей на ул. Воровского. —М. Ч.).Миша хотел повидать Фадеева, того не было. Добрались до ресторана писательского, поели... Миша был в черных очках и в своей шапочке (жена сшила ему черную шапочку – как у его героя. – М. Ч.), отчего публика (мы сидели у буфетной стойки) из столовой смотрела во все глаза на него – взгляды эти непередаваемы. Возвращались в морозном тумане».

14 января. «Асеев. Страшно восторженно отзывается о нас обоих, желает во что бы то ни стало закрепить это знакомство. Прочитал свой отрывок из «Маяковского». Миша лежит, мороз действует на него дурно». Речь идет о поэме Асеева «Маяковский начинается», недавно дописанной. В этот вечер, несомненно, шел разговор о Маяковском; возможно, Булгаков задавал Асееву и какие-то вопросы о нем. В последний год жизни он вернулся мыслью к человеку, чья судьба встретилась с его собственной так странно, в момент трагического завершения, – в записной книжке, начатой в Барвихе, Елена Сергеевна записывала под его диктовку темы, которые он надеялся обдумать, области знаний, к которым хотел бы обратиться, – «География. География?», «Медицина, история ее? Заблуждения ее? История ее ошибок?», «Философия, философия!» И среди этих записей – «Маяковского прочесть как следует».

Можно думать, он возвращался теперь мыслью к Маяковскому, стремясь представить и его предсмертное состояние; знать этого нам не дано; но можно видеть схождения в некоторых философско-творческих их представлениях. Уже в романе «Белая гвардия» звучат обнадеживающие слова, произнесенные тем, к чьему престолу попадает убитый вахмистр: «Живи себе, гуляй», – те самые, как кажется, слова, на которых спустя много лет воздвигнется стиль необычное здание завершающих глав «Мастера и Маргариты», – слова, обозначившие будущую жизнь как жизнь, как существование в том же физическом облике и даже рядом с любимой женщиной. Р. Якобсон, вспоминая слова Маяковского в разговоре о теории относительности: «А я совершенно убежден, что смерти не будет. Будут воскрешать мертвых», – выразил уверенность в том, что название стихотворения «Прошение на имя... (Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!) » для Маяковского «вовсе не литературный заголовок, это – подлинное мотивированное прошение к большелобому тихому химику XX века», что здесь, как и в пьесах «Клоп» и «Баня», «вера – залог воскресения». Это близко к системе ценностей, выраженной в «Мастере и Маргарите»; можно было бы также отнести и к Булгакову слова, сказанные тем же исследователем о Маяковском: «нет для него воскресения без воплощения, без плоти» – черта, сближающая, на наш взгляд, эти столь разные творческие миры. В воспоминаниях Е. Лавинской зафиксированы следующие слова Л. Ю. Брик на другой день после похорон поэта: «Он не понимал абсолютно, что он делал, не представлял, что смерть – это гроб, похороны. Если бы реально себе представил, ему стало бы противно, и он бы ни за что не застрелился». Булгаков, как врач, хорошо представлял себе смерть, а некоторым из своих друзей со всеми подробностями рассказал еще осенью 1939 года, как будет протекать его болезнь и умирание. Представление же его о современном похоронном ритуале настойчиво закрепляется со всеми отвращающими автора аксессуарами от первой до последней редакции романа «Мастера и Маргариты». Зато устойчивое, на протяжении всей творческой жизни – от первого романа до последнего – изображение инобытия Булгаковым заставляет со вниманием и доверием отнестись к свидетельству мемуариста, память которого удержала следующие слова умирающего писателя: «Мне мерещится иногда, что смерть – продолжение жизни. Мы только не можем себе представить, как это происходит. Но как-то происходит...» (воспоминания С. А. Ермолинского). Представить себе, «как это происходит», он и стремился в своем творчестве, предвосхищая, может быть, подсказывая.

Глубокое и до сих пор не расшифрованное свидетельство о соотношении творчества Булгакова с его жизнью и смертью оставлено в строках близко знавшей писателя А. А. Ахматовой: «И гостью страшную ты сам к себе впустил И с ней наедине остался» (Эти стихи она принесла Елене Сергеевне 16 апреля). Конструирующая, прогнозирующая творческая воля художников – в ее воздействии на биографию и постбиографию – не может быть оценена нами не только в полной, но еще и в приблизительной мере. Роман Булгакова дописывался автором до последних дней, уподобляясь в каком-то смысле предсмертным стихам Маяковского. Когда видишь, каким возникает образ постбиографии в творчестве двух этих столь разных писателей, то нельзя не думать, что если каждому будет дано по его вере, то и они сумели оказать какое-то неизвестное нам или еще неизвестное воздействие на свою жизнь вечную.

15 января. «Миша, сколько хватает сил, правит роман, я переписываю». Она читала ему вслух, он останавливал ее, диктовал поправки и дополнения, и этот новый текст или переписывался в тетрадь вставок, заведенную 4 октября, либо присовокуплялся к машинописи в виде отдельных листов. 16 января. «42 градуса!.. Работа над романом. Пришел Ермолинский в валенках, читала вслух кусочек романа – воробушек. Мишин показ воробушка». Это был только что продиктованный эпизод встречи буфетчика с профессором Кузьминым, составивший 5 больших страниц текста мелким почерком. «...Присмотревшись к нему, профессор сразу убедился, что этот воробей – не совсем простой воробей. Паскудный воробушек припадал на левую лапку, явно кривлялся, волоча ее, работал синкопами, одним словом, – приплясывал фокстрот под звуки патефона, как пьяный у стойки. Хамил, как умел, поглядывая на профессора нагло». Так ярко, весело вспыхивала временами творческая фантазия умиравшего. В тот же день: «Вечером – правка романа... ужин на письменном столе Мишином. Я верю, что он поправляется». 24 января. «Вчера был Виленкин. Разговор о новой пьесе. Потом о квартире. Разговор, взволновавший Мишу. Жалуется на сердце. Часов в 8 вышли на улицу, но сразу вернулись – не мог, устал». 25 января. «Продиктовал страничку (о Степе – Ялта) »; в этот день они вышли на улицу – видимо, последний раз. 28-го. Опять происходила работа над романом. 29-го наступило ухудшение. Однако 13 февраля Булгаков еще работал над романом – видимо, последний раз. Е. С. Булгакова рассказывала нам об этом так: «В 1940 году он сделал еще вставки в первую часть —я читала ему. Но когда перешли ко второй и я стала читать про похороны Берлиоза, он начал было править, а потом вдруг сказал: – Ну, ладно, хватит, пожалуй. – И больше уже не просил меня читать». Обширность вставок и поправок в первой части и в начале второй говорит о том, что не меньшая работа предстояла и дальше, но выполнить ее автор не успел.

[12 февраля 1940 г. H. H. Лямин писал Попову из Калуги: «Дорогой Патя, благодарю тебя за твое хорошее, но очень печальное письмо. Я очень ясно представил себе обстановку Нащокинского переулка, и мне стало обидно, что я сейчас не могу быть там. Большой период моей жизни был связан с Макой, думаю, что и в его жизни я когда-то сыграл какую-то роль. Тебе, конечно, нужно возможно больше и чаще бывать у Маки. Ему это, наверное, очень приятно. Да и, кроме того, выражаясь громким языком, кто достаточно беспристрастен, чтобы запечатлеть и сохранить его подлинный образ. Это могут сделать только несколько его ближайших друзей и не конкурентов по писательской работе. Впрочем, может быть, все наши опасения излишни. Хочется думать, что он опять справится с новым приступом опасностей (...) Непременно передай от меня побольше нежных слов Маке. Вырази ему мою любовь так, как ты умеешь. Крепко целую тебя и Анну Ильиничну. Тата (Н. А. Ушакова.– М. Ч.) шлет привет. Твой Коля» (хранится у Н. И. Толстого).]

15 февраля. «Вчера позвонил Фадеев с просьбой повидать Мишу, а сегодня пришел. Разговор вел на две темы: о романе и о поездке Миши на юг Италии, для выздоровления. Сказал, что наведет все справки и через несколько дней позвонит». В эти дни Булгакова уже с трудом переворачивали в постели – ему болезненны были прикосновенья.

19 февраля. «У Миши очень тяжелое состояние – тре-

648

тий день уже. Углублен в свои мысли, смотрит на окружающих отчужденными глазами. К физическим страданиям прибавились – или, вернее они привели к такому болезненному душевному состоянию». Мысли о романе возвращались к нему. Внутренняя задача работы над последними редакциями заключалась, как кажется, в полной замкнутости в нем биографии автора, переосмысленной как завершившаяся и уже оцененная со стороны судьба. В свете этого в последние месяцы жизни он, может быть, видел, что попытка придать новое движение уже остановленному или, говоря словами романа, «гнаться по следам того, что уже окончено», берясь за новые замыслы, и не могла не привести к катастрофическим последствиям, которой стала болезнь и смерть, мучительная и долгая в отличие от быстрой и легкой смерти – Мастера. С другой стороны, эта попытка получила заранее объяснение в недрах самого романа, в сплетениях темы трагической вины. «Умирая, он говорил, – вспоминала Елена Сергеевна: – Может быть, это и правильно... Что я мог бы написать после «Мастера»?..»

1 марта приходил Фадеев; в этот же день К. Венцем были сделаны последние фотографии Булгакова (запечатлевшие резко изменившееся, но спокойное, иногда улыбающееся лицо) – красноречивые свидетельства силы духа умиравшего и его жены. 5 марта у него вновь Фадеев. «Разговор (подобрался, сколько мог) », – записывала Елена Сергеевна; впоследствии она рассказывала нам о потрясении, испытанном собеседником умирающего. Булгаков, глядя невидящими глазами, сказал:

– Александр Александрович, я умираю. Если задумаете издавать – она все знает, все у нее...

Фадеев, своим высоким голосом, выговорил:

– Михаил Афанасьевич, Вы жили мужественно и умрете мужественно!

Слезы залили ему лицо, он выскочил в коридор и, забыв шапку, выбежал за дверь, загрохотал по ступеням...

8 марта О. С. Бокшанская писала матери: «Все печальнее и печальнее вести от Люси... сегодня пришел один знакомый художник, друг их (В. В. Дмитриев. – М. Ч.), который ночевал там вот в эту последнюю ночь. Он под убийственным впечатлением: Мака уже сутки как не говорит совсем, только вскрикивает порой, как они думают, от боли... Люсю он как бы узнает, других нет. За все время он произнес раз одну какую-то фразу, не очень осмысленную, потом, часов через 10, повторил ее, вероятно, в мозгу продолжается какая-то работа». Одна жена разбирала его слова; медсестра, сменявшая ее у постели, заносила в тетрадь, в которой Елена Сергеевна неукоснительно фиксировала течение каждого дня, странные слова, ею услышанные; «Донкий ход... донкий ход». Слова эти были – «Дон Кихот»; его герои еще жили в стирающейся памяти. 6 марта Елена Сергеевна записывала: «Я сказала ему наугад (мне казалось, что он об этом думает) – «Я даю тебе честное слово, что я перепишу роман (то есть перепечатаю начисто – ведь он знал, что его правка осталась не сведенной. —М. Ч.), что я подам его, тебя будут печатать! А он слушал, довольно осмысленно и внимательно, и потом сказал – «чтобы знали... чтобы знали!» В последние дни, в состоянии, уже близком к бреду, ему казалось, рассказывала нам Елена Сергеевна 3 ноября 1969 года, что «забирают его рукописи. – Там есть кто-нибудь? – спрашивал он беспокойно. И однажды заставил меня поднять его с постели и, опираясь на мою руку, в халате, с голыми ногами, прошел по комнатам и убедился, что рукописи «Мастера» на месте. Он лег высоко на подушки и упер правую руку в бедро – как рыцарь».

[В один из последних дней он заставил жену собрать все свои рукописи и вынести из дому, чтобы зарыть в лесу. Она все собрала, связала, сделала вид, что выносит – и оставила связки между двумя выходными дверями, а когда он заснул – внесла назад.

«Почти накануне смерти,– рассказывала Елена Сергеевна 3 ноября 1969 года,– он потребовал снять с себя рубашку. Почему-то он думал, что в рубашке они могут его увезти, а без рубашки нет...»]

В ночь с 9 на 10 марта, рассказывала в тот же День Елена Сергеевна, «я все время сидела на полу на подушечке – у его изголовья и держала его руку... Потом вышла в другую комнату, и В. В. Дмитриев попросил у меня разрешения рисовать. Он рисовал, а слезы заливали его лицо». Эти рисунки сохранились.

[«В последние дни,– рассказывала Елена Сергеевна,– он попросил меня позвать Якова Леонтьевича (Леонтьева). Я позвонила ему. Тогда Миша попросил меня зажечь около кровати на тумбочке свечи. Я, недоумевая, зажгла. И когда Я. Л. зазвонил у двери, Миша сложил руки и закрыл глаза. Бедный грузный Я. Л. чуть не скончался на месте. И я поняла – он, умирая, играл! Он продолжал свое актерство, свои розыгрыши – уже не видя...

