Текст книги "Сияние"
Автор книги: Маргарет Мадзантини
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Нет, не об этом мы мечтали, если у нас вообще когда-нибудь были общие мечты. Кто знает, думал ли он о жизни со мной. Возможно, думал, но не понимал, как это осуществить.
Он задумался, вытащил сигарету и засунул ее в рот обратным концом, ругнулся, сплюнул табак. Я тоже взял сигарету, зажег, засунул меж сомкнутых губ. Потом на несколько секунд задержал дым и медленно выпустил ему прямо в лицо. Он открыл рот, напряг скулы и снова стал похож на задыхающуюся рыбу.
Он никогда бы не осмелился показаться на глаза матери и отцу, причинить им такую боль. Они уважали традиции.
Когда я думаю об этом теперь, мне кажется, что, будь я тогда сильнее, останься я в том зале, развались на земле, как двое в спальных мешках, не сбеги я тогда, все было бы иначе. Мне надо было стоять напротив казармы и ждать день за днем, в стужу и зной, но дождаться, пока он не примет решение. Мы выросли вместе, но вместо того, чтобы объединить, это сделало нас лишь слабее и жестче. Мы не доверяли самим себе и друг другу.
Кто сказал, что мужчины ничего не боятся? Мужество приходит с годами, с пережитыми ошибками, с каждым шагом пройденного пути. Тогда я еще на что-то надеялся. Нам было по двадцать лет – вся жизнь еще впереди! Костантино был человеком из моего детства, из жизни, которая, закончившись, должна была остаться позади. С другой стороны, в те годы я был уверен, что никогда не поздно вернуться назад. Мы ведь могли остаться хорошими друзьями. Друзьями, которые узнали друг друга чуть больше, и только.
Я рассказал ему о Лондоне. Сказал, что, когда он закончит службу, он мог бы поехать в Англию и мы бы поселились вместе в свободном и полном амбиций городе. Там мы могли бы быть собой. Но пока я говорил, мой пыл понемногу угасал, и я отвлекся. Я думал, что по-прежнему обращаюсь к нему, но оказалось, что я говорю сам с собой и слабый звук моего голоса не может вырваться изо рта. А хлопающая дверь словно твердила: «Давай закругляйся, поднимай свою задницу и проваливай».
Я сказал ему и о том, что у меня осталось мамино кольцо, что денег хватит надолго:
– Этих денег хватит на двоих!
– Я не твоя содержанка!
Он стоял, одетый в военную форму, замкнутый, напряженный, потерянный, плотно сжав ноги, точно испуганная девочка. Я не хотел походить на него, не хотел взваливать на себя груз чужой печали. Кровь предков тянула его назад, звала в мир униженных и оскорбленных, и ее зов был сильнее моего. Я уже сомневался, что готов взвалить на себя груз чужого тела, осененного благодатью крещения и переполненного чувством вины. Мне даже показалось, что Костантино подурнел.
– В чем дело?
– Ни в чем.
Я смотрел на его бритую макушку, на очертания черепа. Мне так хотелось обнять его, поцеловать, прижать к себе. Но гораздо проще было злиться и исходить желчью. Душу охватили уныние и пронизывающий холод. Двое мужчин, стоящие посреди убогого провинциального вокзала, связанные лишь темной страстью, ненормальным желанием.
Еще недавно, в той самой комнате, горячий запах наших тел мешался с дыханием животных, с запахом навоза и хлева, я думал об этом и возбуждался. Но через несколько секунд, когда мы, словно падшие ангелы, в изнеможении лежали на кровати, этот запах показался мне отвратительным и тошнотворным, точно запах гнилой застоявшейся воды. Я бросился под душ. Я чувствовал отвращение к самому себе и к тому, что еще недавно меня так возбуждало. Я жаждал унижения, хотел, чтобы все увидели, насколько я жалок. И Костантино хотел того же не меньше, чем я.
Я снова подумал о том, что все это так на меня не похоже, что он нарочно втянул меня в эту историю. Лишь часть меня – часть, где поселилась боль, отвечала на его зов. Он так легко и незаметно проник в тайник моей души. Я перестал себя уважать. Разумеется, он ничем не мог мне помочь. С ним я не стал бы ни мужественнее, ни взрослее, наши слабости окрепли бы еще больше, я стал бы его пленником. Мы так бы и трахали друг друга, стараясь заглушить боль.
Мы подошли к платформе. Костантино молчал и мрачнел – очевидно, опасался какой-нибудь выходки с моей стороны. В гостинице он набросил на телевизор полотенце, словно боялся, что с экрана за нами следят невидимые глаза. В форме он выглядел сурово и сдержанно, – казалось, он слился с новым образом. Он шел вперед гордой и чопорной походкой. Наверное, ему даже нравилось, что жизнь подчинена какому-то навязанному извне распорядку. Последние минуты прощания… В его глазах я заметил страх. Он боялся, что я разрушу эту новую жизнь, которая вполне его устраивала.
– Ты мне не веришь? – спросил я.
– Я только тебе и верю.
Его беспомощное тело не выходило у меня из головы. Он напоминал теленка, едва появившегося на свет. Мне хотелось сорвать с него берет и бросить на рельсы. Хотелось увидеть, как по нему промчится локомотив.
Перед тем как расстаться, мы поделили фотографии, и я заключил моего бравого солдата в крепкие мужские объятия. Я видел, как он уходил: ни разу не обернулся. Через какую-то секунду его уже не было видно.
Когда поезд миновал горный тоннель, я почувствовал, что у меня словно камень с души свалился: стремительно сорвался с горы – туда, где бежали длинные рельсы. Я дотронулся до груди, и мне показалось, что я вот-вот умру.
В душе зияла страшная пустота, огромный белый кратер на месте упавшего камня. И вот эта пустота, которую я так старательно хоронил в себе, теперь рвалась наружу, стремясь обрести форму и цвет, уцепиться за стену и вскарабкаться вверх диким свободным побегом. В этом бурном пробеле, проросшем из пустоты, я прозревал будущее.
—
Лондонская жизнь закрутила меня, я стал другим. Здесь я нашел все, о чем мечтал. Открытый, безумный город. В нем легко затеряться и дышать спокойно, но при этом каждый день приносит что-то новое, так что будь готов. Я никогда еще не видел столько людей, столько национальностей в одном городе. Я ощущал энергию оказавшихся здесь чужаков, испытывающих то же нетерпение, что и я. Я поселился в дешевом отеле в Кэмдене. Наверное, в купе поезда было просторней, чем в моей комнатушке. Частенько я спал даже не раздеваясь. На этаже находились общий душ, туалеты и паршивая столовка.
Я долго гулял по кварталу Сохо, удивлялся нелепому дизайну местных баров и заведений, разглядывал странноватых посетителей, бродил по рынкам, где продавали все, что угодно: от индийских конопляных чупа-чупсов и попперсов до антиквариата. Я стал завсегдатаем крохотных баров на набережной Темзы, где заказывал жареную рыбу, пристроившись на скамье рядом с сомнительными типами. Я читал при свете ламп засаленных забегаловок, пропахнувших пивом и древесиной, пока не наступало время уборки, и тогда девчонка-официантка принималась поднимать стулья. Когда начинало смеркаться, подтягивалась основная публика: затянутые галстуками джентльмены и юркие дамочки, заглянувшие в бар перед тем, как ехать домой.
Через полгода меня было не узнать: вельветовый пиджак с заплатами, широкий берет, грубая английская речь с примесью сленга, на каком говорят во время дебатов в Гайд-парке. Маргарет Тэтчер получила тогда свой первый мандат, уличные крикуны надрывали глотки, а молодежь реагировала на убогость социальной политики яркими шмотками, собственноручно пошитыми на швейной машинке, белеными лицами и льющейся из синтезатора музыкой.
Я устроился в бар на работу и часто вступал в разговоры с нашими завсегдатаями. Меня приглашали в гости: мне никогда больше не приходилось видеть таких странных квартир. На полу ванной лежали огромные медвежьи шкуры, на полках – китайские безделушки, кровати подвешивались на стены, точно планеты на небосвод. Амфетамин здесь продавали, как витамины.
Я подружился со студентами-искусствоведами из школы Святого Мартина. Они открыли мне новый мир: спектакли Ли Бовери, японские комиксы, в которых попадались даже намеки на Боттичелли. В те годы повсюду крутили «Like a Virgin». То было время расцвета всевозможных субкультур, гомосексуализма и кожаных прикидов. Человеческие тела превращались в ходячие скульптуры и свидетельствовали об экспериментах, которые ставили над собой все, кому не лень. Участвуя в этом бесконечном карнавале, можно было исследовать собственные наваждения, высвободить эмоции. Такое ощущение, что ты мог стать кем угодно, отказаться от единственного, навязанного предрассудками «я». Я ходил по краю пропасти. В любой момент я мог поскользнуться и очутиться в чужой постели с любым из актеров этого спектакля. Но я отшатнулся и кинулся прочь. Этот хоровод безумцев подтолкнул меня к женщинам.
Благодаря Мирне, которая работала преподавателем йоги, и Пегги, из агентства недвижимости, я познал женское тело и стал причастен его глубокому и неповторимому наслаждению. Я научился легонько касаться языком женского уха, сплетать пальцы с хрупкими девичьими пальчиками, двигаться губами по нежной коже вдоль позвоночника. Я познал наслаждение и понял, что если не спешить, то можно уподобиться Богу. Глядя в женские глаза, я пришел к выводу, что английские мужчины не представляют собой ничего особенного. Чтобы сдерживаться во время секса, им приходилось предварительно напиваться. Я же мог потерпеть и постепенно понял, что терпение для женщины – это главное. В терпении проявляется материнский инстинкт: матери терпят, когда младенцы сосут их грудь, играют с нею, целуют… Я научился не стесняться себя и спокойно ходил нагишом по чужой квартире, варил кофе и почесывал яйца, пока моя девушка сидела в офисе где-нибудь в Сити или работала в забегаловке, где подторговывали наркотой. Я прожигал жизнь в барах, принимал наркотики, ходил на спектакли и концерты андерграунда. Работал обычно ночью, а до обеда спал. В воскресенье я, с распухшей головой, несся в Гайд-парк, куда подтягивались такие же бледные юнцы, чудом пережившие чудовищную субботнюю попойку.
Я сменил уже пять съемных квартир. В последней моим соседом оказался норвежец по имени Кнут. Его сексуальная ориентация меня не смущала. Я часто слышал по вечерам, как он, шатаясь, вваливался в квартиру c очередным дружком. Потом раздавался грохот, а вслед за ним ругательства и причитания. Единственное, чего я боялся, так это того, что завяжется драка и кто-нибудь опрокинет мою новую аудиосистему. Я регулярно закупал продукты, но холодильник неизменно пустовал: гости Кнута уминали все подчистую. Дошло до того, что я стал прятать вещи и брюзжал, как старая дева, из-за грязи в сортире и прочих мелочей.
Изредка Кнут брал на себя заботы по хозяйству (он действительно отлично готовил и, вообще-то, был отличным парнем), и тогда мы болтали и спорили на разные темы до глубокой ночи. Он рассказал мне о детстве. Его мать была учительницей музыки, а бабушка прославилась как первая женщина-пилот из Норвегии. Вскоре под мостом Блэкфрайарз обнаружили труп Роберто Кальви, с кирпичами в карманах[3]3
Роберто Кальви – итальянский банкир, связанный с банком Ватикана, был обнаружен повешенным под мостом в Лондоне в 1982 г.
[Закрыть]. Кнута привлекали международные заговоры и интриги банка Ватикана. Рим казался ему загадочным и невероятным, ведь в нем находился священный Ватикан, где бродили люди в туниках и все было пропитано тайной.
Я никогда не рассказывал ему о своем прошлом. Ни разу не произнес имени Костантино. Так что он не подозревал о моей тайне. Однажды вечером (из колонок как раз доносилась песня Джимми Сомервиля) он попытался поцеловать меня и ухватил за задницу. Я как раз стоял у плиты и напоминал заботливую женушку. Я резко одернул его, и больше такого не повторялось. Кнут был идеальным другом: заботливым, умным, немного взбалмошным, но при этом вполне нормальным. Глядя на него, я узнал, как жестоки бывают друг с другом мужчины, как партнер оказывается ненужной игрушкой, как унижают некрасивых парней, превращая их в забаву на одну ночь.
Все отношения возникают тогда, когда мы чувствуем, что нам чего-то не хватает. Мы приносим себя в жертву тому, кто отлично заполнит собой зияющую мучительную пустоту у нас внутри. Постепенно предмет любви начинает манипулировать тобой, хозяйничать в твоей пустоте, причиняя радость или боль. И если отношения строят мужчины – ощущение пустоты бесконечно, ее просто невозможно заполнить. Еще никогда мне не приходилось видеть таких страданий. Очертя голову Кнут бросался в самые страшные истории и, даря новому подонку букет цветов, до конца верил, что все будет хорошо. Он был компьютерным гением, закончил Кембридж. Он придумывал совершенно невероятные вещи и даже не думал о том, чтобы заработать на них. Словом, истинный художник. Он не спал по ночам, а утром быстро принимал душ, варил кофе литрами, залезал в узкий синий костюм и без зонта под проливным дождем направлялся в сторону японской компании, где и работал.
Он-то и привел меня в то самое место. Если не ошибаюсь, это был мой день рождения, мне исполнялось двадцать три года. Мы отправились на улицу красных фонарей, неподалеку от Сохо, туда, где тусовались проститутки и их немногословные клиенты, а в витринах красовались фаллоимитаторы и хлысты. Мы прошли в дверь, обитую вельветом. Мне никогда не приходилось видеть такого унизительного и отталкивающего зрелища. Оно слишком далеко выходило за пределы гомосексуальных фантазий. Лжеполицейские, фассбиндеровский Керель, вертящий голым задом, и другие актеры разводили ягодицы, демонстрировали сфинктер и изображали половой акт.
Кнут и его приятели были здесь постоянными клиентами; не смущаясь, они засовывали купюры стриптизерам в трусы, высовывали языки и причмокивали.
А над ними развевался светящийся занавес с изображением флага ее величества королевы. Из-за патриотичного занавеса быстро появлялись стриптизеры самых разных национальностей и так же быстро исчезали с другой стороны. Эти ребята зарабатывали себе на жизнь, – быть может, они оплачивали этими деньгами учебу или отсылали их далеким покинутым семьям, завязшим в бывших английских колониях.
Кнут и его приятели разбрелись по комнатушкам, где действо продолжилось уже в другой обстановке. Но прежде чем уйти, Кнут улыбнулся и положил руку мне на плечо:
– Попробуй, может, понравится. Вот увидишь – все это не так уж и мерзко.
Я подождал, пока они не исчезнут в норках, где сцепятся в эротическом танце. Потом еще немного постоял, но, так как я не давал денег и не хлопал в ладоши, псевдоматросы очень быстро от меня отстали. Я вышел на улицу, прислонился к двери магазина и принялся мастурбировать. Это был один из самых унизительных моментов в моей жизни. Чьи-то голоса раздавались всего в нескольких метрах от темного угла, в который я забился, а я вспоминал о той ночи, когда Костантино склонился и впервые поцеловал меня. Тогда я почувствовал, что принадлежу ему раз и навсегда и что я готов за него умереть, точно жертвенный агнец.
Постепенно я стал разочаровываться в лондонской жизни. Она уже не казалась мне такой блестящей, погода была ужасной, повсюду сплошные туристы, двухэтажные красные автобусы надоели, везде витал запах специй и прогорклого масла. В недрах общества, поросшего мхом традиционализма, царили крайности, переходящие в полный беспредел. Караул у королевского дворца продолжал сменяться, потешные и глупые живые марионетки продолжали маршировать, извечные газетчики напротив Музея восковых фигур продолжали кричать… Кольцевая дорога и бесконечная нищета. Вся эта показная свобода несла в себе отголоски социальной обездоленности. В Брикстоне чернокожие эмигранты, взбешенные введением налогов на избирательное право, избили, а затем подожгли куклу, изображающую «железную леди». Еще вчера такие интересные и разносторонние, сегодня лондонцы уже не казались мне такими открытыми, от них повеяло лицемерием. Бисексуалы и наркоманы ровно к завтраку заявлялись в дома своих степенных бабушек, где на окнах висели клетки с неизменными канарейками.
Между тем я познакомился с Радией, девушкой арабского происхождения. Это была первая история любви, что-то значившая для меня. Радия стала той женщиной, с которой мне впервые захотелось остаться. Она была очень красива, изящная, хрупкая и в то же время подтянутая, спортивная, волосы собраны в хвост, глубокий взгляд. Она работала в организации Юнисеф. Радия была умна и образованна, независима, но в ней светилась какая-то давняя печаль, из-за которой она в один миг могла вдруг обидеться и закрыться. Она напоминала молодую, но крепкую сосенку.
Мне показалось, что она влюбилась в меня, потому что я сразу почувствовал ее заботу. Она стала первой женщиной, которой я готовил теплую грелку, чтобы ослабить боль в дни месячного цикла, первой женщиной, которой я с нетерпением дожидался по вечерам. Я спускался по ступенькам ей навстречу, и мы обнимались прямо на лестнице. Не знаю, была ли это любовь, но я хотел, чтобы Радия была рядом. Мне нравилось, когда на ее губах вспыхивала улыбка, но, если я грустил, она исчезала и уголки полных губ мгновенно опадали, точно мертвый шмель. Она стала первой женщиной после мамы, которая что-то для меня значила. Наша сексуальная жизнь была страстной, но, может быть, излишне наполненной взаимным уважением. Я обожал Радию, целовал ее ноги, волосы на красивом лобке, боготворил четкие, точеные линии ее тела. «Цветок Аллаха», – шептал я ей.
Однажды ночью, когда я вдруг почувствовал себя совершенно обезоруженным, я рассказал ей о Костантино. Всего несколько слов, но она все поняла. Она происходила из страны, где отношения между мужчинами были обычным делом, несмотря на строгость законов. Радия погладила меня по голове, мысль о том, что когда-то я так сильно страдал, а ее не было рядом, огорчила ее. Она мечтала о Риме. Я тоже думал, что ей бы там понравилось. Я рассказывал ей о великолепии Рима, рисуя одну за другой картины Вечного города, закат в римском гетто, лестницу холма Пинчо, рассказывал, как выглядят стены Регина-Коэли, если смотреть на них с Яникульского холма. Глядя на собственный город глазами человека, который никогда там не был, я впервые ощущал ностальгию. Радия обожала историю искусства. Она была лично знакома с Эрнстом Гомбрихом и посещала его семинары по Варбургу. Мы часто ходили в художественные галереи и музеи. Она-то и посоветовала мне пойти в Институт искусства Курто, и тогда мозаика моей жизни наконец сложилась. Теперь я уже свободно владел английским и благодаря дяде имел кое-какую подготовку. Я не общался с ним несколько лет, наш последний разговор был про скульптуру «Рука Творца». Теперь он казался мне совершенно абсурдным. Я тогда страшно разнервничался, мне нравилась эта скульптура: два совершенно гладких тела, покоящиеся на ладони Создателя, и грубый, неотесанный серый камень вокруг них – символ материи, из которой они были созданы. Бог и Его творение. Рассеянно кивая, дядя подождал, пока я не выговорюсь, а затем поднял кирку и вскоре не оставил камня на камне от моих доводов. «Это грубая, незаконченная работа. Твой Роден – жалкий традиционалист!» Я знал, что на самом-то деле он вовсе так не думал, ему просто хотелось поставить меня на место. Я же потерял голову, схватил его за отвороты халата и дернул на себя. «Роден первым понял, что произведение заканчивается лишь вместе с художником!» – взревел я. И ушел не попрощавшись.
Во время телефонного разговора дядя был сдержан, но в его голосе мне удалось расслышать отголоски гордости. Его длинное рекомендательное письмо пришло заказной почтой и стало решающим для моего зачисления. Я был готов продолжить свой прерванный путь. Я сделал на плече татуировку в виде обезьяны: символ мудрости и знания и вместе с тем распущенности и небрежения.
Я выбрал специализацию: искусство эпохи Возрождения. Осветлил волосы, как у Дэвида Боуи, и в то же самое время подрабатывал в салоне, где проводили аукционы. Наклеивал ценники на старые серебряные чайники и картины со сценами охоты на лис.
Не знаю, кто из нас изменился первым. Так всегда бывает: достаточно зациклиться на какой-то мелочи, зацепиться за случайный жест. В нашем случае такой мелочью оказалась бельевая корзина. Мы поспорили, кто понесет белье в прачечную. Обычно мы тащили его в воскресенье утром в одну из ближайших прачечных, запихивали наши вещи в стиральную машинку, кидали монеты и ждали. Это всегда было приятным занятием: пока шла стирка, мы могли спокойно поболтать или пойти выпить кофе. Но в то утро Радия положила свои вещи отдельно от моих и заявила, что их следует стирать в другом режиме. Прежде такого не случалось. Каждый из нас сидел напротив полупустой машинки, и я понял, что мы никогда не поженимся, что все, о чем мы мечтали, о чем говорили, никогда не произойдет. Радия была серьезной девушкой, возможно даже слишком серьезной, в ней была какая-то мудрость, но с оттенком горечи. Каждый раз, когда она сталкивалась с препятствием, она затихала, смотрела и словно чего-то ждала. «Я хочу ребенка», – сказала она ни с того ни с сего и вдруг остановилась, внимательно разглядывая пару, выгуливающую щенка. Мы расстались спокойно, без сцен и скандалов, она просто сложила свои вещи и ушла. Я жил тогда в ужасной квартире недалеко от метро, на первом этаже, а окна с опущенными жалюзи выходили прямо во двор, недалеко от подъезда. Первый человек, которому я открыл все свои тайны после стольких лет, бросил меня и ушел. Быть может, Радия почувствовала, что-то со мной не так, я не способен дать ей то, в чем она нуждалась, и она не в силах это изменить.
Я страдал. Я привык спать рядом с ней, слышать ее дыхание, оно меня успокаивало. Несколько месяцев я надеялся, что случайно увижу ее, и мы проведем вместе всю жизнь, все долгие годы после нашего расставания – годы спокойной правильной жизни, которые оказались возможными только благодаря ей. Я спрашивал себя, где-то она теперь и удалось ли ей обрести то счастье, какого она заслуживала. И только много лет спустя, когда другая женщина попробовала посеять зерна чувства на поле моей души, я понял, как много труда вложила Радия в эту засушливую каменистую почву и сколь мало я оценил ее старания.
В галерее Курто я застрял перед автопортретом Ван Гога с отрезанным ухом. Как известно, Ван Гог полоснул себе по уху после ссоры с Гогеном. Я чувствовал, что этот художник похож на меня, как никто другой. Дядя научил меня отрешаться от первого впечатления и смотреть на мелкие детали, именно в них, по его мнению, содержалась психологическая сущность произведения. За плечами несчастного сумасшедшего висел плакат с японской гравюрой. Если подумать, выходило, что эта картина предсказывала мое будущее.
Я почти не показывал носа из дому, питался исключительно консервами, под разбросанными листами бумаги валялись заплесневелые огрызки. Я учился как одержимый, проглатывал том за томом, писал бесконечные статьи. Выпускные экзамены я сдавал в каком-то тумане. В последнем семестре я стал ассистентом профессора Баркли. Профессор свободно говорил на латыни, у него был весьма внушительный живот. Он проникся ко мне симпатией и всюду таскал за собой: на дикие попойки, на полигон, от которого он был в восторге; там я научился стрелять и даже обнаружил, что у меня это неплохо получается. В университете мне нравилось – нравились участники семинаров, нравилась библиотека, воскресные вылазки на природу, форель на гриле. Это была моя жизнь. Я нашел неплохую квартиру неподалеку от Стэмфордского стадиона. Меня радовали разные мелочи: ранний ужин, дисциплинированность очередей и то, что для лондонцев внешность и одежда не имели значения. Правда, иногда мне приходилось тяжело от того, сколь тщательно охранялось здесь личное пространство. Помню, однажды вечером мы с несколькими профессорами пошли в ресторан. За соседним столиком сидела наша коллега и весь вечер безудержно рыдала, но никто к ней не подошел, никто не поинтересовался, что случилось. Быть может, у нее умерла собака или муж изменил ей со студенткой – никто так и не поинтересовался.
Я читал итальянские новости и знал, что Пизанскую башню закрыли на реставрацию, а музей Геркуланума ограбили и вынесли самое ценное. Даже бронзового Бахуса, о котором я недавно делал доклад на семинаре.
Отец прислал приглашение на свадьбу. За все эти годы мы виделись лишь однажды: он прилетал в Лондон и останавливался в гостинице. Он совсем не изменился: все то же молчание, те же неловкие вопросы. Он никогда не умел вести себя на людях, а уж передо мной тушевался и подавно. И вот теперь, когда я принял решение обосноваться в Лондоне, было совершенно невероятно предположить, что мы можем провести вместе какое-то время, не смущаясь, не считая минут, чтобы поскорей встать и уйти. По телефону я говорил с ним о работе, рассказывал всякие байки. Я приглашал его в Лондон, потому что знал, что он не приедет. Для меня он перестал существовать в тот самый день, когда умерла мама.
Я нацепил приглашение на держатель для туалетной бумаги и, сидя на унитазе, смотрел на него несколько дней подряд. Потом послал телеграмму: «Приехать не могу. Наилучшие пожелания». Но внезапно в пятницу вечером оказалось, что я дома один. Напиваться не хотелось. Знакомая приглашала в загородный дом, почти в ста километрах от города. А потом позвонил Кнут и пригласил меня на глэм-рок. Я вызвал такси и поехал в аэропорт.
Самолет сел в Риме. С высоты я смотрел на светящиеся зелеными огнями полосы. В аэропорту было полно полицейских с собаками: в Персидском заливе шла война. Таксист рассказал, что иракцы захватили двух итальянских пилотов, и, разговаривая с ним, я заметил, что мой итальянский заметно пострадал. В последний год мне даже сны снились на английском. Мы пронеслись по длинному освещенному шоссе с флагами на высоких столбах и направились в щемяще-сладкое чрево столицы, а я таращился в окно, как настоящий турист, и немного робел.
Я шагнул в крутящуюся дверь гостиницы в центре города и поднялся на второй этаж, где проходило торжество.
Так случилось, что я сразу же увидел отца. Наверное, он шел в туалет. Его лицо горело, в костюме он казался смешным: живот выделялся, ни дать ни взять пингвин. Он все еще держался в форме и выглядел даже моложе, чем в день нашей последней встречи. А может, это я постарел. Я стал носить очки, а на голове уже образовалась плешь, прямо как у отца. Я брил макушку, но оставлял небольшую прядь пыльного цвета, спадавшую на лоб. Своим коронным жестом я откидывал ее в сторону, и одиночество исчезало. На мне была вельветовая куртка и льняной галстук, в руке – потертая кожаная сумка-кошелек. Теперь я точь-в-точь походил на своих холодных английских коллег.
Казалось, отец был невероятно рад моему приезду. Его глаза наполнились слезами, он подошел ко мне и смущенно заключил в объятия прямо посреди коридора, застланного ковролином. Перед дверью, за которой начиналась его новая жизнь. Я почувствовал, как он дрожит, – я застал его врасплох. Для меня было в новинку видеть его таким. Искренним, без тени притворства.
– Это самый лучший подарок, который ты мог сделать для нас, сынок!
Отец был уже немного навеселе, взял меня под руку и повел в комнату. Он представил меня гостям, которые сидели за сдвинутыми полукругом столами, накрытыми двойными скатертями. На столах уже выстроились шеренги бокалов. Некоторые приглашенные узнали меня и встали, чтобы поздороваться. Повсюду виднелись незнакомые лица – должно быть, новые друзья, шумная молодежь, все примерно моего возраста. Я стоял, окруженный людьми, и раздавал рукопожатия, сжимая горячие, вспотевшие ладони. Отец повторял как заведенный: «Мой сын, профессор Лондонского университета, мой сын». Я был не профессором, а всего лишь аспирантом, но промолчал. Мимо прошел официант, я взял бокал, а потом еще один. Я уже привык много пить и прекрасно знал, как быстро набрать нужный градус, чтобы казаться добродушным и приветливым гостем.
На меня посыпались нелепые вопросы: «Как там лондонская жизнь? Наверное, все дико дорого?» Я милостиво отвечал.
Мой отец повел меня к своему столику. Там в глубине, среди пустых стульев, сидели его двоюродные братья и сестры. Тетя Эуджения ни капли не изменилась. Те же короткие, как у священника, волосы, внешне приветлива, но готова тут же подняться и уйти. Я обнял ее с детской нежностью, потому что вдруг почувствовал, что мне необходимо увидеть кого-то знакомого, почувствовать что-то родное. Она тоже была сердечней обычного и приветливо меня обняла. Дяди Дзено не было среди гостей; впрочем, я и не думал его увидеть. Он никогда не пришел бы на свадьбу бывшего мужа своей сестры, которую тот променял на дочку консьержа.
Семья Элеоноры сидела на другом конце стола. Отец в одеянии гробовщика и мать с выцветшими от перекиси волосами. Ее деревенское лицо торчало над воротом пестрого жакета с огромными плечами. Казалось, им тоже не по себе. Они смотрели в большой зал и, прижавшись друг к другу, молчали. Увидев меня, они подскочили, их глупые лица вытянулись, точно они испугались, что я сейчас вышвырну их вон. Но я покорно пожал руку матери и похлопал по плечу отца, который очень сильно сдал за прошедшие годы.
Эта женщина ухаживала за моей матерью. Она делала ей уколы, стирала белье, а муж поливал наши герани. Бывшие слуги, готовые подняться по первому зову, сделать что нужно и сразу уйти. Теперь они стали тестем и тещей моего отца. Но на их лицах я не прочел особой радости. Они выглядели скорее сконфуженно. Они рассказали, что вышли на пенсию и вернулись на юг. В этом «юг» я вновь узнавал Италию, ее сущность, ее вечное деление на север и юг. Моя страна привыкла к тому, что существует «верх» и «низ» – чердак и подвал.
Элеонора кружила у столов под руку с какой-то подругой. На ней было элегантное, не вполне свадебное платье из бежевого атласа, усыпанное пайетками, с глубоким треугольным вырезом. Волосы были собраны в высокий хвост, на губах цвела довольная, торжествующая улыбка. Когда я подошел, Элеонора вздрогнула и инстинктивным рывком заключила меня в объятия, чтобы побыстрее отделаться от формальностей. Она старалась не смотреть мне в лицо, на котором, очевидно, читалось что-то невысказанное. По тому, как она шутила и тараторила без умолку, складывалось впечатление, что она мне скорее рада, чем наоборот. На наследство мне было наплевать, многого ждать все равно не приходилось. Так что у мачехи не было причин со мной враждовать. Жизнь не стояла на месте, Элеоноре нужно было время, чтобы приноровиться к новому статусу. Я прекрасно помнил, как Элеонора-секретарша на высоченных каблуках, прижав к себе нелепую сумочку, стояла на автобусной остановке и курила свою первую сигарету. Так почему она должна попрощаться с надеждой на лучшую жизнь? Даже если сейчас она выходит замуж по расчету, то когда отец состарится, ей придется заботиться о нем. А уж мне-то прекрасно известно, что поладить с ним непросто. Понять его не так-то легко, а иной раз и вовсе невозможно. Быть может, ему была нужна как раз такая женщина: молодая, но в то же время опытная, привыкшая к трудностям. Из тех, что надевают на улицу лучшее платье, а дома ходят в линялом халате. Элеонора погладила отца по щеке, взяла его за руку, на которой красовалось новое обручальное кольцо, и они принялись раздавать гостям бонбоньерки.