355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мариэтта Чудакова » Жизнеописание Михаила Булгакова » Текст книги (страница 18)
Жизнеописание Михаила Булгакова
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:48

Текст книги "Жизнеописание Михаила Булгакова"


Автор книги: Мариэтта Чудакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

«Лошади тронулись. Мертвое тело качнулось, упав на плечо Георгию Петровичу. Он отстранил его от себя и поправил на голове его шляпу. – Ничего, ничего – скоро приедем, – сказал ротмистр, печально глядя в осунувшееся лицо своего окоченевшего уже соседа». После небольшого пересказа Булгаков приводит еще одну цитату: «Мертвец опять скатился в его сторону, прильнул к Галдину и, свесив голову вниз, молчаливо сторожил сон живого.

Гроза постепенно стихла. Из-за туч всплывал тихий месяц». – Занятно, – думает читатель, представляя себе спящее в свете месяца лицо красавца Галдина и прильнувшую к нему мертвую голову с потухшими глазами». И в выбранных автором статьи цитатах, и в том удвоении картины, от которой он не удерживается, хорошо видно, что выделены мотивы собственно булгаковские – вспоминается будущий Най-Турс, который «в гробу значительно повеселел», и особенно – потрясающая картина в первой редакции «Мастера и Маргариты», когда сбежавший из психиатрической лечебницы Иванушка, отбив катафалк с гробом Берлиоза, нахлестывает лошадей: « [На пово]роте колесницу [наклонило, покойник] вылез из гроба. [Иванушка, забыв, что он] управляет колесн[ицей, смотрел, уставясь] безумными глаза [ми, как Берлиоз, с мерт]выми очами, в чер[ном костюме, подобно маль]чишке, залихватс[ки подпрыгивает в] гробу, наслаждаясь [производимым эффектом] » (квадратными скобками отмечены предположительно восстановленные нами фрагменты текста на уничтоженной автором части листа).

Перечитывая статью Булгакова о Слезкине, можно заподозрить даже некоторое воздействие на эту сцену картины, произведшей впечатление на Булгакова при чтении Слезкина.

В поисках достоинств Слезкина Булгаков сопоставляет его с фоном литературы, на котором он появился, и здесь, быть может, самое существенное для нас в статье – суждения, за которыми угадывается собственная литературная программа Булгакова 1922 года. «Ю. Слезкин неизменно скуп и сжат, и на страницах его можно найти все, кроме воды. А это, конечно, не только не плохо, а уже определенно хорошо (пример осторожной обдуманности авторских комплиментов Слезкину, едва ли не рассчитанных на двоякое прочтение – М. Ч.).Слезкин скупо роняет описания, Слезкин не мажет нудных страниц. <...> Обильные происшествия не лезут друг на друга, увязая в болотной тине русского словоизвержения, а стройной чередой бегут, меняясь и искрясь. <...> Кто-то из критиков Ю. Слезкина сказал, что выдумка – неприятный гость, это неправда. В тот период времени, когда Слезкин выходил на арену, выдумка становилась, поистине, желанным гостем в беллетристике. Ведь положительно жутко делалось от необыкновенного умения русских литераторов наводить тоску. За что бы ни брались они, все в их руках превращалось в нудный серый частокол, за которым помещались спившиеся дьяконы и необычайно глупые и тоскливые мужики. Жизнь в их произведениях в лучшем случае походила на знаменитый сон:

Снег, а на снегу щепка.

В худших делалась настолько сумеречной, что уж даже и правдоподобие исчезало, и получалась тоже своего рода выдумка, но уже безусловно скверная.

Такой литературы было множество. Фантазер на сереньком фоне тяжко-думных российских страниц был положительно необходим». Фабула, выдумка как необходимые современной прозе черты – это подчеркнуто, это высказано, несомненно, и как собственная литературная задача, которая должна воплотиться в повестях последующих двух с лишним лет (можно предполагать, что в это время уже возник замысел «Дьяволиады», которая будет написана к лету 1923 года).

Следующий пункт литературной программы самого Булгакова, прочитываемой в статье, относится к языку. «Кажется, не было ни одного человека из критиков Ю. Слезкина, который не говорил бы, что у него отличный язык.

Как это ни печально (существенная оговорка! – М. Ч.), это, пожалуй, действительно так. Ю. Слезкин пишет хорошим языком, правильным, чистым, почти академическим, щеголевато отделывая каждую страницу.

...Как уст румяных без улыбки... Румяные уста беллетриста Ю. Слезкина никогда не улыбаются. Внешность его безукоризненна.

...Без грамматической ошибки... Нигде не растреплется медовая гладкая речь, нигде он не бросит без отделки ни одной фразочки, нигде не допустит изъяна в синтаксической конструкции. Стиль в руке, пишет словно кропотливый живописец, мажет кисточкой каждую черточку гладкого осиянного лика. Пишет до тех пор, пока все не закруглит и не пригладит. И выпустит лик таким, что ни к чему придраться нельзя. Необычайно гладко. Для того, кто хорошо знает Ю. Слезкина (единственное в статье указание на личное знакомство – по-видимому, дань зарубежному изданию. – М. Ч.), ясно, что никак иначе он писать не может. На одну треть он перестал бы быть Ю. Слезкиным, если бы из-под пера его полилось что-либо другое, лохматое и буйное, шумливое и растрепанное». Вся главка о языке производит наиболее двусмысленное впечатление, и можно представить себе, как вчитывался в эти строки сам объект и, едва успевая зацепиться за, казалось бы, безоговорочно положительный штрих, на следующей же фразе соскальзывал, теряя равновесие. «Стиль Ю. Слезкина гармонично вяжется с сутью и содержанием его произведений. Гладкий стиль порой безумно скучен (о эти румяные уста без улыбки!), но отвергать его нельзя». Почему? «Иначе придется отвергнуть и всего Слезкина...»

Этот выпад против гладкого стиля показывает, что Булгаков в это время уже вполне сознает особенности своей, столь отличной от закругленности и приглаженности, речевой работы. Здесь, быть может, и отзвуки прямых споров о языке, которые велись в этой среде – Булгаков, Слезкин, Стонов, Ауслендер и другие, – споров, основанных на той разнице отношения к языку, которая несомненно выразилась позднее в кружковой оценке «Белой гвардии» на первых авторских чтениях и отразилась в «Театральном романе».

В конце статьи Булгаков задает вопрос: «Ну, а если вздумать разгадать его интимную черту, то скрытое и характерное, что определяет писателя вполне?..» – и ответ на этот вопрос открывает нам степень осознанности Булгаковым собственных характерных и определяющих черт: «Ю. Слезкин стоит в стороне. Он всегда в стороне. Он знает души своих героев, но никогда не вкладывает в них своей души. Она у него замкнута, она всегда в стороне. Он ничему не учит своих героев, никогда не проповедует и не указывает путей. <...> Откуда-то со стороны Слезкин смотрит на своих героев. Он пишет их легко и размашисто, и пан Яцковский выходит у него живым, но Ю. Слезкин не живет и не дышит своими Янковскими. <...> Ю. Слезкин обладает талантом видеть жизнь такой, как она есть, но не любит ее и, когда нужно писать ее, приукрасит по-своему». Естественно вспомнить здесь нравоучение Максудова из «Театрального романа»: «Героев своих надо любить...» Для Булгакова это – и рычаг самого писания, и непременная окраска уже сложившихся героев.

Конец статьи обращает к тому, о чем говорилось уже в связи со «Спиритическим сеансом», – к жизненной позиции Булгакова первых московских лет, не раз, прямым образом, выраженной им в фельетонах для «Накануне».

«Чему же может научить этот маркиз, опоздавший на целый век и очутившийся среди грубого аляповатого века и его усердных певцов? Ничему, конечно, радостному. У того, кто мечтает об изысканной жизни и творит, вспоминая кожаные томики, в душе всегда печаль об ушедшем.

Герои его – не бойцы и не создатели того «завтра», о котором так пекутся трезвые учители из толстых журналов. Поэтому они не жизнеспособны и всегда на них смертная тень или печать обреченности».[80]80
  С сокращениями статья Булгакова была перепечатана в виде предисловия к кн.: Слезкин Ю. Роман балерины. Рига. 1928. С. 7—21.


[Закрыть]

Сам Булгаков хотел бы чему-то «научить», и хотя он тоже не берется рисовать «создателей того „завтра", о котором пекутся...», но ему явно претят герои не жизнеспособные. Он не согласен считать себя обреченным и, оглядываясь назад, черпает там не сознание обреченности, а – необычным для окружающей литературы образом – опору ддя сегодняшней жизнеспособности. «В числе погибших быть не желаю» – эти слова из письма к матери от 17 ноября 1921 г. – не только его собственный девиз, но и камертон его литературной интенции этих лет. И хотя вскоре он берется изображать именно погибшего – героя «Дьяволиады», – этот герой изображен, в сущности, как его собственный антипод: «маленький человек», лишенный внутренней опоры. (Мы увидим, впрочем, как через полтора-два года в следующей повести погибнет и герой совсем другого типа – профессор Персиков).

Так или иначе Булгаков призывает смотреть в лицо «грубому, аляповатому веку», не предаваясь ни мечтам об «изысканной жизни», ни воспоминаниям о навсегда ушедшем. Нельзя творить, «вспоминая кожаные томики», – здесь бегло намечено то отношение к литературе прошлого, которое не прочитывается из этой статьи полностью и сможет быть реконструировано лишь постепенно.

Можно, пожалуй, утверждать, что роман Слезкина о Булгакове и статья Булгакова о Слезкине находились поздней осенью 1922 г. в центре литературно-бытовых взаимоотношений Булгакова с наиболее близкой к нему в этот момент средой.

...Будущий муж Татьяны Николаевны Булгаковой (Лаппа), Давид Александрович Кисельгоф, бывший помощник присяжного поверенного, а ныне, летом 1922 г., подавший заявление о приеме его в Коллегию защитников,[81]81
  ...В Коллегию защитников... 2 августа 1922 г. газета «Рабочая Москва» опубликовала «Список лиц, подавших заявление о зачислении в Коллегию защитников» (С. 7), среди них – Д. А. Кисельгоф.


[Закрыть]
 позвал однажды в гости нескольких знакомых, а также и незнакомых ему московских писателей – по словам Татьяны Николаевны, без жен, – подчеркивая этим литературный характер вечера. «Дэви очень любил писателей, – рассказывает об этом Татьяна Николаевна. – У него была прекрасная комната, с красивыми креслами (два кресла из этого гарнитура до самой смерти Татьяны Николаевны стояли в ее квартире. – М. Ч.), он приглашал в гости писателей и как-то пригласил Стонова, Слезкина, Булгакова и своего друга адвоката Владимира Евгеньевича Коморского, с которым Булгаков там и познакомился». Самому Коморскому (также бывшему помощнику присяжного поверенного), сверстнику Булгакова (р. 1891 г.), помнилось, что познакомил их Борис Земский (учившийся вместе с ним в гимназии в Тифлисе). Так ли, иначе ли познакомившись, Булгаков стал охотно бывать у Коморского в доме № 12, кв. 12, по Малому Козихинскому переулку – совсем недалеко от его собственного жилья на Б. Садовой.

[Полвека спустя, 12 июня 1970 г., впервые приехав к Татьяне Николаевне в Туапсе, я увидела Д. А. Кисельгофа; они поженились в 1947 г. в Москве и уехали в Туапсе. В 1970 г. они жили на улице Ленина, 6, кв. 6 (где и скончалась Татьяна Николаевна в 1982 г.). Маленький старичок сидел в кресле, то вслушиваясь в наш разговор, то ничего не слыша и хихикая чему-то своему. Время от времени он оживлялся и вставлял свои реплики:

– О, Коморский – это очень интеллигентный человек! (Имя Коморского я впервые услышала в тот день от Татьяны Николаевны.)

– Мы, знаете, в курсе всех современных событий.– Думаю, не хуже, чем вы в Москве! Мы следим за текущей литературой – читаем все журналы, знаете, через библиотеку, мы пользуемся библиотекой. Каждый вечер мы читаем. Время на это у нас есть. И, главное,– интерес! – он вновь заулыбался, тихий, благостный, довольный своей судьбой.

Когда Татьяна Николаевна вышла из комнаты, он, во время разговора обходивший имя Булгакова, вдруг произнес следующую тираду – так же весело и оживленно:

– Что Булгаков? У нас (т. е. у них с Татьяной Николаевной.– М. Ч.) есть все его книги. Видите ли – он не сумел понять советской действительности – вот в чем дело. В этом была его трагедия. Он же писал как Ильф и Петров – они тоже писали с юмором, тоже видели наши недостатки – но они видели и положительное!.. А он не сумел. Он смотрел со стороны. Я думаю, он сам от этого мучился. И вот его и сейчас побаиваются печатать. А если бы он сумел понять нашу действительность – вся его жизнь пошла бы по-другому.]

Эта адвокатская среда с сохраненным благосостоянием, с устойчивыми формами быта, в 1922-м году – нередкое прибежище замученного бытом квартиры № 50 и дневной погоней за заработком Булгакова – и это со вкусом запечатлено в некоторых из его фельетонов тех лет: «– Ну-с, господа, прошу вас, – любезно сказал хозяин и царственным жестом указал на стол.

Мы не заставили просить себя вторично, уселись и развернули стоящие дыбом крахмальные салфетки.

Сели нас четверо: хозяин – бывший присяжный поверенный, кузен его – бывший присяжный поверенный же...» («Четыре портрета»).

В. Коморский вспоминал спустя более чем полвека свой круг тех лет: «Леонид Александрович Меранвиль... тоже был коммунист, тоже эластично, как тогда говорилось, вышел из партии... Герман Михайлович Михельсон... В нашем кругу не говорили: „Если за тобой придут...", а говорили: „Когда за тобой придут..." Когда обсуждали – кого же все-таки берут? – то констатировали: коммунистов? берут; беспартийных? берут; бывших коммунистов? берут». Вот вокруг этого и крутились все разговоры. Мы продолжали работать по специальности. Я был убежденный противник смертной казни, поэтому предпочитал гражданские дела». Уж хотя бы этой черточкой застолье у Коморского было близко Булгакову – здесь не было риска услышать безапелляционно высказанную противоположную точку зрения.

Он охотно ухаживал за хозяйкой дома, и позже Коморский, уже познакомившись с Татьяной Николаевной, рассказывал ей комически: Булгаков назначает Зинаиде Васильевне свидание, Коморский надевает ей валенки и отправляет; они гуляют, Зинаиде Васильевне становится холодно, она зовет Булгакова: «Пойдемте к нам чай пить!» Они поднимаются по лестнице, навстречу Коморский, и Булгаков поясняет: «Вы знаете, мы с Зинаидой Васильевной случайно встретились...» Этот полутайный, полуявный флирт был для Булгакова, видимо, частью притягательной атмосферы дома. По словам Т. Н., какое-то время он не знакомил ее с Коморскими; назначая свидания Зинаиде Васильевне, предупреждал жену: «Имей в виду, если ты встретишь меня на улице с дамой, я сделаю вид, что тебя не узнаю!»

«Приходил к нам обычно один, – рассказывает Коморский, – приносил две бутылки сухого вина... Ему жарили котлеты; Булгакову нравилось, как у нас готовят...» Этот кружок обитателей Козихинского, Трехпрудного и других близких переулков узнавал и Зинаиду Васильевну, и саму квартиру Коморских в фельетоне под названием «О хорошей жизни» (из цикла «Москва 20-х годов») : «Не угодно ли, например? – вопрошал автор, говоря о своих терзаниях при виде „неравномерного распределения благ квартирных". – Ведь Зина чудно устроилась. Каким-то образом в гуще Москвы не квартирка, а бонбоньерка в три комнаты. Ванна, телефончик, муж. Манюшка готовит котлеты на газовой плите, и у Манюшки еще отдельная комнатка. (В. Коморский упоминает двух своих домработниц – Маня Сундукова и Маня Коробкова. – М. Ч.).С ножем к горлу приставал я к Зине, требуя объяснений, каким образом могли уцелеть эти комнаты?

Ведь это же сверхъестественно!!

Четыре комнаты – три человека. И никого посторонних.

И Зина рассказала, что однажды на грузовике приехал какой-то и привез бумажку „вытряхайтесь".

А она взяла и... не вытряхнулась.

Ах, Зина, Зина! Не будь ты уже замужем, я бы женился на тебе. Женился бы, как бог свят, и женился бы за телефончик и за винты газовой плиты, и никакими силами меня не выдрали бы из квартиры. Зина, ты – орел, а не женщина!»

Это был столь характерный для Булгакова литературный перифраз житейских ситуаций.

В. Коморский свидетельствует, что в его доме бывали писатели А. Яковлев, Соколов-Микитов, Борис Пильняк. «Вместе или отдельно бывали Андрей Соболь и Юрий Соболев. У кого-то из них был к тому же, помнится, ординарец Собольков... В один из вечеров Соболь читал что-то свое. Бывал Абрам Эфрос, часто бывали Лидин, Юрий Слезкин...» Отметим, что и сам хозяин не был чужд литературе; он был человеком с кругозором, с претензией на собственную оценку явлений литературной современности и даже организовал вместе с несколькими сотоварищами – Романом Марковичем Ольховским (специалистом по коневодству – автором брошюры «История лошади», издателем специального журнала) и Д. А. Кисельгофом – в 1921 г. журнал «Жизнь искусств», который начал выходить 22 ноября 1921 г. под редакцией Р. М. Ольховского как еженедельник издательства «Арион». В 1921 г. вышло 4 номера, в 1922 г. журнал прекратился на номере 1 (5). Из объявления во 2-м номере журнала явствовало, что журнал (содержащий «статьи по вопросам искусства, рецензии, хронику») издается при участии нескольких десятков литераторов (среди них – П. П. Муратов, А. М. Файко, Г. И. Чулков), философов (Н. А. Бердяев, Ф. Степун, в № 4 в список добавлен Г. Шпет) и т. п. В журнале печатались статьи А. Дживелегова, рецензии Б. Вышеславцева, статьи Д. А. Кисельгофа о Достоевском и Блоке, а сам Коморский, по его собственному свидетельству, вел театральную хронику. С 4-го номера местом приема авторов указана его квартира в Козихинском.

Хозяин этого открытого писателям дома любил литературу, любил споры, разгоравшиеся за его столом, был, если можно судить об этом по личным впечатлениям, полученным более полувека спустя, в меру ироничен, доброжелателен и терпим, но и его порой смущала современная манера выражения его гостей. «Слезкин сказал один раз: – Я могу выпить хоть с чертом! – вспоминает Татьяна Николаевна. – Коморский был очень обескуражен...» За столом у него, по ее же воспоминаниям, много спорили, было шумно. «Обсуждали однажды рассказы Лидина, и Стонов кричал: „Запаха, запаха нет!" А про Пильняка, кажется, он все повторял: „Запах, есть запах!" Приходил он всегда вместе со Слезкиным; „старик" – это он так называл Булгакова...»

Вся эта атмосфера и «вечеров на Козихе» (так напишет Булгаков Коморскому на своем первом сборнике – «в память вечеров на Козихе»), и «Зеленой лампы» – кружков, где на первых ролях были Стонов и Слезкин, – отзовется спустя пятнадцать лет в сценах «Театрального романа», где в шумном застолье идет обсуждение романа Максудова: «– Язык! – вскрикивал литератор (тот, который оказался сволочью), – язык, главное! Язык никуда не годится... Метафора не собака, прошу это заметить! Без нее голо! Голо! Голо! Запомните, это, старик!

Слово «старик» явно относилось ко мне. Я похолодел». (Как пишет Булгаков в другом месте – «С детства я терпеть не мог фамильярность, и с детства был вынужден страдать от нее».)

Кончался 1922 год, первый «полный» год московской жизни Булгакова. Декабрь был для него отмечен маленькими, но все же существенными литературными событиями. В газете «Накануне» и «Литературном приложении» к ней подряд были напечатаны несколько его вещей: 10 декабря – «В ночь на 3-е число (из романа «Алый мах»), 21 декабря – «Столица в блокноте» (главы 1 и 2), 31-го – рассказ «Чаша жизни». 29 декабря заведующая редакцией газеты Е. Кричевская писала ему: «У меня был П. Садыкер и говорил, что он виделся с Вами и с Катаевым и сговорился с Вами о постоянной работе, обеспечивающей Вам регулярный заработок. Я могла только приветствовать такое решение.