Он попросил Я. Л. нагнуться и что-то прошептал. Только после смерти я узнала, что Миша сказал: «Люся захочет, конечно, хоронить меня с отпеванием. Не надо. Ей это повредит. Пусть будет гражданская панихида». И потом многие (тогда – многие ли? – М, Ч.) меня упрекали – как я могла так хоронить верующего человека... Но это была его воля».

(Считаем необходимым привести и свидетельство С. А. Ермолинского. В одном из наших разговоров он решительно отверг такое объяснение последней воли Булгакова: «Не в этом дело! Он боялся того, что случилось с Гоголем! После перезахоронения (в 1931 г.– М. Ч.) об этом много говорили по Москве. И он не раз говорил: «Ты помнишь, что Гоголь перевернулся в гробу?.. Нет-нет – в крематории! Там даже если очнешься, не успеешь ничего почувствовать – пых, и все!»

«...Огонь, с которого все началось и которым мы все заканчиваем».)

Н. А. Ушакова говорила нам о его просветленном лице в первый день после смерти: «У него стало прежнее, знакомое лицо, а последний месяц было чужое». Это пристальный взгляд художницы, не раз рисовавшей Булгакова]

В письме О. С. Бокшанской к матери от 12 марта оставлено биографам писателя подробное и, видимо, самое точное описание его последнего дня: «Он умер 10 числа без 20 минут пять, днем. После сильнейших мук, которые он терпел в последнее время болезни, день смерти его был тих, покоен. Он был в забытьи... под утро заснул, и Люсю тоже уснуть заставили, дали ей снотворного. Она мне говорила: проснулась я часа в два, в доме необыкновенная тишина и из соседней комнаты слышу ровное спокойное дыхание Миши. И мне вдруг показалось, что все хорошо, не было 'этой страшной болезни, просто мы живем с Мишей, как жили до болезни, и вот он спит в соседней комнате, и я слышу его ровное дыхание. Но, конечно, это было на секунду – такая счастливая мысль. Он продолжал спать спокойно, ровно дышать. Часа в 4 она вошла в его комнату с одним большим их другом, приехавшим в этот час туда. И опять так спокоен был его сон, так ровно и глубоко дыхание, что – Люся говорит – «подумала я, что это чудо (она все время ждала от него, от его необыкновенной, не похожей на обычных людей натуры) – это перелом, он начнет выздоравливать, он поборол болезнь». Он так и продолжал спать, только около половины пятого по лицу прошла легкая судорога, он как-то « скрипнул зубами, а потом опять ровное, все слабеющее дыхание, и так тихо-тихо ушла от него жизнь».

«Когда он уже умер, – рассказывала Елена Сергеевна, – глаза его вдруг широко открылись – и свет, свет лился из них. Он смотрел прямо и вверх перед собой – и видел, видел что-то, я уверена (и все, кто был здесь, подтверждали потом это). Это было прекрасно».

В дневнике Елены Сергеевны, где подробно записаны все визиты последующего месяца (среди приходивших – Пастернак, Ахматова, Фадеев), пропущено несколько чистых листов и дальше запись: «Уот Уитмен: „...нечто стремительное и грозное, нечто далекое от скучной благопристойности жизни; нечто неизведанное; нечто безумное и восторженное; нечто снятое с якоря и пущенное в далекое море на свободу!.."».

[16 апреля 1940 г. Елена Сергеевна, собираясь в Ялту, в дом писателей, записала: «Фадеев – успокоил насчет квартиры, все обещал сделать, пьес еще не прочитал – тоже обещал не откладывать. Предложил, если понравится в Ялте, продлить путевки. Спросил, есть ли деньги. {...) Всякие пустые звонки, приходы. Потом – Анна Ахматова). Прочитала то, что написала для него. Взяла фотографии. Сказала: Замятин умер ровно за три года (10 марта 1937)».

Татьяна Николаевна Лаппа знала о его болезни. «Н. Архипов сказал мне зимой 1939 года: «Тася, позвоните Булгакову – он ослеп». А я не стала».

Перед смертью Булгаков послал за ней свою младшую сестру. «Леля пришла за мной, ей сказали, что я здесь не живу – «Позвоните Крешковой». И Вера Федоровна ей сказала: «Она в Черемхове». Это под Иркутском, в ста километрах, – там мы жили с Крешковым. Пришла газета, и Крешков сказал: «Твой Булгаков умер».

]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю