Текст книги "Каменный ангел"
Автор книги: Маргарет Лоренс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мы довольно быстрым шагом преодолеваем коридор, устланный коричневым линолеумом, затем поворачиваем и задерживаемся у двери, которую она распахивает передо мной с таким видом, будто за ней находятся сокровища древних персидских царей.
– Это наш главный зал, – мурлычет она. – Правда же уютно? Сейчас стоят теплые деньки, поэтому здесь народу немного, но вот видели бы вы этот зал зимой! Наши старички обожают греться у камина. Иногда мы жарим на огне хлеб.
Я бы зажарила саму сладкоречивую обманщицу. Я не взгляну ни на один экспонат во время этой увлекательной экскурсии по египетской пирамиде. Я слепа. Я глуха. Вот так – я закрыла глаза. Но эти предатели приоткрываются против моей воли, и я вижу, что у большого камина в огромных креслах сидят несколько дряхлых седовласых старушек, напоминающих отцветшие одуванчики.
Мы идем дальше.
– Это наша столовая. Правда же здесь просторно? Помещение хорошо освещается и проветривается. Большие окна дают много света. Здесь светло до самого вечера, а летом даже до десяти. Столы у нас дубовые.
– Здесь и правда здорово, – говорит Дорис – Мне нравится. А вам как, мама?
– Я не любитель казарм, – отвечаю я.
Теперь мне стыдно. Я всегда гордилась своими манерами. Как же я опустилась до такой резкости?
– Красивые витражи, – отмечаю я вместо извинений.
– Это вы верно подметили, – тут же отзывается заведующая. – Мы их буквально на днях поставили. Раньше были венецианские окна. Но пожилым людям они, знаете ли, не по душе. У них более традиционные вкусы. Вот и сменили их на витражи.
Она поворачивается к Дорис, стоящей чуть поодаль:
– Стоили они, кстати, целое состояние.
Теперь я жалею, что выразила свое одобрение. Этим я причислила себя к стаду единодушных старых овец.
– У нас есть двухместные и одноместные комнаты, – повествует заведующая, пока мы поднимаемся по голым ступенькам лестницы. – Одноместные, конечно, дороже.
– Естественно, – почтительно соглашается Дорис.
Камеры, что они зовут комнатами, совсем маленькие и необжитые и пахнут креозотом. Железная койка, шкаф, покрывало из дешевой грубой материи, какие заказывают по почте.
Пока мы спускаемся, Дорис и заведующая весело щебечут о чем-то. За все это время Марвин не раскрыл рта. Теперь он подает голос.
– Можно с вами переговорить в вашем кабинете?
– Конечно. Может быть, миссис Шипли… старшая миссис Шипли выпьет чашечку чая на веранде, пока мы беседуем? Ей наверняка интересно будет познакомиться с пожилыми обитателями нашего дома.
– Это было бы здорово, да, мама? – спешно соглашается Дорис.
Они смотрят на меня, ожидая, что я возрадуюсь представившемуся мне случаю поговорить с чужими людьми исключительно потому, что они тоже имели несчастье оказаться стариками. Я устала. Что толку спорить? Я киваю и киваю. Я согласна на все. Усаживая меня в кресло, они возятся со мной, как две курицы с одним цыпленком. Всовывают мне в руки чашку чая. Он омерзителен. Да будь он вкусным, все равно показался бы мне омерзительным. Дорис права. Я несносна. Со мной невозможно. Неудивительно, что они хотят меня сдать. Переполнившись раскаянием, я вливаю горячий чай в пищевод, допивая все до последней капли. Ну и чего я добилась? Разве что отрыжки.
На веранде царит тень. Поверх оконных сеток – солнцезащитный навес, поэтому с наступлением вечера здесь сыро и прохладно, как в любом доме на прериях в середине лета, когда, прячась от солнца, жильцы закрывают все ставни.
Молоденькая нянечка с высокой грудью отворяет дверь, не глядя, кивает мне, пересекает веранду и спускается по лестнице. Одиночество в незнакомом месте, невидящий взгляд нянечки, спадающая жара – все это вызывает в моей памяти то время, когда я впервые оказалась в больнице, рожая Марвина.
Манавакскую больницу тогда только построили, и доктора Тэппена так и распирала гордость за блестевшие новенькой краской стены, белые железные койки и жуткий запах эфира и лизола.
Я бы предпочла разродиться дома, как кошка, которая приносит котят в укромном уголке, а после вылизывает себя до чистоты, и никто не спрашивает ее, от кого она нагуляла потомство. Кроме того, я была уверена, что никакого «после» для меня не будет. Я не сомневалась, что это конец.
Брэм повез меня в город. В общем, глупо было ожидать, что он свернет у англиканской церкви и поедет по проулкам. Куда там. Он прокатил меня на телеге по всей Главной улице, от магазина женской одежды «Симлоу» до Монреальского банка, успев помахать поводьями полукровке Чарли Бину, наемному работнику на конюшне Доэрти, который сидел в тот момент на ступеньках гостиницы «Королева Виктория» за цементными горшками с пыльной геранью.
– Ну, Чарли, на что спорим, что сын?
По улице шла Лотти Дризер, жена банковского служащего Телфорда Симмонса, изящная, как кружевной платок; она долго на нас смотрела, но так и не помахала рукой.
Оказавшись в больнице, я велела Брэму ехать домой.
– Агарь, ты случаем не боишься? – спросил он, как будто до него только что дошло, что мне может быть страшно.
Я покачала головой. Мне было не до разговоров и вообще какого бы то ни было общения. Что я могла ему сказать? Что я не хотела детей? Что думала, что умру, и желала смерти и в то же время молилась – пусть она меня минует? Что ребенок, которого он так хотел, будет его, а не моим? Что я получала свои тайные радости от его плоти, но не хотела появляться на улицах Манаваки с ребенком от него?
– Хоть бы мальчишка, – сказал он.
Я никак не могла уразуметь, какая ему разница, кто родится, – разве что мальчик помогал бы ему, но у него настолько редко появлялась работа, что даже бесплатный наемный работник не сделал бы погоды.
– На что тебе мальчик-то сдался? – спросила я.
Брэм удивленно посмотрел на меня, не понимая, как у меня вообще мог возникнуть подобный вопрос.
– Будет кому дом оставить, – ответил он.
Тогда я сделала для себя открытие: оказывается, Брэм желает продолжения рода не менее страстно, чем мой отец. В час, когда мы с Брэмом могли бы взяться за руки и успокоить друг друга, в моей голове звенела лишь одна мысль: сколько же в нем наглости!
Не родись Марвин в тот день живым, что было бы сейчас со мной? Полагаю, я бы оказалась в доме престарелых чуть раньше. Вот о чем, пожалуй, стоит подумать.
Двигаясь бочком, ко мне приближается маленькая худощавая фигурка в розовом халате, украшенном изображениями резеды и следами съеденных блюд. Что нужно от меня этой старой перечнице? Стоит ли мне с ней заговорить? Мы незнакомы. Не сочтет ли она это за грубость?
Она проплывает по веранде, трогает волосы рукой, напоминающей желтую соколью лапу, поправляет выбившуюся из-под голубой шелковой сетки прядь. Наконец, начинается доверительный рассказ:
– Миссис Торлаксон опять не явилась сегодня на ужин. Второй раз подряд. Я видела, как белобрысая нянечка несла ей ужин. И на десерт у нее был не пудинг, как у всех. Ей дали кекс. Как вам это нравится?
– Может, она плохо себя чувствовала, – рискую предположить я.
– Это она-то? – фыркает перечница в розовом. – Послушать ее, так ей всегда нездоровится. На самом деле она просто любит поесть в постели. Она еще всех нас переживет, вот увидите.
Много чего я хотела бы увидеть, но уж точно не это. Так вот, значит, какова жизнь в подобном месте. Я отворачиваюсь, но ее так просто не остановишь.
– В прошлый раз нам дали лимонное желе, а ей мороженое. Да еще и с вафлями – знаете такие тоненькие вафельки, из таких стаканчики делают, а между ними глазурь? Так вот, она получила две порции. Представьте себе, целых две. Я сама видела.
Боже, какое примитивное создание. Она вообще о чем-нибудь думает, кроме как о желудке? До чего противно. Как мне отделаться от нее?
Но проблема решается сама собой. Приближается кто-то еще, и маленькая обжора спешно исчезает, успев шепотом предупредить меня через плечо:
– Опять эта миссис Штайнер. Сейчас достанет свои фотографии, век потом от нее не отделаетесь.
Новенькая становится рядом со мной и изучающе, но довольно ненавязчиво меня разглядывает. Она широка в кости и наверняка была когда-то очень привлекательна. Мне она сразу нравится, хотя я совсем не намерена проникаться теплыми чувствами к кому-либо в этом месте. В своем отношении к людям я всегда оставалась категорична. С первых минут знакомства человек мне или нравится, или нет. Не уверена я была лишь в своих чувствах к самым близким. Наверное, потому, что с близкими видишься слишком часто. Чужих оценивать куда легче.
– Я вижу, вы тут беседовали с мисс Тирруитт, – говорит она. – Интересно, кто лишил ее покоя на этот раз?
– Значит, она всегда так себя ведет?
– О да. Что ж, она такая. Кто ее осудит? Она ухаживала за старушкой-матерью, а теперь и сама состарилась. Пусть говорит. Может, это ее отдушина. Вы здесь недавно?
– Нет-нет, я здесь не живу. Сын с невесткой просто привезли меня сюда осмотреться. Но я здесь не останусь.
Миссис Штайнер тяжело вздыхает и усаживается рядом со мной:
– Я тоже так говорила. Теми же словами. Она замечает выражение на моем лице.
– Поймите меня правильно, – спешит объяснить она. – Никто мне не говорил: «Мама, придется тебе поехать». Нет, вовсе нет. Но мне же и правда не было места у Бена и Эстер – квартирка у них совсем крохотная, с кладовкой спутаешь. До этого я жила с Ритой и ее мужем, и все шло хорошо, пока у них был только Мойше, но потом родилась девочка, и стало уж совсем тесно. Вот Мойше, а это Линн; он вылитый дедушка, мой покойный муж, те же темно-карие глаза. И умница. Такой смышленый мальчуган, диву даешься. А на Линн посмотрите. Правда же, прелесть? Просто куколка. У нее от природы вьющиеся волосы.
Она протягивает мне фотографию, и я ее рассматриваю. Два совершенно обычных ребенка катаются на качелях.
– Потому-то я и сказала Рите: «Что ж, ничего не попишешь, ну нету у тебя миллиона долларов, не построила ты особняк на сорок комнат, не плевать же за это Господу Богу в лицо?» Когда меня сюда привезли, Рита плакала горючими слезами. Не могу, говорит, мама, тебя здесь оставить и все тут. Пришлось ее успокаивать, как маленькую. Даже Эстер плакала, хотя ей, надо отметить, это стоило больших трудов. Хотела было ей сказать: «В кино для этого используют глицерин», но потом подумала – зачем? Она считает, что заплакать – ее долг перед Беном, Бог знает почему. Она настоящая красотка, эта Эстер, но суровая, не то что моя Рита. И вот уже два года, как я здесь. Рита каждые две недели отвозит меня в город и ведет в парикмахерскую. Знаю, говорит, мама, как для тебя важно, чтобы голова была в порядке.
– Вам повезло, что у вас дочь, – говорю я, прикрывая глаза и откидываясь в кресле.
– Да, дочь – это хорошо, – соглашается она. – А у вас…
– Два сына.
До меня доходит, что я только что сказала.
– Вернее, было два. Один погиб на последней войне.
Погруженная в холодную мглу, я спрашиваю себя, зачем я это сказала, – ничего общего с действительностью.
Миссис Штайнер сочувственно вздыхает – удивительная тактичность для такой болтушки.
– Жаль, – наконец произносит она. – Очень жаль.
– Да. – С этим я вполне могу согласиться.
– В общем, если подумать, здесь не так уж и плохо, – говорит она.
– Неужели… – я не решаюсь продолжить. – Неужели к такой жизни можно привыкнуть?
На это она отвечает коротким горьким смешком, который я узнаю и понимаю тотчас же.
– А можно ли привыкнуть к самой жизни? – говорит она. – Как вы считаете? Все в жизни случается так неожиданно. Приходят, к примеру, первые месячные, и ты не можешь поверить: надо же, теперь я могу иметь детей! Потом рождается ребенок, и ты думаешь: неужели это мое чадо? Неужто это я произвела его на свет? Кто бы мог подумать! Потом ты уже не можешь больше рожать, и снова потрясение: все кончено – так быстро?
Я вглядываюсь в нее и поражаюсь тому, как много она знает.
– Вы правы. Лично я ни к чему в этой жизни так и не смогла привыкнуть.
– Что ж, похоже, мы с вами поладим, – заключает миссис Штайнер. – Надеюсь, мы вас здесь еще увидим.
Теперь я вижу, как искусно меня заманили в ловушку. Не нарочно, конечно. Я не виню ее. Я просто понимаю, что мне необходимо выбраться отсюда сейчас же, сию минуту, без промедлений.
– Здесь вы меня не увидите, – выпаливаю я. – Ничего личного, уж простите. Но жить я сюда не пойду ни за что на свете.
Она пожимает плечами:
– А куда вы денетесь? Вам есть куда пойти жить?
Хороший вопрос. Нужно найти тайное место, куда я смогу уехать.
Мои ноги уже просятся в путь, и я поднимаюсь с кресла.
– Всего доброго, до свидания. Мне пора.
– До свидания, – спокойно отвечает мне миссис Штайнер. – До встречи.
Прозрачная дверь с москитной сеткой захлопывается за мной. Я спускаюсь по лестнице в надежде, что ноги меня не подведут. Обеими руками держусь за перила и иду вниз на ощупь, медленно и осторожно преодолевая ступеньку за ступенькой, как будто захожу в холодное море.
Уже совсем темно, и я вдруг осознаю, что ведаю, куда иду. Ноги как будто сами несут меня куда-то, и я доверяюсь им, надеясь, что они знают, что делают.
Из темноты прямо передо мной вырастает небольшой летний домик. Теперь – о чудо! – я могу видеть, словно крадущаяся в ночи кошка, и оказывается, что темень не так уж и непроглядна. Домик построен из грубо обтесанных бревен, и крыша у него неровная – наверное, это кедровый гонт. Что-то наподобие часовни. Внутри замечаю скамейку – на ней можно отдохнуть. Уже собираясь войти, вдруг улавливаю легкое движение внутри, незаметное и мимолетное, как вздох. Вглядываюсь и вижу, что там сидит мужчина. Меня он не видит, голова его опущена. В руках у него обструганная палка или трость, которую он непрестанно крутит. Его взгляд прикован к ямке, которая образовалась на земляном полу. Он неторопливо поворачивает и поворачивает свою палку на том же месте, и она все глубже уходит в землю.
Так, значит, здесь не только женщины, но и мужчины. Незнакомец широк в плечах и довольно космат. Лица его не разглядеть, и все же я вижу, что он носит бороду. О Боже…
Так знаком мне его облик, что я не смею ни двигаться, ни говорить, ни дышать. Как он тут оказался, как узнал, что я здесь? Или это я приехала туда, где он живет уже давно? Как все таинственно, это смешение тени и света, эти объятья деревьев под покровом темноты. Нет, я не смею ни на что надеяться, но если я тихонько, осторожно заговорю с ним, может быть, он узнает меня и произнесет мое имя?
Он поднимает голову. Я вижу его лицо. Худое и бледное, как фарфоровая чашка, обтянутое тонкой кожей, оно мне незнакомо. Полинявшая борода выглядит неопрятно.
Я нахожусь в летнем домике в каком-то большом саду с незнакомым мужчиной. Глупо. Как глупо. Слава Богу, что я не заговорила с ним. Раздается звон колокола – не густой сочный звук церковных колоколов из моего прошлого, а резкое, пронзительное дребезжание, звучащее как приказ.
– Отбой, – бурчит он себе под нос, и по его натужному голосу ясно, что пользуется он им нечасто. – Пора.
Он уходит, а я слышу, как меня зовет Дорис:
– Мама, вы где?
Кажется, она напуганна. Идиотка – она что, думает, я улетела, как птица? Вспоминается стишок, который дети напевают на мелодию «Песенки узника»:
Если б был ангелочком я с крыльями
Иль синицей летал в облаках,
Я б на башню взлетел обязательно
И плевал на людей свысока…
– Да здесь я, здесь. Зачем так кричать?
Она подбегает ко мне:
– Ох и напугали же вы нас. Мы уж и не знали… погодите-ка, что стряслось? Вы что, плачете?
– Ничего я не плачу. Все в порядке. Я хочу домой, если ты не против. Можете отвезти меня домой?
– Конечно, можем, куда ж еще вас везти? – говорит она, как будто это само собой разумеется. – Сейчас едем. Пойдемте.
Она ведет меня к машине, и мы едем назад: назад по тому же шоссе, назад в дом Марвина и Дорис.
IV
Сколько же дней мы делали эти рентгеновские снимки? Очереди, очереди в подвале больницы, в ее темных кишках, где нет окон и всегда горят потолочные лампы-трубки. Мы сидим на жестких стульях с прямыми спинками. Время от времени задерганная медсестра в голубом халате подкатывает к нам тележку и всовывает нам в руки чуть теплый кофе. Дорис просматривает журналы, быстро переворачивая страницы облизанным пальцем: лизнет, перевернет, лизнет, перевернет. Эта женщина ни секунды не может посидеть, не двигаясь. Она, как блоха. Я пребываю в уверенности, что сижу на этом неудобном стуле вполне спокойно, пока Дорис не поворачивается ко мне, наморщив лоб:
– Мама, постарайтесь сидеть спокойно. Больше ерзаете, медленнее время идет. Скоро уже ваша очередь.
– Что сегодня, Дорис? Какой снимок?
– Я же сказала, желудок. Сегодня снимок желудка.
– Ах да.
Какая, собственно, разница? Сегодня желудок, вчера печень, позавчера почки. Кто бы мог подумать, что у человека столько разных органов. И что за беспардонность, в самом деле, зачем им разглядывать мои внутренности?
– Следующей приглашается миссис Шипли. Миссис Шипли, пройдите в кабинет.
Мы встаем и идем на голос и призывной жест.
– Дорис, подожди здесь. Я прекрасно справлюсь сама.
– Нет уж, лучше я…
К счастью, за нами выходит медсестра, которая хватает меня за локоть и ведет в кабинет, вежливо отстраняя Дорис. Не то разочарованная, не то обрадованная, Дорис возвращается к своим журналам.
Что за темница, что здесь происходит? Как и в прошлый раз, меня положили на стол, но свет выключен, и я проваливаюсь в таинственную черную дыру, точно во сне.
– Что вы делаете? Что происходит?
– Расслабьтесь, миссис Шипли. Мы приподнимем вас до почти вертикального положения, хорошо?
– Нет, не хорошо. Я ничего не понимаю. Почему бы мне просто не встать, раз вам так нужно?
Сдавленный смешок сладкоголосой медсестры, и вот мой страх сменяется злостью. Какая нахалка! Ее бы опрокинули, как поднос с едой, посмотрела бы я на нее. Не до смеха бы ей было. Эта закатила бы истерику на всю округу.
Механизм останавливается. Как ни странно, я не упала. Медсестра дает мне что-то в руки – стакан с изогнутой соломинкой.
– Выпейте, сколько сможете, – подчеркнуто спокойный мужской голос.
– Что это? Что это такое?
– Барий, – бросает невидимый доктор. – Пейте, миссис Шипли, пора переходить к делу.
Барий – уверена, кто-то уже говорил мне о нем, но вот что? Я делаю глоток. Он густой и вязкий, как будто мел смешали с маслом. Пока я заставляю себя пить, я вспоминаю, что говорил тот, другой доктор. Я с трудом вливаю в себя зелье. Хоть бы здесь было с кем поговорить. Интересно, они вообще люди, эти существа, окружившие меня в темноте?
– Мой доктор, доктор Тэппен – то есть нет, другой доктор, к которому я сейчас хожу, – так вот он говорил, что барий на вкус как молочный коктейль.
Это я говорю исключительно для того, чтобы начать разговор, надеясь, что они хоть что-то скажут, ответят, объяснят. Не тут-то было. Мой жалобно дрожащий голос срывается, я умолкаю.
– Вот как? – отстраненно, устало произносит рентгеновский дух, а потом нетерпеливо добавляет: – Выпейте еще немного, пожалуйста.
Должно быть, именно так и выглядит преисподняя. Это не ночная мгла – к ней глаза привыкают. Здесь все по-другому, здесь царит абсолютная, беспросветная мгла: это не черный цвет, ибо его можно увидеть, это полное отсутствие света. Сущий ад, одним словом, – в этом римляне были ох как правы.
Время от времени появляются зеленые и красные вспышки, но и они не столько освещают, сколько раскрашивают темноту. Лишь на миг ослепляют они меня, и светлее от этого не становится. Голоса слышны, значит, люди рядом, но ощущение такое, будто голоса не привязаны к телам, это отдельно существующие голосовые связки, бестелесные рты, которые бурно обсуждают свои коварные планы где-то в глубине этого темного склепа. Воздух прохладный и затхлый, и я чувствую, что залежалась здесь. Быть может, на воле, где дуют ветра и светит солнце, я рассыплюсь, как цветы из древней гробницы молодого Тутанхамона, что превратились в пыль, как только сквозь взломанные двери внутрь хлынул поток времени.
Я снова прикладываюсь к стакану и заставляю себя глотать его содержимое. Я делаю глоток за глотком и вскоре чувствую, как подступает рвота.
– Не могу… Не лезет…
– Тогда больше не пейте. Пока хватит.
– Меня сейчас стошнит. О Господи…
– Постарайтесь не допустить рвоты, – произносит рентгеновский голос, спокойный, как Люцифер. – Иначе придется пить вторую порцию. Вы этого хотите?
Слезы вмиг высыхают, приступ ярости снимает спазмы в горле.
– А вы бы захотели? – огрызаюсь я.
– Конечно нет. Я бы не захотел.
– Так зачем же, скажите на милость, задавать мне такие вопросы?
Из бесконечной тьмы до меня вдруг доносится вздох.
– Миссис Шипли, мы стараемся сделать, как лучше, – говорит доктор.
Я вижу, что это правда, что он тоже человек, что он завален работой, что со мной трудно, что здесь нет виноватых.
– Неужели нельзя оставить мой желудок, или что там вы смотрите, в покое? – говорю я больше себе, чем ему. – Какая, в сущности, разница, что с ним не так? Он исправно переваривает пищу уже почти целый век. Может, он просто устал – что с него взять?
– Понимаю вас, – говорит он. – Всем нам бывает нелегко.
И так неожиданно это его сочувствие, что он добивается совсем не того, чего хотел, ибо лишает меня стержня, и теперь мне остается лишь молчать и безвольно ждать, пока они закончат все свои опыты надо мной.
Сколько раз я оказывалась в таком положении, когда нужно просто ждать, что еще уготовила тебе судьба. Пора бы уже привыкнуть. Сколько лет провела я в ожидании перемен в доме Шипли – нет числа тем годам. Я даже не знала, чего жду, просто чувствовала – что-то должно произойти, не может же так продолжаться всю жизнь. Ожидание скрашивала работа. Я пахала, как лошадь, думая: по крайней мере, ни у кого не повернется язык назвать меня плохой хозяйкой. Я постоянно красила печь черной краской, так что она блестела, как начищенные ботинки, я намывала полы в кухне, сколько бы раз в день туда ни натаскивали землю, жидкую грязь или пыль, в зависимости от времени года. В моем доме не было ни закопченных ламп, ни нечищеных кастрюль, ни пригоревшего жира на сковородках, ни «рукавов» из въевшейся грязи на руках сыновей. Когда Марвин уже подрос и стал сам таскать дрова и складывать их в ящик у плиты, я приучила его подбирать на обратном пути оброненные щепки. Он был серьезным, трудолюбивым мальчиком и воспринимал домашние обязанности как нечто само собой разумеющееся. Покончив с делами, он отирался на кухне, всюду попадаясь мне под ноги, чем крайне меня раздражал.
– Я все, – говорил он. Даже в детстве он не отличался особой разговорчивостью.
– Я вижу, что ты все сделал. У меня есть глаза. Иди уже, ради Бога, Марвин, пока я не спотыкнулась об тебя. Поди спроси отца, не нужна ли ему помощь.
– Вроде слишком много принес дров?
– Нет, не слишком. В самый раз. Иди, Марвин, иди, сколько раз тебе говорить одно и то же?
– Ты даже не поглядела, – говорил он. – Я энти принес, длинные, из новой поленницы.
– О Господи, вот – я смотрю, доволен? Давай, давай, Марвин, мне еще обед готовить. И запомни уже: «эти», а не «энти».
Когда он стал постарше, он уже не вертелся под ногами, ибо большую часть дня проводил с Брэмом на улице, ну а потом пошел в школу, и я его почти не видела, кроме как летом да по вечерам, когда он делал за столом уроки, пока я шила, а Брэм расширял кругозор, читая каталог универмага «Итон». Но когда темнело, Марвин по-прежнему появлялся в дверях кухни, говорил: «Я все» – и стоял на пороге до тех пор, пока я не велела ему зайти, чтобы не пускать в дом холод зимой или мух летом.
Большинство фермеров в нашей округе работали не покладая рук. Брэм к этому большинству не относился. При этом работать он умел, и если уж брался за дело, то работал, как вол, появляясь в доме лишь поздно вечером и принося с собой запах пота и солнца. Но неизменно наступал день, когда его начинали манить мутные воды и поросшие травой пологие берега Вачаквы, и он шел на ее зов – наверное, как Саймон-простофиля, что бежал ловить рыбку в бочке [7]7
Саймон-простофиля – популярный персонаж детского стишка из сборника «Стихи Матушки Гусыни». Вот соответствующий отрывок в переводе М. Бородицкой: Саймон, Саймон-простофиля / Вышел на рыбалку: / В бочку удочку закинул, / Вытащил мочалку.
[Закрыть].
Во время уборки урожая, когда на ферме работала целая бригада молотильщиков, он обычно не позволял себе расслабляться. Бригада состояла большей частью из обитавших на горах полукровок и работников-бродяг, и я не понимала, почему его так заботило их мнение, но для него и вправду это было важно. За десять лет он изменился: смех, которым он некогда прикрывался, уступил место другому, уже непотребному одеянию. Пока на ферме были молотильщики, он непрестанно хвастался тем, что у него есть и что еще будет. Послушать его, можно было уверовать, что, как Христос поднялся из гроба, так и здесь чудесным образом поднимутся из земли огромные красные постройки – не пройдет и года. По всей ферме вместо лютиков будут красоваться нарядные сараи. Изгороди встряхнут вдруг своими старыми плечами и выпрямятся сами по себе. Зернохранилища станут появляться десятками, как грибы после дождя. Слушая его, эти люди с ястребиными лицами лишь негромко посмеивались и задумчиво улыбались, приговаривая: «Ага, ага». А потом они оглядывались и видели серые, выцветшие стены коровника, с каждым годом все глубже погружавшегося в мягкую, как навоз, землю, да курятник в окружении просевшей сетки, напоминавшей шаровары с оттянутыми коленками, и накренившуюся уборную – неумелую пародию на Пизанскую башню. Эта несчастная уборная больше всего действовала мне на нервы. Смех сквозь слезы.
Кухня у нас была огромная, а дровяная плита – размером с большую печь. Стол укрывала клеенчатая скатерть: когда-то она была в бело-синюю клеточку, но усилиями Клары, да и не без моей помощи, рисунок давно стерся. Неподалеку стоял таз, в котором все умывались, а вот менять воду никто и не думал, так что если эта серая мыльная пена попадалась мне на глаза, пока я накрывала на стол, есть мне уже не хотелось. Раздавая им тарелки (прежде чем поесть самой, я кормила всю эту ораву) и наблюдая, как они уплетают на завтрак жареную картошку и яблочный пирог, я ни разу не выдала себя, хотя внутри негодовала: подумать только, Агарь Карри прислуживает каким-то полукровкам и неудачникам-галичанам. Но особенно меня мутило, когда я слушала, как Брэм плетет паутину своих сказок, и дело тут даже не в том, что́ он говорил, а в том, как он выставлял себя на посмешище.
Насоса на кухне никогда не было, хотя провести воду от дождевой бочки труда не составляло. Не было и раковины. Казалось бы, хотя бы одно из этих удобств он мог бы осилить, – но нет. После сбора урожая Брэм пропадал на долгие недели – поминай как звали. То стрелял уток на болотах, то попивал винцо со спиртом в компании Чарли Бина в каких-нибудь Богом забытых трущобах. Возвращаясь посреди ночи, эта неразлучная парочка во все горло распевала: «Дорогая Нелли Грэй, возвращайся поскорей…»
Они шли прямиком в сарай, зная, что на мое радушие рассчитывать не стоит. Меня всегда мучил вопрос – кто мог его видеть в городе и что он мог натворить. Вряд ли он был повинен во всем, что я себе напредставляла в мельчайших подробностях. Иногда до меня доходили слухи; бывало и так, что мои опасения оправдывались.
– Маунти сделал отцу выговор, – поведал мне однажды Марвин.
– За что? Что он опять натворил?
Марвин, ему тогда было лет восемь-девять, нервно усмехнулся и просветил меня – без спешки, сообщая новости по частям.
– Сказал, еще раз отец так сделает, он его в тюрьму посадит.
– Так что, что он сделал-то?
– Справил нужду, это Маунти так сказал, на крыльце магазина Карри.
Как я орала в тот вечер на Брэма – не было бранного слова, которым я его не назвала.
– Черт побери, – защищался он, – поздно же было, Агарь, и ни одной живой души вокруг.
– Отцовский магазин – это не случайность. Кто тебя видел?
– Откуда мне знать? Я, знаешь ли, это делаю не для зрителей. Угомонись, Агарь. Хорош буянить. Всё, извини. Проехали.
– Думаешь, извинился – и все отлично? Так вот, извинениями делу не поможешь.
– Ну что тебе еще надо, женщина? Что мне сделать – на колени встать?
– Вести себя по-другому, только и всего.
– Я, может, тоже хочу, чтоб ты вела себя по-другому.
– Я так не позорюсь.
– Да уж, ты у нас, мать твою, почтенная дама, не поспоришь.
Так, за склоками и перебранками, ушли, как вода в песок, двадцать четыре года нашей совместной жизни.
Несмотря на все это, когда он поворачивался ко мне ночами и я видела живот и бедра, поросшие черными волосами, я молчала, но сама ждала его, и в этой тьме он мог свободно скользить и плавать во мне, словно угорь в пруду. Иногда, когда мы не ругались днем, он извинялся после – за беспокойство, как будто бы это порок, который отличал его от культурных людей точно так же, как и неграмотная речь.
– Послушай, Брэм.
Я слышу щелчок – и вдруг уже стою на свету. Я чувствую себя совершенно голой и неприкрытой. Что происходит? Где я?
– Снимок сделан, – сообщает мне доктор. – Вы свободны.
Вот оно что. Тут исследуют мой желудок, а не сердце и душу. Доктор производит впечатление мягкого человека – совсем не таким я его представляла. В дверях стоит Дорис: медсестра дает ей указания, та серьезно кивает.
– Сегодня дайте ей слабительное. От бария бывают запоры.
– А когда будет готово?
– Мы передадим снимки доктору Корби. Он вам сообщит.
– Ой, спасибо вам, – растроганно говорит Дорис, должно быть, моля Бога, чтобы изображение моих внутренностей изобиловало свидетельствами какой-нибудь неизлечимой хвори, лучше всего заразной, чтобы доктор Корби сказал: «Дом престарелых – однозначно, немедленно!» Но когда доктор выдает заключение, они оба секретничают, как заговорщики, и смотрят на меня, потупив взор. Даже Марвин, всегда донельзя конкретный, говорит размытыми, как земля после дождя, фразами.
– В общем, мама, он считает, тебе нужен профессиональный уход. Сказал, на данный момент лучший выход – дом престарелых.
– На данный момент? А потом что? Он сказал, я смогу вернуться домой позже?
– Нет, такого он не говорил…
– Так что именно он сказал, Марвин? Что со мной? В чем дело? Что вы от меня скрываете?
Он достает из холодильника пиво и намеренно долго наливает его в бокал. Марвин очень медленно думает. Он никогда не умел мгновенно выкручиваться из неудобных ситуаций, как Джон. Наконец он что-то придумал, и, по всей видимости, идея кажется ему гениальной.
– Ну, в общем, серьезных органическихизменений нет, – говорит он, довольный удачно подобранным словечком. – Доктор Корби просто считает, что будет лучше, если у тебя будет должный уход и все такое.
– Марвин, что со мной?
– Думаю, ничего особенного, – мямлит он. – Годы свое берут, вот и все.
– Это я знала и без врачей, зачем было разоряться на все эти обследования? Тут что-то еще, я знаю.
Я свято верю в то, что говорю, и потому нервничаю, сама лишая себя покоя. Что-то мне угрожает, что-то неизвестное, затаившееся в ожидании момента, когда можно нанести смертельный удар, как то чудище из детства, которое, как я считала, проживало в чулане моей комнаты, куда никто и никогда не заходил. Лежа в кровати, я частенько пыталась представить себе, как оно выглядит: в моем воображении это была анаконда, свернувшаяся скользкими кольцами, с каким-то подобием человеческой головы, алмазными глазами и злобным оскалом. В конце концов я поняла, что надо открыть эту дверь, и я это сделала, обнаружив лишь кучу пыльных материных туфель с белыми пуговичками да видавший виды ночной горшок, заселенный маленькими проворными паучками. Знание всегда приносит облегчение, но с ним и разочарование. Сейчас я сомневаюсь: а надо ли распахивать эту дверь? И да, и нет. Скрывающееся там чудище может оказаться еще страшнее, чем я воображала.