Что Вы пишете. Как Вы устроили свои «Записки». Я говорила о них Садыкеру и советовала взять их для издания в Берлине, если Вы их еще не устроили. Жду от Вас письма».

В декабре же в «Красном журнале для всех» (1922, № 2) был напечатан рассказ «№ 13 – Дом Эльпит-Рабкоммуна», а журнал «Россия» в 4-й, декабрьской, книжке впервые объявил Булгакова среди своих авторов.

Таким образом, «издательскими» итогами года были установленные Булгаковым прочные, то есть обещающие хоть небольшой, но регулярный заработок, связи с газетой «Накануне», а также завязавшиеся отношения с весьма импонирующим ему журналом «Россия».

Никаких документов, проливающих свет на историю знакомства Булгакова с редактором журнала Исаем Лежневым и печатания в «России» второй части «Записок на манжетах», обнаружить пока не удалось. Остается обратиться к литературному отражению этого факта – в рукописи «Тайному Другу», созданной через семь лет, осенью 1929 г.:

«Видите ли: в Москве в доисторические времена (годы 1921 —1925) проживал один замечательный человек. Был он усеян веснушками, как небо звездами (и лицо и руки), и отличался большим умом. Профессия у него была такая: он редактор был чистой крови и Божьей милостью и ухитрился издавать (в годы 1922—1925!!) частный толстый журнал! Чудовищнее всего то, что у него не было ни копейки денег. Но у него была железная неописуемая воля, и, сидя на окраине города Москвы в симпатичной и грязной квартире, он издавал.

Как увидите дальше, издание это привело как его, так и ряд лиц, коих неумолимая судьба столкнула с этим журналом, к удивительным последствиям.

Раз человек не имеет денег, а между тем болезненная фантазия его пожирает, он должен куда-то бежать. Мой редактор и побежал к одному.

И с ним говорил.

И вышло так, что тот взял на себя издательство. Откуда-то появилась бумага, и книжки, вначале тонкие, а потом и толстые, стали выходить. <...>

И настали, тем временем, морозы. Обледенела вся Москва, и в драповом пальто как-то раз вечером я пришел в «Сочельник» и увидел там Рудольфа. Рудольф сидел в дьяконской шубе и с мокрыми ресницами. Разговорились.

– А вы ничего не сочиняете? – спросил Рудольф.

Я рассказал ему про свое сочинение. Было известно всем, что Рудольф очень любит печатать только людей, у которых уже есть имя, журнал свой (тогда он был еще тонким) он вел умно.

Снисходительно улыбнувшись, Рудольф сказал мне:

– А покажите-ка.

Я тотчас вынул рукопись из кармана (я даже спал с нею). Рудольф, прочитав тут же в шубе все четыре листа, сказал:

– А знаете ли что? Я напечатаю отрывок.

Я всячески постарался не выдавать Рудольфу своей радости, но, конечно, выдал ее. Напечатать у Рудольфа что-нибудь мне было очень приятно, мне, человеку зимой в драповом пальто. <...> Помнится, он что-то мне заплатил за отрывок, и очень скоро я увидел его напечатанным. Это доставило мне громадное удовольствие. Не меньшее – и то обстоятельство, что я был помещен на обложке в списке сотрудников журнала» (в 4-й, декабрьской, книжке журнала) .

...Накануне нового 1923 г. зашел Валентин Катаев, звал встречать вместе Новый год. Как вспоминает Т. Н., Булгаков сказал, что приглашен к Коморским. Катаев обратился к Т. Н.: «Если он приглашен – пойдемте в нашу компанию!» «...Это Михаилу тоже не понравилось: – Вот еще какие глупости, ты еще туда пойдешь!» Но тут Зинаида Васильевна Коморская передала специально, чтобы приходил на Новый год непременно с женой... Татьяна Николаевна попала на Козихинский тогда в первый раз. «Я пошла в своем единственном черном платье – крепдешин с панбархатом: перешила из прежнего еще летнего пальто и юбки. (Это ее единственное в те годы платье запомнится мемуаристам, которые будут спустя полвека писать, что ходила она «в темных скучных платьях». – М. Ч.). Был Дэви Кисельгоф с женой. Дэви и Володя стали за мной ухаживать, это Михаилу не понравилось. Мы много смеялись, Дэви схватил меня за щиколотку. И, когда шли домой, Михаил выговаривал мне: „Ты не умеешь себя вести..." Только он мог вести себя как угодно, а я должна была вести себя тихо...» Мелочи, незначащие подробности. И без того тонкие, в волос толщиной, да еще почти совсем стертые полувеком, отделяющим наши беседы с Татьяной Николаевной от тех лет, черточки.

Тут дело еще и в том значении, которое сам он придавал вещественности быта – что еще больше убеждает в нужности малых подробностей для построения его биографии. Слова Булгакова в письме к матери о своем навязчивом стремлении «в три года восстановить норму – квартиру, одежду и книги» – заставляют нас со вниманием отнестись к каждому из названных им слагаемых этой нормы.

Небезразлично биографу, например, как он был одет в первый московский год и как изменялся его костюм впоследствии, – небезразлично уже хотя бы потому, что, воспроизводя свой разговор с Рудольфом, недаром же сообщает автор читателю на коротком пространстве эпизода, что сам он – «в драповом пальто», Рудольф – «в Дьяконовой шубе», и, наконец, подчеркивает, что приятно было напечататься у Рудольфа ему, «человеку зимой в драповом пальто»!

Возможно, в самое первое время на нем была темно-зеленая офицерская шинель, в которой ходил военврач Булгаков во Владикавказе, – сначала с погонами, потом без погон. В «Записках на манжетах» в описании первого московского месяца мелькает такая деталь: «Я глубже надвигаю летнюю фуражку (и эта летняя фуражка глубокой осенью крайне значима для Булгакова – приведем в доказательство этого фрагмент подчеркнуто негативного описания обстановки в редакции в уже цитированной рукописи 1929 г.: «На вешалке висят мокрые пальто сотрудников. Осень, но один из сотрудников пришел в капитанской кепке с белым верхом, и она мокнет и гниет на гвозде». – М. Ч.), поднимаю воротник шинели». Вторую шинель, серого солдатского сукна, он отдал жене – она перешила ее себе и ходила в этом пальто в Москве. Правда, в тех же «Записках на манжетах» в описании последних батумских дней отмечено: «Через час я продал шинель на базаре». Во всяком случае, во всех описаниях первой московской зимы фигурирует холодное, не подходящее для зимы пальто, перешитое ли из шинели или сменившее ее (что могло быть сделано и во избежание лишних вопросов). 17 ноября 1921 г. он пишет матери: «Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то боком (продувает почему-то левую сторону)».

Осень и зима 1921-го, по-видимому, с достаточным приближением к биографической реальности описаны в очерке «Сорок сороков», где Москва показывается герою «сперва – в слезливом осеннем тумане, в последующие дни – в жгучем морозе. Белые дни и драповое пальто. О, чертова дерюга! Я не могу описать, насколько я мерз. Мерз и бегал. Бегал и мерз». И там же – «...в драповой дерюге».

H. Л. Гладыревский, уже тяжело больной, рассказывал нам 19 декабря 1969 года: «Миша очень мерз, и я ему отдал полушубок романовский. – Меня в нем в редакции не впускают – так он мне говорил вместо благодарности... А мне он отдал взамен пальто, в котором он приехал, черное, – как у немецких военнопленных. Этот полушубок мне достался в 15-м году: мы с одним товарищем – тогда мы были в лазарете, в Красном Кресте, – пошли в Офицерское экономическое общество и купили себе полушубки... Мне товарищ прислал потом в Москву, а я его Мише отдал, а он мне пальто, ветром подбитое. Когда я, знаете, зимой носил это пальто, у меня было впечатление, что я иду просто без пальто».

А вот описание совсем другой одежды, оставленное очевидцем жизни Булгакова тех же первых московских лет – в «Гудке»: «Сидит Булгаков в соседней комнате, но свой тулупчик он почему-то каждое утро приносит на нашу вешалку. Тулупчик единственный в своем роде: он без застежек и без пояса. Сунул руки в рукава и можешь считать себя одетым.

Сам Михаил Афанасьевич аттестует тулупчик так:

– Русский охабень. Мода конца семнадцатого столетия. В летописи в первый раз упоминается под 1377 годом. Сейчас у Мейерхольда в таких охабнях думные бояре со второго этажа падают» (И. Овчинников).

Татьяна Николаевна не помнила романовского полушубка, зато прекрасно помнила охабень – «Была шуба в виде ротонды, какие носили старики духовного звания. На енотовом меху, и воротник выворачивался наружу мехом, как у попов. Верх был синий, в рубчик. Она была длинная и без застежек – действительно, запахивалась и все. Это, наверно, была отцовская шуба. Может быть, мать прислала ему из Киева с кем-нибудь, а может быть, он сам привез в 1923 году...»

Эту шубу вспоминают многие, описывая ее каждый на свой лад. В. Катаев утверждает в своих газетных воспоминаниях о Булгакове, что тот однажды пришел в редакцию «Накануне» в этой шубе, одетой прямо на пижаму, – и тут же упоминает, что сам Булгаков этот эпизод возмущенно отрицал; отрицала саму возможность этого эпизода и Татьяна Николаевна. Это – черты легенды о провинциале, не вписывающемся в столичную жизнь.

На фотографии, помещенной в «Рупоре», Булгаков – в блузе с отложным воротником – толстовке.

«Одет он был, конечно, прескверно, шапчонка эта военная прескверная, без кокарды, конечно, и вот этот похабень (так называла Татьяна Николаевна). Еще во Владикавказе ему сшили толстовку из сурового льняного полотна – с карманами накладными, с поясом. Дома у него была пижама – Костя подарил ему заграничную – ему родители часто присылали посылки из Японии (подарок этот был сделан, видимо, вскоре по приезде, поскольку не позже, чем в начале ноября 1921 Костя, двоюродный брат Булгакова, уехал в Киев, а затем за границу. – М. Ч.).Пижама была коричневая, в среднюю клетку, кажется, синюю с красным – как бывают шотландские юбки. И он всегда ходил дома в этой пижаме, и потом один знакомый – Леонид Саянский – даже изобразил его на карикатуре в этой пижаме...». Этой пижаме было придано впоследствии мемуаристами даже особое значение. «У синеглазого был настоящий письменный стол, как полагается у всякого порядочного русского писателя, заваленный рукописями, газетами, газетными вырезками и книгами, из которых торчали бумажные закладки.

Синеглазый немножко играл роль известного русского писателя, даже, может быть, классика, и дома ходил в полосатой байковой пижаме, стянутой сзади резинкой, что не скрывало его стройной фигуры, и, конечно, в растоптанных шлепанцах.

На стене перед столом были наклеены разные курьезы из иллюстрированных журналов, ругательные рецензии, а также заголовок газеты «Накануне» с переставленными буквами, так что получалось не «Накануне», а «Нуненака» (В. Катаев, «Алмазный мой венец»).

Что за обстановка была в комнате в момент вселения Булгаковых и в последующие год-полтора?

«В комнате этой была уже мебель – два шкафчика, письменный стол ореховый, диван, большое зеркало... Была даже кое-какая посуда – супник белый. А ели мы сначала на белом кухонном шкафчике. Потом однажды я шла по Москве и слышу: «Тасенька, здравствуй!» Это была жена саратовского казначея. Она позвала меня к себе: «Пойдем – у меня же твоя родительская мебель». Оказывается, она вывезла из Саратова мебель, в том числе стол родителей. Стол был ореховый, овальный, на гнутых ножках (он стоял в квартире Т. Н. до ее смерти, но обезображенный в последующей ее жизни соседом, отпилившим в приступе ярости у стола две ножки... – М. Ч.).Мыпошли с Михаилом, ему стол очень понравился, и мы его взяли и взяли еще наше собрание сочинений Данилевского в хороших переплетах... Стол был бабушки со стороны отца, а ей достался от кого-то из предков... Потом мы купили длинную книжную полку – боковинами ее были два сфинкса – и повесили ее над письменным столом».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю