355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мари Акасака » Вибратор (Vibrator) » Текст книги (страница 6)
Вибратор (Vibrator)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:18

Текст книги "Вибратор (Vibrator)"


Автор книги: Мари Акасака



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Все еще идет слабый снежок.

Ветра почти нет, а снежинки так легки, что не падают по прямой, а кружатся, парят неторопливо в воздухе. Как только мы выехали на объездную дорогу, ведущую к северу от города Ниигата, стали попадаться указатели различных перекрестков, примерно на равном расстоянии друг от друга. В подобных ситуациях я инстинктивно начинаю вести подсчет. Не то чтобы от него была какая-нибудь польза, просто привычка дурацкая. К тому времени как зимнее солнце медленно поднимается из-за горизонта, я насчитываю уже третий поворот – на Сакураги. Свет вырывается из-за тонкой облачной завесы в вышине, широко разливается вокруг, небо сияет, словно огромный серебряный купол, – даже ярче, чем в совсем безоблачную погоду. На седьмом перекрестке, ведущем в место под названием Хитоичи, мы съезжаем с объездной дороги. Небо там – кристально ясное, но снежинки по-прежнему продолжают свой танец. Надо же, столь незначительная перемена времени и места, а погода уже совершенно другая.

Местность эта словно разлинована в клетку, точь-в-точь доска для игры в го. То здесь, то там на клетках стоят группками прямоугольные корпуса приземистых фабричных зданий, увенчанные совершенно одинаковыми трубами. Кварталы фабрик разделяют дороги. Вперед видно далеко, и куда ни глянь – ни души. Немногие машины, попадающиеся навстречу, – гигантские перевозчики легковушек. Небо чистое, слепяще-голубое, но сугробы на обочине дороги, судя по всему, и не думают таять, похоже, они так и простоят до самой весны – грязные от выхлопов дыма и частичек асфальта, вырванных из дорожного покрытия зимними шинами.

Окабе остановил грузовик у мебельной фабрики, мы задернули занавески. В кабине воцарился серый полумрак, цветом напоминающий безветренное, снежное, слегка облачное небо предрассветной поры. Если не идет дождь, невозможно понять, какая снаружи погода. Я взглянула на часы: половина одиннадцатого. Окабе тоже бросил взгляд на свои часы, расположенные на приборной панели. В «спальне» он крепко обнял меня – и неожиданно резко просунул руку сбоку мне под трусики. Тонкая ткань скрутилась жгутом. Пальцы Окабе быстро погладили мягонькое местечко, которое он обнажил своим движением, и скользнули внутрь меня. Не важно, когда и как это происходило – тело мое всегда было готово к нему, стоило ему только меня коснуться. Однако на сей раз разум, душа – все во мне ответило резким отрицанием. Все случилось настолько быстро, что мне даже времени не хватило осознать разницу между тем, как он действовал сейчас, и нежностью, с которой ласкал меня прошлой ночью. Мои плечи и руки напряглись, нарушая наш единый ритм, – и Окабе тотчас же уснул. Внезапно тело его в моих объятиях показалось невыносимо тяжелым. Мне самой оказалось не так-то легко заснуть.

Сознание то мутнело, то прояснялось вновь. Этот цикл – дремота и бодрствование – повторялся несколько раз, а потом в окно постучали. Окабе, еще заспанный, протер глаза, поднялся и развернул грузовик. Должно быть, стучал в окно кто-то с фабрики, давая ему понять – пора приступать к работе.

Погрузочный док мебельной фабрики в точности соответствовал высотой дну грузовика. Открываются раздвижные двери трейлера, откатываются от центра вправо и влево, потом грузовик дает задний ход и движется к погрузочному доку, пока не приладится к нему идеально вплотную. После этого можно перетаскивать груз с легкостью без проблем. Окабе надел сапоги и принялся за работу. Я спросила – ничего, если я пойду с ним? Он кивнул, и я выбралась из кабины. Было все еще достаточно холодно. Стоя под фабричным карнизом, я грела дыханием замерзшие руки и наблюдала за Окабе. Смотрела, как протягивает он руки, чтобы ухватить деревянную раму. Должно быть, дверную раму, не знаю точно. Если вспомнить, кажется, когда мы только познакомились, он вроде бы сказал, что перевозил дверные рамы. Он взваливал рамы на плечи – по две сразу, между ними только голова торчит – и нес в кузов трейлера, поддерживая их вес обеими руками. Снова и снова – одна и та же неизменная последовательность движений.

Меня неожиданно поражает острое осознание простого факта, что люди и мебель – далеко не одно и то же. Оказывается, между нами и мебелью вообще нет точек соприкосновения. Я все думаю и думаю об этом, мысли в сознании формируются во фразы, в четко выстроенные предложения. Человеческое тело такое мягкое, а дерево такое твердое! Внезапно приходит в голову: при помощи одной из этих деревянных рам я, должно быть, запросто могла бы забить кого-нибудь насмерть, моей небольшой силы вполне на это хватило бы. В сознании мелькает картина подобной бойни, а сразу же вслед за ней – образы разрушенных, чудовищно разгромленных комнат, где сохранились лишь двери, что перетаскивают сейчас на себе мужчины. Эти сцены возникают в воображении без всякого участия моего разума; неподвластные моей воле, они вспыхивают у меня в мозгу стремительно и ярко, как огни сигнальных ракет. Заставить тело пошевелиться почти невозможно. Видения появляются и исчезают – такими короткими, ослепительными всполохами, что разобрать детали невозможно. А Окабе и люди с фабрики тем временем сгружают рамы, тщательно упакованные в защитные картонные коробки, на дно грузовика.

Наконец удается повернуть голову и поглядеть в другую сторону. Если не считать нескольких участков, на которых землю терзали колеса множества грузовиков, двор покрыт тонким слоем снега – белого, очень яркого. Хорошенькие снежинки все падают, танцуя, откуда-то из ярко-синих небесных высот. Я снова поворачиваю голову, смотрю – что там Окабе? Наблюдаю, как движется его тело. На этот раз, неведомо откуда, из глубины сознания всплывает звук. Есть то, что я вижу, и есть отдельно наложенные на него звуки. Совсем как в кино, когда звучит монолог, текст от автора или голос рассказчика – а сцены визуального ряда, на первый взгляд, не имеют очевидной связи с повествованием. Окабе – совсем рядом, но при этом совершенно отделен от меня – как персонаж фильма, проецирующегося на экран. Синева и белизна, состязающиеся в яркости на заднем плане, обращаются в декорации, выглядят плоскими и искусственными. Я начинаю различать слова – голос, с которым я познакомилась так недавно, в точности с тою же интонацией, что и раньше, произносит в такт движениям работающего Окабе:

– Я сейчас доставлю ее в кафе «Луна в ущербе», а вы подождите нас там. Как вы нас узнаете? А, у девочки волосы – золотистее чистого золота, так что узнаете нас вы сразу, без проблем. – Едем туда, встречаемся с клиентом. Он: «Ухты! Какая красотка, слов нет, просто потрясающе!» А я: «Замечательно, отлично, но я, во-первых, вынужден просить вас заплатить вперед, а во-вторых – напомнить, что следует придерживаться оговоренного времени. Если она не вернется через два часа, мне придется самому за ней приехать, неприятно, но факт, так что давайте сделаем так, чтобы этого не случилось».

Окабе двигается. Небо ясное, хотя снег по-прежнему идет.

Если чуть приподняться на сиденье, можно увидеть реку Тоне.

Теперь мы возвращаемся в Токио. Прямо на границе между префектурами Ганма и Сайтама, в городке с названием Фукайя, Окабе опускает свое сиденье, чтоб слегка вздремнуть. Точеные линии его торса угловато выделяются на сиденье, ноги он вытянул в «спальню». Неоновые огни большого и, судя по всему, не слишком популярного зала видеоигр, близ которого припаркован грузовик, играют с тенью на его щеке, окрашивая ее в разные цвета. Выделенный светом, то появляется, то снова исчезает словно изваянный из металла гребень горы. На стоянке – всего три машины. Я не умею засыпать так легко, как он. Сейчас я вновь наедине с собой. Лежу и слушаю через наушники историю, которую записала на диктофон. Теперь я уже преотлично знаю – Окабе не так-то легко разбудить.

– Я сейчас доставлю ее в кафе «Луна в ущербе», а вы подождите нас там. Как вы нас узнаете? А, у девочки волосы – золотистее чистого золота, так что узнаете нас вы сразу, без проблем. – Едем туда, встречаемся с клиентом. Он: «Ухты! Какая красотка, слов нет, просто потрясающе!» А я: «Замечательно, отлично, но я, во-первых, вынужден просить вас заплатить вперед, а во-вторых – напомнить, что следует придерживаться оговоренного времени. Если она не вернется через два часа, мне придется самому за ней приехать, неприятно, но факт, так что давайте сделаем так, чтобы этого не случилось».

Перемотка. Повтор.

Любопытно, как быстро говорит Окабе – моя речь в сравнении выглядит просто медлительной. Но отчего происходит эта разница? Почему он говорит так быстро, а я – так медленно? В один и тот же промежуток времени он успевает сказать примерно втрое больше, чем я. Не могу отделаться от ощущения – если бы мы не говорили, а писали, он по итогам и написать бы успел втрое больше моего, причем за то же самое, секунда в секунду, время. Окабе – мне не чета, он не тратит драгоценное время на всякие там «э-э» и «гм-м», на размышление и поиск нужных выражений, он говорит, и все. Недавно, когда я нащупала в сумке диктофон и спросила его: слушай, ничего, если я буду записывать твои истории? – он и бровью не повел, не поинтересовался даже, зачем мне это надо; осознание факта, что каждое его слово записывается, не заставило его даже поменять интонацию.

Я думаю, секрет людей типа Окабе – тех, кто говорит много и охотно, – заключается в том, что их не угнетает тягостное ощущение сохранности каждого своего слова. Слова для них существуют, только пока произносятся. Речь льется потоком, а потом останавливается – и все, ничего больше, сказанное молниеносно умирает. Я, в свою очередь, изначально исхожу из предположения, что мои слова будут сохранены, а потому тщательно выбираю выражения. Тщательный выбор выражений ведет к меньшей скорости речи, а медленная речь – к меньшему количеству сказанного… да, пожалуй, так оно и есть. И все равно, невзирая на это, когда я вспоминаю или воспроизвожу в сознании свои разговоры с людьми, когда читаю их в журналах или слушаю в записи, самой трудно понять, что говорила.

«Если она не вернется через два часа, мне придется самому за ней приехать, неприятно, но факт, так что давайте сделаем так, чтобы этого не случилось».

Мне чертовски нравится эта часть его рассказа: я без устали ставлю ее на перемотку и прослушиваю вновь и вновь. Интересно – а если б за мной приглядывал такой мужик, как он, рискнула бы я податься в проститутки или нет? Представим: мне не хочется идти, но он берет меня за руку и ведет в «Луну в ущербе», и я ухожу с клиентом. Я сразу же заставляю мужчину надеть презерватив – в точности согласно инструкциям Окабе, а потом лежу в постели – два часа, но ни минутой больше, и сверху на меня давит тело клиента. У него – жирная кожа, по ней струится пот, и вся я – сплошная слизистая оболочка. Сердце потушено, уничтожено.

Я снова перемотала пленку, фразы, которые хотелось услышать снова, зазвучали черт знает в какой раз, и тогда я почувствовала: глубоко внутри меня наконец развязался узел, в который я связала почти исчезнувшие старые воспоминания. Меня ударили. Когда я училась в восьмом классе, меня ударил учитель. Это случилось в Токио, он преподавал японский язык и при всем при том говорил с сильным, режущим ухо северовосточным акцентом. Звук «з» постоянно возникал там, где находиться ему было совершенно не положено, и большинство времени в классе он разъяснял нам различные значения суффиксов и заставлял повторять их хором – один за другим. «Са-роу» – неправильное употребление, «ра-роу» – неправильное употребление, и так далее по списку. Маленький человечек с большой лысиной. Глаза – узенькие, как щелочки, а края век – такие припухшие и тонкие, что видны были розовые сосуды с внутренней стороны, словно бы веки вывернуты наизнанку.

Если долго повторять суффиксы вслух, они будто превращаются в некое странное заклинание, в итоге невозможно вспомнить, что они вообще должны означать. Трудно было сказать, что на его уроках мы занимались всерьез, удовлетворения от работы тоже не испытывали, – и, однако, в воздухе постоянно висело ощущение странной напряженности. Единственное, чему мы и впрямь научились, – это лениво блуждать взором в пространстве, сохраняя серьезный вид и избегая тем опасности быть вызванными.

Произошел несчастный случай. На мгновение клюнув носом, я потеряла равновесие, и таким образом привлекла внимание учителя к своей персоне. Да, полагаю, так все и вышло. Лысый коротышка преотлично знал, что является мишенью для шуточек всей школы, и утрата внимания хотя бы одного-единственного ученика заставляла его ощущать себя брошенным и униженным всем белым светом. Это был какой-то психоз.

– Хаякава! – рявкнул он. – Встать!

Я встала, и совершенно неожиданно, ни с того ни с сего он просто взял и хлестнул меня ладонью по щеке. Сдачи учителю я не дала. Даже не вскрикнула.

Воздух у меня в легких превратился в лед. Воцарилась полная тишина. Казалось, в этом застывшем пространстве я не смогу даже сказать что-то вслух. Я чувствовала – реальность ускользает прочь. И ничего больше. Полагаю, я решила тогда вести себя как можно пассивнее. Полагаю, я сказала себе: что сейчас ни сделай – все равно будешь выглядеть неправой, лучше не предпринимать вообще ничего. Я превратилась в лишенное воли дышащее нечто, в дыхательный орган, вбирающий в себя кислород и выбрасывающий наружу углекислый газ. Я просто вдыхала и выдыхала, вдыхала и выдыхала… и, знаете, иногда мне кажется, что тогда-то все и началось. Может, именно с этой минуты я и начала слышать голоса.

С той поры, когда я снова принималась повторять бесконечные «са-роу» и «ра-роу», в голове тотчас же начинал звучать голосок, идущий по списку суффиксов чуть впереди меня. Голосок напоминал мне их значения, напоминал, чтоб мне не приходилось вспоминать их самой, и поскольку сама мысль о суффиксах вызывала у меня позывы на рвоту, я просто позволяла голоску произносить их значения вместо меня. Эти звуки произношу не я, меня тебе не сломать, я не собираюсь запоминать эти идиотские суффиксы только потому, что ты хочешь, чтоб я их запомнила… А потом начался и вовсе кошмар. В девятом классе тот же самый учитель японского стал преподавать нам еще и национальную экономику!

Я пожаловалась родителям, что учитель ни за что ни про что влепил мне пощечину. Я требовала, чтобы дело довели до преподавательского совета, до Министерства образования, чтобы его заставили извиниться, чтобы он понес наказание по закону… но моя мамаша преспокойно заявила, что я наверняка сама его спровоцировала, и она даже слушать мое вранье не желает. Она и не слушала. Она изначально обвинила в случившемся меня – вот и все. Ведь странное напряжение, царившее в классе, не увидишь глазами – просто липнущий к коже страх, просто воздух, сгустившийся от неловкости происходящего, и выразить суть этого напряжения словами оказалось задачей непосильной для четырнадцатилетней девчонки. Но все равно я упрямо не желала сдаться и заткнуться, я требовала и настаивала, и наконец моя мамуля не выдержала и выдала почти на крик:

– Ну почему от тебя всегда одни неприятности?! С той поры она буквально повадилась задавать

мне один и тот же вопрос – всякий раз, как ей виделась хотя бы малейшая тень странности в моем поведении, немедленно взвизгивала:

– Надеюсь, ты не довела опять какого-нибудь несчастного учителя до того, чтоб он вынужден был тебя ударить?

Школа была сплошной тоской, дома расслабиться тоже не удавалось. Сама того не замечая, я собрала у себя в комоде неплохую коллекцию ножей. Ножи, кстати, были замечательные, особенно те, чьи лезвия легонько изгибались внутрь, а к рукояти расширялись. Я налюбоваться не могла на их форму. Я приставляла их острием к груди и долго держала так, а иногда и вовсе выходила из дома, засунув нож за лифчик. Нож никогда не сделает больно мне, но рассечет плоть любого, кто посмеет меня обидеть, любого, кто попытается загнать меня в угол. Серебристые, поблескивающие лезвия были, на мой взгляд, идеальным оружием борьбы с ощущением мягкой, но чудовищно прочной сети, в которую я угодила. Казалось, я медленно прилипаю к окружающему миру и очень скоро могу слиться с ним неразрывно, и я мечтала взять в руки один из сияющих металлическим блеском ножей и вырезать его лезвием линию, отграничивающую мое личное пространство.

Лишь много позже удалось мне облечь свои гнев и обиду в слова. Но когда я высказала наконец матушке, как жестоко она оскорбила меня тогда, ее ответ – точнее, ее самооправдание – оказался такой запредельной смесью эгоизма и прекраснодушия, что я просто ушам своим поверить не могла.

– Детка, ты должна понять: когда ты – мать школьника-старшеклассника, то по чисто практическим соображениям вынуждена вести себя так, будто в школе твоего ребенка как бы держат в заложниках. Так уж мир устроен!

Она произнесла это совершенно обыденно – ведь матушка моя никогда не была ни злобной, ни жестокой, но именно факт обыденности сказанного сделал ее слова особенно страшными. Значит, родители хотят защитить не живые тела своих детей, а что-то иное? Но если они и вправду верят в этот бред, тогда они совершенно безумны, безумны как само сумасшествие. Безумны они, и их друзья и подруги, безумны все, кто горделиво строит из себя ходячие эталоны здравого смысла, упакованные в приличную одежду. Моя мать. Матери и отцы моих одноклассников. Все они. Все и каждый. Все до единого. Неизлечимые безумцы. Они скрывают безумие под маской собственной обыкновенности, но в реальности они – сумасшедшие. Мне захотелось сорвать маску, выставить спрятанное под нею на свет дня. Да, их – большинство, ну и что с того? Черт побери, разве их число доказывает их правоту? Несомненно, нет и еще раз нет. Если большинство всегда право, значит, справедливы и войны, так ведь?

– Может, хватит уже столько лет цепляться за старые обиды? – пожала плечами мамочка, и на том разговор был закончен. Но ведь тогда, когда я впервые заговорила с тобой об этом, ты и слушать не стала! Когда же мне прикажешь об этом говорить, если не теперь? Когда?! Стоило бы, наверно, язвительно сообщить ей – взрослые на удивление легко забывают, как часто они попирали права своих детей… однако, увы, я и сама уже давно была взрослой.

«Если она не вернется через два часа, мне придется самому за ней приехать, неприятно, но факт, так что давайте сделаем так, чтобы этого не случилось».

Воображаю себя шлюхой под присмотром Окабе. Клиент собирается привязать меня к кровати веревками (нет, лучше приковать наручниками), и я умоляю: «Прошу вас, послушайте! Вам нельзя заниматься со мной ничем опасным! Если на моем теле останутся царапины или хоть какие-нибудь следы, мои покровители сделают с вами совершенно чудовищные вещи!» Мужчина, однако, и ухом не ведет, похоже, он вовсе не намерен останавливаться. Ну ладно, это ж всего-то на два часа, проносится у меня в голове, и я собираю в единое целое разрозненные частички своего сознания, блуждающие бог знает где, фокусирую каждый нерв своего тела на необходимости сделать этого мужчину счастливым – хотя бы на краткий миг, который нам суждено провести вместе. Я демонстрирую ему все, на что способна. Стараюсь как только могу – минет там и все такое, и в итоге мы немного выходим за рамки положенных двух часов. Появляется Окабе. Плачущим голосом я жалуюсь ему: «Этот человек собирался совершить со мной нечто ужасное!» Окабе принимается рыться в вещах клиента. Кричит на него, оскорбляет за нарушение правил. «Это не шантаж, приятель. Мы в своем законном праве, – говорит он. – Это как раз ты следовать правилам не пожелал, ты хотел сделать больно бедной девушке!» Окабе – крупный, мускулистый мужик, не много найдется людей, готовых сойтись с ним один на один в рукопашной, так что теперь мне бояться ровным счетом нечего. Он гладит меня по волосам. Мы возвращаемся в офис и перекусываем. Пьем чай с пирожными. «Нелегкая получилась работенка, да, милая?» – он снова с улыбкой гладит меня по голове.

Когда-то я думала, что не сумею прожить самостоятельно, если уйду из дома, но, если вдуматься как следует, это оказалось полной чушью. Я была отчаянно молода. Юность – штука, которая дается даром, а продать ее можно за хорошие деньги. Пари держу, реши я торговать своим телом – совсем недурно зарабатывала бы себе не жизнь. В точности как нынешние подростки – ни тебе сутенеров, ни черта подобного. Но даже сейчас, будь я подростком, точно не набралась бы мужества на подобное. Не смогла бы выбросить из головы кучу страшных возможностей – а вдруг меня изнасилуют, вдруг изувечат, вдруг убьют? Нет, если б за мою защиту не взялся кто-нибудь типа Окабе, никогда бы у меня не вышло сделаться проституткой. А вот знай я тогда о системе агентств с девочками по вызову – сроду не стала бы оставаться в своем насквозь прогнившем доме. Хотя, с другой стороны… возможно, однажды – рано или поздно – и наступил бы момент, когда я пожалела бы, что бросила школу. Может, мне бы достался плохой сутенер, из тех, что обижают девочек и отнимают у них большую часть заработанных денег. Да, такое очень даже могло бы случиться! Но – опять же. Даже когда я училась в школе – совершенно не ощущала себя живой, а родители – те просто медленно высасывали из меня жизненные силы. Никак не смогла бы я вырваться из этого жуткого места. Полагаю, то, что я чувствовала тогда – уверенность в невозможности освобождения, – очень похоже на то, что испытывает насекомое, когда его убивает человек, или на то, что испытывает травоядное животное, когда в его сонную артерию впивается – о, как точно, как стремительно! – клыками хищник. Я читала: жизнь насекомых – всего лишь эффект взаимодействия между электричеством и какими-то химикалиями; в этой книге говорилось: когда насекомое убивают, некая химическая реакция заставляет его полностью утратить чувствительность, что, в сущности, даже приятно. И еще я читала: когда хищное животное перегрызает горло травоядному, в теле жертвы высвобождается мощный поток эндорфинов, так что, умирая, она не испытывает никакой боли. Должно быть, существуют некие извращенные нервы, испытывающие в миг смерти, в миг перехода к небытию смутное удовольствие, доставшееся человеку в наследство от его предков – животных. Должно быть, стоит этим нервам начать действовать – и все, вырваться или убежать уже невозможно.

Возникшее в сознании слово «эндорфины» незамедлительно срабатывает как ссылка на новый сайт. Я – ни с того ни с сего – неожиданно для себя принимаюсь размышлять: интересно, а может, искусственно вызывать у себя рвоту – это способ приближения к смерти? Или нет? В сущности, ощущение, которое возникает, когда я это делаю, очень даже сродни той странной бесчувственности, что одолела меня после пощечины учителя. Я стояла тогда и думала: унижение – вовсе не унижение, боль – совсем не боль… и постепенно щека, по которой хлестнул учитель, стала легонько чесаться, так что я уже не могла сказать с уверенностью, больно мне – или, наоборот, приятно. Презрение к той части собственного «Я», что получило удовольствие от пощечины, было так велико, что к горлу подступала рвота. Я поверить не могла: неужели эта часть – тоже я? Настоящая, подлинная я? Я почувствовала, как отрываюсь от себя самой. Видимо, чтобы полностью осознать реальность происходящего, мне необходимо было пережить нечто экстремальное – сродни той пощечине учителя. Может быть, именно потому я и начала коллекционировать ножи? Простейшим способом забыть о своей ненависти было попросту уснуть, и я стала проводить все больше и больше времени в постели наедине с собой. Я лежала, и дыхание мое потихоньку замедлялось до последнего предела. Я чувствовала – грудь моя вздымается и опадает в такт биению сердца. Лет примерно с четырнадцати-пятнадцати я – вполне живая – все чаще лежала, словно умирающая, спала с широко открытыми глазами.

С тех самых пор и стало мне трудно воспринимать свои воспоминания как собственные. Чем серьезней или трагичней обстоятельства, тем холодней и объективней моя позиция при воспроизведении их в памяти. Где я ни нахожусь, совершенно невозможно полностью ощутить, что я пребываю именно в этом месте. Но я всегда была недурна в умении подражать окружающим и к тому же старалась делать именно то, что от меня ожидали. Провалов не случалось.

Я не говорю о себе. Я слушаю других людей.

Чуть приоткрыв занавеску, выглядываю наружу. Ладонью протираю запотевшее окошко. Над рекой медленно восходит большая красно-рыжая луна.

В Тода мы спускаемся с холма и сворачиваем к югу, на скоростное шоссе Сюто.

Еще минут двадцать – и мы будем уже на кольцевой дороге. Свет в небе над головой стремительно становится все ярче… и внезапно, без перехода, перед нами – уже Токио. Бесчисленные инфузории-горожане вздрагивают, стонут и шепчутся во сне в своих залитых светом реклам стеклянных клетках.

Грузовик движется все дальше, пробивает себе путь сквозь самую сердцевину сияющего света, но, сколько бы мы ни ехали, бледнее он не становится.

– Токио – потрясный город, – замечает Окабе. – Пари готов держать, никому из всех этих людей и в голову не приходит, что на свете есть такие, как я, точно! Что в это время ночи кто-то едет по улицам, усталый, замученный от недосыпа, – нет, им такого и не вообразить.

– Ты хочешь сказать, что для тебя это – постоянная ситуация?

– Ты о чем это? Какая такая постоянная ситуация?

– Вот так подремать пару часов – это единственный твой сон во время ездок?

– Ясное дело.

– И не только когда ты очень торопишься?

– И не только когда очень тороплюсь. Полночь, и мы катим по скоростному шоссе Сюто.

Семьдесят миль в час. Все виденные мной ранее пейзажи превратились теперь, когда мы увеличили скорость, в сплошной поток света. Перед моими глазами мелькают бессвязные сцены, сплавленные воедино скоростью, превращенные в сотни и тысячи вариантов прошлого и настоящего. Ни одна из этих сцен не происходит сейчас, и ни одна из них не связана с происходящим в настоящий момент. Пейзаж, окружающий меня теперь, исчезнет через минуту. И, подобный гигантскому полю, по которому в беспорядке разбросаны эти сцены, меня окружает сияющий Токио. В первый раз испытываю я тоску по большому городу, в первый раз осознаю, как скорость и время меняют мир вокруг меня… Столь острое, почти болезненное осознание только что не повергает меня в слезы.

– А тяжко приходилось бы дальнобойщику, страдай он бессонницей, правда?

– По мне – так сплошной восторг. Не надо было бы спать, точно? Больше бы зарабатывал.

– Бессонница – это совершенно другое. Не можешь уснуть, даже если тело твое утомлено настолько, что нет сил терпеть, – вот это и есть бессонница.

– Знаешь, я ведь всегда ездил куда хотел, делал что хотел… и, похоже, бессонница – единственная штука на свете, которую мне никогда не хотелось попробовать.

– А если рация мне на нервы действовать начинает, я всегда ее отключить могу.

– Зачем? Разве…

Стодвадцатиминутная кассета переворачивается на другую сторону.

– …Точно?

Побережье Токийского залива, час ночи, Тойо-су, район Коте. Мы – на складе, неподалеку от строительной площадки, ждем утра. Город тот же, но ничего общего с микрорайоном, где мы познакомились, не наблюдается.

– Ты постарайся понять, мне и самому это здорово нравится, сама знаешь. В смысле – я ж давно этим занимался и буду заниматься, штрафы там или еще что, я вроде в восторг должен прийти, так? Вся штука в том, что они все просят меня председателем клуба стать, понимаешь, ну, раз я так давно в игре. Ясное дело, я кучу ребят знаю.

– Так почему ты отказываешься?

– Париться неохота. Все люди в правлении – сплошь из якудза, понимаешь? Много проблем будет. Им нравится народ вместе собирать, разные там поездки на горячие источники организовывать, пикники, типа того. Отстой, полный отстой. «Эй, приятель, а как там на севере дела идут?» – «Да никак они не идут, все как всегда, а какого хрена вы ждали? Мы ж там в отличие от вас, ультраправых, политикой не занимаемся!» И потом, ну, беру я напрокат фургон, принадлежащий компании, или еще что, приезжаю, а там – все эти ублюдки на крутых «мерседесах». В своих шикарных костюмах, ага. Вот мне интересно, что за фигня у них только в мозгах творится? «А какую машину ты обычно водишь?» – «Фуру дальнобойную». – «Такты просто-напросто дальнобойщик?» – «Ага». В смысле, да Бога ради! Понимаешь, я на дух не выношу этих мудаков, которые больших шишек из себя строят. Больно уж нос дерут. А потом лето настанет, и придется ехать на море всем клубом, скопом, и у тебя под началом – все эти ублюдки с семьями, с женами-детишками, а ты, хочешь не хочешь, стой перед ними с микрофоном и речь толкай, понимаешь? Вот так оно и бывает, когда председателем клуба становишься.

Грузовик припаркован в огромном, совершенно пустом пространстве, вокруг – ничего, кроме рядов складов, и сколько я ни всматривалась, даже следа живой души не заметила. Мы свернули в какие-то из ворот, которых вдоль шоссе было множество, потом проехали сквозь гигантское, похожее на стадион здание – прожектора, окружавшие его, посылали в небо столбы света. Когда снова выбрались на вольный воздух, впереди не оказалось ничего высокого, загораживающего обзор, над головами – только синий купол небосвода. Припаркованные в ряд один за другим, здесь находились еще четыре трейлера, точь-в-точь наш, и два грузовика с пустыми кузовами. Возможно, внутри спали водители – снаружи увидеть было невозможно. Метрах в двадцати прямо перед нами залитая асфальтом земля резко заканчивалась, твердь обрывалась под прямым углом, а за ней буквально сразу же начинался уже океан – на это указывал желтый знак, висевший на столбе у дороги. Однако если бы не редкие отражения мерцавших вдали огней, отличить тяжелую, черную водную массу от земли было бы невозможно. Ясная, белоснежная полная луна недвижно висела в бескрайнем чернильном небе, но света ее едва хватало, чтоб рассеять мрак между разбросанными тут и там огоньками. Рация и радио были отключены. Стояла полная тишина. Бормотание, доносившееся с пленки моего диктофона, едва пробивалось сквозь негромкое урчание заглушённого мотора.

– А какое отношение к этому имеет якудза?

– Да понимаешь, число каналов-то строго ограничено. Ну и получается, по сути, что сводится все к обыкновенной борьбе за территорию, и, конечно, наши рации лучше выдерживают конкуренцию, чем остальные, – весь вопрос ведь в том, у кого передатчик мощнее! А если происходит что-то незаконное, да плюс еще и борьба разных фракций, да в любом месте, где побеждает сильнейший, немедленно якудза объявляется. Тут как тут, на то она и якудза. Они ж как пиявки кровь чуют.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю