Текст книги "Лакомый кусочек"
Автор книги: Маргарет Этвуд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Иногда совершенно не могу находиться дома. Летом там точно в темной горячей духовке, а когда такая жара, даже утюг не хочется включать. Квартира вообще тесновата, но от жары кажется еще меньше, пространство между тобой и соседями совсем сжимается. Даже когда я один у себя в комнате, и дверь закрыта, я все равно чувствую их присутствие и знаю, чем они занимаются. Фиш устраивается в своем кресле и почти не шевелится, даже когда пишет, а потом рвет написанное, говорит, что это никуда не годится, и целыми днями сидит, уставившись на клочки бумаги на полу; однажды он стал ползать на четвереньках, собирать обрывки и склеивать их клейкой лентой. Конечно, у него ничего не получилось, и он устроил нам ужасную сцену, обвинил нас в том, что мы воруем у него идеи, украли часть его записей, чтобы опубликовать под своим именем. А Тревор – если только он не в летней школе и не на кухне, – он любит раскалить квартиру, приготовляя обеды из двенадцати блюд, хотя я лично предпочитаю есть консервы, – тренируется в каллиграфии, пишет итальянским стилем пятнадцатого века, кругом завитушки и вензеля, и все разглагольствует насчет кватроченте. У него потрясающая память на всякие детали. Наверное, это интересно, но ведь это ничего не решает, по крайней мере для меня, и думаю, что для него тоже. Беда в том, что они оба без конца повторяются, делают одно и то же и топчутся на месте. Конечно, я ничем не лучше их, я точно такой же, застрял на своем проклятом реферате. Я как-то был в зоопарке и видел там сумасшедшего броненосца, который без конца ходил по своей клетке, описывая восьмерки, снова и снова, каждый раз тем же самым путем. Я еще помню странный металлический звук его когтей, царапающих пол. Говорят, со всеми животными это случается в неволе, это такой психоз, и даже если животное выпустить потом на свободу, оно все равно будет бегать кругами или восьмерками, как в клетке. Читаешь, читаешь материалы по своей теме, прочтешь статей двадцать – и перестаешь вообще что-нибудь понимать, и начинаешь думать, сколько каждый год, каждый месяц, каждую неделю издается книг, и за голову хватаешься – господи, какая прорва! Слова, – он наконец обернулся и посмотрел мне в лицо, но взгляд его был словно нацелен в какую-то точку в глубине моего черепа, – слова начинают терять свое значение.
Стиральные машины переключились на полоскание, белье завертелось быстрее; снова послышался плеск воды, наполняющей барабаны, и снова все завертелось и загудело. Он закурил еще одну сигарету.
– Значит, вы все студенты? – сказала я.
– Конечно, – сказал он удрученно. – Вы что, сразу не поняли? Точнее, мы аспиранты. Занимаемся английской литературой. Все трое. Мне кажется, у нас в городе все или студенты, или аспиранты: мы так замкнуты в своей среде, что никого другого не видим. Было так странно, когда вы вошли и оказалось, что вы не студентка.
– Я всегда думала, что пойти в аспирантуру было бы очень интересно.
На самом деле я этого не думала и сказала так просто, для поддержания разговора, но, закрыв рот, тотчас почувствовала, что реплика моя прозвучала по-детски.
– Интересно! – Он усмехнулся. – Я тоже так думал. Конечно, когда ты на третьем курсе, да еще отличник, аспирантура кажется чем-то очень заманчивым. Потом тебе самому предлагают стать аспирантом, дают тебе стипендию, ну ты и идешь в аспирантуру и думаешь: «Теперь я наконец познаю истину в последней инстанции». Но только ничего ты не познаешь, ровным счетом ничего, и начинаешь тонуть во всяких мелочах и подробностях, и становится все скучнее и скучнее, и наконец ты погрязаешь в кавычках и перекрестных ссылках и начинаешь понимать, что аспирантура – то же болото, засосало и уже не выбраться, и только спрашиваешь себя: зачем я вообще сюда полез? Если бы мы жили в Штатах, я мог бы сказать, что таким образом уклоняюсь от призыва; а здесь, в Канаде, нет я такого оправдания. Тем более что по нашим темам работает масса исследователей, и все уже давным-давно выловлено и исследовано. Плещешься на дне пустой бочки, как все аспиранты; по девять лет люди сидят в университетах, пережевывают чужие рукописи, пытаясь найти что-нибудь новенькое, или корпят над академическим изданием приглашений к обеду и театральных билетов, сохранившихся в архиве Рескина, или пытаются выдавить последний прыщик смысла из какого-нибудь литературного ничтожества и шарлатана. Несчастный Фиш пишет сейчас диссертацию. Он хотел писать о символике детородных органов у Д. Г. Лоуренса, но ему сказали, что этим кто-то уже занимался. Теперь он разрабатывает какую-то невероятную теорию – чем дальше, тем невероятнее. – Он замолчал.
– Что же это за теория? – спросила я, надеясь заставить его продолжать.
– Сам не знаю. Когда он трезвый, из него слова не вытянешь, а когда напьется, его не остановишь, да только ничего нельзя понять. Потому он и рвет все время свои записи: перечитает и сам ничего понять не может.
– А ваша диссертация о чем? – спросила я, не в состоянии вообразить подходящую для него тему.
– Я еще не дошел до диссертации. И, может, никогда не дойду. Я стараюсь об этом не думать. Сейчас я должен написать реферат, который задолжал еще с позапрошлого года. Обычно я пишу по одному предложению в день. А в неудачные дни – меньше.
Машины переключились на сушильный цикл. Он угрюмо уставился на них.
– О чем же будет ваш реферат? – спросила я заинтригованно; интриговала меня, как я поняла, не его речь, а его богатая мимика. Но мне все же хотелось, чтобы он продолжал говорить.
– Да вам это неинтересно, – сказал он. – Порнография в эпоху прерафаэлитов. И еще я немного занимаюсь Бердсли.
– А! – сказала я, и некоторое время мы оба молча размышляли о возможной бесплодности таких занятий. – Наверное, – предположила я, – вам нужно было выбрать другую профессию. Может быть, вы с бо́льшим удовольствием занимались бы чем-нибудь другим.
Он снова усмехнулся, потом закашлялся.
– Надо бросать курить, – сказал он. – Чем-нибудь другим? Да чем же еще мне заниматься? Когда зайдешь так далеко, ни на что другое ты уже не способен. Мозги уже невозможно перестроить. Приобретаешь высокую квалификацию по узкой специальности – и куда идти с этой квалификацией? Только сумасшедший возьмет меня сейчас на какую-то другую работу. А я готов рыть канавы; но ведь если мне поручат рыть канавы, я стану разбирать на части канализационную систему, пытаясь выявить и расчленить хтонические символы – трубы, клапаны, клоачные акведуки… Нет, нет, придется мне всю жизнь надрываться в бумажных шахтах.
Мне нечего было ему посоветовать. Глядя на него, я попыталась представить его работающим в фирме вроде Сеймурского института – хотя бы наверху, в мозговом центре; но нет: он и туда не вписывался.
– Вы ведь не здешний? – спросила я наконец. Об аспирантуре, кажется, уже все было сказано.
– Ну, конечно, мы все не здешние. Видели вы хоть кого-нибудь, кто вырос в этом городе? Потому нам и пришлось снять эту квартиру; разумеется, она для нас слишком дорогая, но общежития для аспирантов нет. Если не считать этого нового заведения в британском стиле, с гербом и монастырской стеной. Но туда меня бы просто не пустили. Да и жить там не веселее, чем с Тревором. Тревор – из Монреаля, семья богатая, но после войны им пришлось пуститься в коммерцию. У них теперь фабрика кокосового печенья, но об этом не принято упоминать. Довольно глупо получается – вся квартира завалена кокосовым печеньем, и мы его едим, притворяясь, будто не знаем, откуда оно появляется. Я его не люблю. А Фиш – из Ванкувера и скучает по морю. Ходит тут на озеро и барахтается в грязной воде, среди плавающих корок от грейпфрутов: думает, крики чаек его утешат, но ничего не получается. И Фиш, и Тревор раньше говорили с акцентом, но сейчас по их речи не догадаешься, что они приезжие; когда повертишься в этой мозгорубке, по твоей речи уже ничего не определишь.
– А откуда вы приехали?
– Вы и названия такого не знаете, – ответил он. Машины остановились. Мы взяли тележки и перевезли белье в сушилки. Потом снова сели. Смотреть теперь было не на что; мы слушали, как гудят и похлопывают сушилки. Он снова закурил сигарету.
Какой-то старик в потрепанной одежде зашел в прачечную, увидел нас и вышел. Наверное, искал, где поспать.
– Пассивность, – сказал он наконец, – вот что нас губит. Чувствуешь, что тяжелеешь, тонешь в болоте; но так и стоишь на месте. На прошлой неделе я устроил пожар в квартире, отчасти намеренно, – захотелось посмотреть, что они станут делать. А может, мне захотелось посмотреть, что я стану делать. Интересно было хоть посмотреть на огонь и дым, – все-таки какая-то перемена. Но они просто погасили огонь, а потом стали бегать восьмерками по квартире, точно армадиллы, и говорить, что я болен, и зачем я это сделал, и, может быть, у меня перегружена психика и надо сходить к психотерапевту. Толку от этого не будет никакого. Я уже выучил все их приемы, и они на меня не действуют. Психотерапевт теперь ни в чем меня не убедит, я слишком много знаю, у меня иммунитет. Даже пожар ничего не изменил, только теперь каждый раз, как я поведу носом, Тревор визжит и подскакивает к потолку, а Фиш начинает листать свой старый учебник по психоанализу. Они думают, я сошел с ума. – Он бросил на пол окурок сигареты и раздавил его ногой. – А по-моему, это они сошли с ума, – добавил он.
– Может быть, – осторожно сказала я, – вам надо жить отдельно.
Он улыбнулся своей кривой улыбкой.
– Где? У меня и денег нет. Нет, я застрял. И потом, они обо мне заботятся. – Он склонился еще ниже и втянул голову в плечи.
Я смотрела на его профиль, на его худое лицо – выпирающая скула, запавший глаз – и удивлялась ему: вся эта болтовня о себе, все эти сомнительные признания… Я бы, наверное, так и не могла. Я бы просто не рискнула: сырое яйцо не должно покидать свою скорлупу. Не то оно растечется, превратится в бесформенную лужу. Но молодой человек, сидящий рядом со мной с новой сигаретой во рту, кажется, ничего подобного не опасался.
Меня теперь поражает странная отрешенность моего тогдашнего состояния. Нервное напряжение, которое владело мною днем, исчезло; я была спокойна, равнодушна, точно каменная луна, я чувствовала себя самоуверенной хозяйкой всей этой белой прачечной. Я могла бы без всяких колебаний обнять этого неловкого, скорчившегося мальчишку, утешить его, убаюкать. В нем было и что-то совсем не детское, что-то от преждевременно состарившегося человека, утешить которого уже невозможно. Я не забыла также о том, как он разыграл меня тогда с пивом, и понимала, что он мог выдумать все это от начала до конца. Возможно, он говорил искренне, но при этом сознательно стремился вызвать у меня материнскую реакцию, чтобы потом хитро усмехнуться в ответ на мой ласковый жест и еще глубже спрятаться в широкое горло свитера, словно в убежище, где его никто не найдет, никто не тронет.
Должно быть, природа наделила его фантастическим чутьем или каким-то дополнительным органом чувств вроде всевидящего глаза: он не оборачивался ко мне и не мог заметить выражение моего лица, но вдруг тихо и сухо проговорил:
– Вам, кажется, нравится моя болезненность. Я знаю, что она привлекательна. Я ее тщательно оттачиваю: все женщины любят слабых, это комплекс сестры милосердия. Однако умерьте свой аппетит, – добавил он, искоса и не без лукавства посмотрев на меня, – а то вы уже готовы меня съесть; я понимаю, голод – более глубокая эмоция, чем любовь, а первая сестра милосердия, Флоренс Найтингейл, была, между прочим, людоедкой.
Отрешенности моей как не бывало. У меня даже мурашки пошли по коже. Что я такого сделала? В чем меня обвиняли? Опять я «голая»?
Я не нашла, что ему ответить.
Сушилки остановились. Я встала.
– Спасибо за порошок, – сказала я со сдержанной вежливостью.
Он тоже поднялся. Снова мне показалось, что мое присутствие ему совершенно безразлично.
– Не за что, – сказал он.
Мы молча стояли рядом, вытаскивая белье из сушилок и засовывая его в сумки. Подняли сумки на плечо и одновременно пошли к выходу, – я на шаг впереди него. Я на секунду остановилась, но он не сделал попытки открыть дверь, и я сама ее открыла.
Выйдя на улицу, мы одновременно повернулись и чуть не столкнулись. С минуту мы нерешительно стояли, глядя друг на друга; начали что-то говорить, но ничего не сказали. Потом как будто кто-то потянул за веревочку: мы опустили сумки, одновременно шагнули друг к другу, и я вдруг обнаружила, что мы целуемся. До сих лор не знаю, кто из нас был инициатором этого поцелуя. Я чувствовала вкус сигареты на его губах, чувствовала его худобу и сухость его кожи, словно лицо, которого я касалась щекой, и тело, которое я обнимала, были сделаны из бумаги или пергамента, натянутого на проволочный каркас; но, кроме этих ощущений, я ничего не испытывала.
Внезапно мы оба опустили руки и каждый сделал шаг назад. Еще с минуту мы глядели друг на друга. Потом подхватили свои сумки, повернулись и разошлись в разные стороны. Все наши жесты были до нелепости похожи на резкие движения пластмассовых собачек с вклеенными в них магнитами, которые я когда-то выигрывала на вечеринках.
Совершенно не помню, как я ехала домой; помню только, что в автобусе я долго смотрела на плакат, изображавший медсестру в белом колпаке и белом платье. У нее был здоровый, самоуверенный вид, она держала в руке детский рожок и улыбалась. Надпись на плакате гласила: «Помоги жить еще одному человечку».
12
Ну вот, я дома.
Я сижу на кровати у себя в комнате, дверь закрыта, окно открыто. Сегодня День труда, выходной. Погода ясная, прохладная и солнечная, как вчера. Странно было утром вспомнить, что сегодня не надо идти на службу. Дороги на подъездах к городу, наверное, уже запружены машинами: люди спешат вернуться из-за города пораньше, пока еще нет пробок на каждой улице. К пяти часам движение замедлится, воздух будет дрожать над раскаленными крышами автомобилей, двигатели будут работать вхолостую, дети – ныть от скуки. Но на нашей улице все тихо, как обычно.
Эйнсли на кухне, я ее почти не видела сегодня. Слышу, как она ходит за дверью, беспрестанно напевая. Мне не хочется открывать дверь. Наши отношения изменились, и я еще не знаю, как именно, поэтому говорить с ней мне будет трудно.
Столько событий произошло за последние два дня, что пятница кажется уже далеким прошлым, и я перебираю все в памяти и вижу, что поступки мои на самом деле были более разумными, чем подсознательные мотивы, а у подсознания есть своя логика. Мои поступки сами по себе, может быть, и не очень соответствовали моему характеру, но результаты их как будто вполне соответствуют ему. Решение было несколько внезапным, но теперь, обдумав его, я понимаю, что сделала очень правильный шаг. Конечно, я со школьных лет знала, что рано или поздно выйду замуж и заведу детей, как все женщины. Или двоих, или четверых, потому что три – несчастливое число, а семьи, где только один ребенок, я не одобряю: такой ребенок всегда ужасно избалован. У меня никогда не было дурацких предубеждений против брака, как, например, у Эйнсли, которая в принципе против замужества. В реальной жизни никто не действует по принципам, все постепенно приспосабливаются. Как говорит Питер, нельзя же без конца болтаться одному. Одинокие люди с годами приобретают причуды, озлобляются или глупеют. Уж я-то навидалась таких у себя в конторе. И все же, хотя мысль о браке всегда присутствовала в глубине моего сознания, я никак не ожидала, что приду к нему так скоро и именно таким образом. Я, конечно, просто не хотела себе признаться, что очень привязалась к Питеру.
Нет никаких причин опасаться, что мой брак окажется похож на Кларин. Они с Джо слишком непрактичны, у них нет даже представления о том, что жизнь надо организовывать, семью надо сознательно строить. Тут многое зависит от элементарной привычки к порядку, от таких мелочей, как мебель, режим дня, поддержание чистоты в доме. Мы с Питером сумеем разумно построить свою жизнь. Хотя, конечно, нам еще многое предстоит обсудить. В сущности, Питер – отличный кандидат в мужья. Он красив, в делах его ждет успех, и притом Питер аккуратный, а это очень важно, когда собираешься жить с человеком всю жизнь.
Представляю себе, какие мины скорчат наши сотрудницы, когда узнают. Но пока еще нельзя им говорить; мне придется еще некоторое время поработать в Сеймурском институте. Пока Питер не кончит стажировку, нам не обойтись без моей зарплаты. Сначала, наверное, придется снимать квартиру, но потом мы купим дом и устроимся постоянно. Поддерживать чистоту в целом доме стоит немалого труда, но это труд, не потраченный впустую.
Хватит бездельничать и рассуждать – надо заняться чем-нибудь. Сначала надо переделать вопросник по пиву и написать отчет о пробных интервью, чтобы утром перепечатать все набело и сдать.
Потом, пожалуй, вымою голову. И устрою генеральную уборку. Надо разобрать ящики в комоде и выбросить всю дрянь, которая там накопилась, и вытащить из шкафа платья, которые я давным-давно не ношу; отдам их Армии спасения вместе со всеми скопившимися у меня брошками, из тех, что родственники дарят на рождество: собачки из поддельного золота, со стекляшками на месте глаз, золоченые цветочки со стеклянными пестиками. Надо еще заглянуть в ящик с книгами – там в основном учебники и письма из дому, которые прекрасно можно выбросить, и еще пара старых кукол, которые я храню из сентиментальности. Та кукла, которая постарше, – матерчатая и набита опилками (я знаю, потому что однажды делала ей операцию при помощи маникюрных ножниц), а руки, ноги и голова у нее из твердого дерева. Пальцы на руках и ногах сжеваны; волосы у нее черные, короткие, наклеены на кусок канвы, которая уже отстает от черепа, лицо почти стерлось, но красный войлочный язычок и два фарфоровых зуба еще целы; они и составляли, насколько я помню, основную прелесть этой куклы. Одета она в кусок старой простыни. Я, бывало, оставляла ей поесть на ночь и всегда испытывала разочарование, когда утром еда оказывалась на прежнем месте. Вторая кукла поновее, у нее длинные моющиеся волосы и гладкая резиновая кожа. Я попросила кого-то подарить мне эту куклу, потому что ее можно купать. Куклы эти мне уже не нравятся. Вполне можно выбросить их вместе со всем остальным барахлом.
Я все еще не понимаю, какую роль сыграл во всем этом парень из прачечной, и не могу объяснить своего поведения с ним. Возможно, это было какое-то отклонение, пробел в ткани моей личности, частичная потеря контроля над собой. Едва ли мы с ним опять встретимся – я даже не знаю, как его зовут, – и в любом случае он не имеет никакого отношения к Питеру.
Когда кончу уборку, напишу письмо домой. Родные будут рады, они наверняка давно этого ждут. Захотят, чтобы я поскорее показала им Питера. Да и мне еще надо познакомиться с родителями Питера.
Вот сейчас встану с кровати, ступлю на пятно солнечного света на полу. Нельзя же, действительно, бездельничать весь день; а все-таки приятно сидеть в тихой комнате и глядеть на пустой потолок, прижавшись спиной к прохладной стене и вытянув ноги поперек кровати. Как будто лежишь на надувном плоту, медленно плывущем по морю, и глядишь в чистое небо.
Надо взять себя в руки. У меня много дел.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
13
Сидя за письменным столом, Мэриан вяло водила пером в блокноте для записи телефонограмм: начертила стрелу с пышным оперением, потом косыми линиями заштриховала квадратик. Ей было поручено составить анкету для опроса о бритвенных лезвиях. Она добралась до той части анкеты, где агент предлагает жертве новое лезвие взамен использованного. На этом она и застряла. Ей пришло на ум, что тут кроется отличный сюжет: директор компании по производству бритв владеет волшебным лезвием, которое передается в его роду из поколения в поколение; оно не только не утрачивает своей остроты, но исполняет любое желание хозяина, после того как тот побреется тринадцать раз. Однако директор не сумел сохранить свое сокровище: забыл спрятать лезвие в специальный бархатный футлярчик и оставил его лежать где-то в ванной, а служанка, слишком усердная… (Кое-что оставалось неясно, но в целом это была сложная история со множеством сюжетных ходов. Лезвие каким-то образом попало в магазин, в комиссионный магазин, где его приобрел ни о чем не подозревавший покупатель, и…) Директору же именно в тот День до зарезу понадобились деньги. Он брился, как одержимый, каждые три часа, чтобы достичь заветного числа тринадцать, щеки его уже начали кровоточить, но каковы были его удивление и ужас, когда… Тут он понял, что произошло, приказал бросить провинившуюся служанку в яму с использованными лезвиями и наводнил весь город частными детективами – женщинами среднего возраста, которые выдавали себя за сотрудниц Сеймурского института; их пронзительные, немигающие глаза были натренированы распознавать на лице каждого – будь то мужчина или женщина – малейшие признаки растительности; в отчаянной попытке обнаружить невосполнимую утрату они кричали: «Новые лезвия – за старые!»
Мэриан вздохнула, нарисовала маленького паука в уголке заштрихованного квадратика и повернулась к пишущей машинке. Она перепечатала абзац из черновика: «Нам хотелось бы проверить, в каком состоянии находится лезвие Вашей бритвы. Дайте мне то, которым Вы теперь пользуетесь, и получите взамен новое». Перед словом «дайте» она впечатала «пожалуйста». Сделать идею менее эксцентричной было невозможно, но пусть по крайней мере она звучит повежливей.
Вокруг нее в конторе царила суматоха. Так всегда: либо суматоха, либо унылая, мертвая тишина; в общем-то, она предпочитала суматоху. Это помогало ей отлынивать от работы: все так стремительно носились, так пронзительно кричали, что ни у кого просто не было свободной минутки, чтобы заглянуть ей через плечо и проверить, над чем она задумалась и чем, собственно, занимается. Прежде она чувствовала, что тоже причастна ко всей этой сумятице и крикам, и раз или два даже позволила себе из солидарности с сослуживцами прийти в такое же неистовство и была удивлена, до чего это весело; но с тех пор как она решила выйти замуж и поняла, что не собирается оставаться здесь навечно (у них был об этом разговор, и Питер сказал, что она, конечно, может после свадьбы работать, если захочет, но с финансовой точки зрения нужды в этом не будет; он считал, что порядочный человек, если он женится, должен быть в состоянии содержать жену; и Мэриан решила бросить службу), она научилась наблюдать суматоху в конторе отрешенно, как бы издали. Больше того – она обнаружила, что уже просто не может принимать искреннее участие в делах института. В последнее время сотрудники стали хвалить ее за выдержку в критических ситуациях. Они пили чай для успокоения нервов и, тяжело дыша, утирая разгоряченные лбы бумажными салфетками, говорили: «Слава богу, что у нас есть Мэриан! Уж она-то никогда не теряет присутствия духа. Правда, милочка?»
Сейчас, глядя, как они носятся вокруг, словно стадо броненосцев в зоопарке, она вспомнила о том парне из прачечной; она не видела его с тех пор, хотя несколько раз опять ходила в прачечную в надежде встретить его там. Впрочем, не удивительно, что он исчез – ведь он человек без постоянных привычек, – надо думать, его уже давно унесло каким-нибудь потоком…
Она видела, как Эми стремительно бросилась к картотеке и стала лихорадочно в ней рыться. Сейчас институт проводил по всей стране обследование спроса на женские гигиенические салфетки. Что-то не ладилось с опросом в западных районах. Было задумано так называемое трехволновое, то есть трехступенчатое обследование: первая волна анкет рассылалась почтой и, возвращаясь, должна была принести на своем гребне адреса покупательниц, охотно отвечающих на вопросы. Вторая и третья волны должны были зондировать рынок на большей глубине, то есть в личной беседе с потребительницами и, как надеялась Мэриан, при закрытых дверях. Вся эта затея и особенно некоторые пункты анкеты шокировали Мэриан, но Люси как-то во время перерыва, за чашкой кофе, заметила, что в наши дни абсолютно прилично говорить о гигиенических салфетках: в конце концов, это вполне пристойный товар, его продают в супермаркетах, и даже в самых роскошных журналах рекламе гигиенических салфеток посвящены целые страницы; о подобных вещах нужно говорить открыто: не те времена, чтобы делать вид, будто их вообще не существует. Милли согласилась, что это, конечно, передовой взгляд, но с такими обследованиями всегда ужасная морока, – во-первых, не всякая покупательница станет с тобой разговаривать, а во-вторых, невозможно найти местных агентов, которые согласились бы вести личный опрос; у многих из них, особенно в маленьких городках, самые отсталые взгляды, – некоторые вообще отказываются работать после таких анкет (беда иметь дело с домохозяйками – они не нуждаются в заработке и вечно либо устали от работы, либо беременны, либо им все это осточертело; то и дело приходится искать новых и начинать все сначала – обучать их с самых азов), так что самое лучшее – послать агентам письмо на официальном бланке, где будет сказано, каким образом они должны действовать, чтобы облегчить участь женской половины человеческого рода; слушая Милли, Мэриан определила ее план как попытку воззвать к сестре милосердия, которая якобы готова проснуться в каждой женщине и после долгого сна тотчас начать самоотверженно служить человечеству.
На этот раз дело обстояло совсем скверно. Тот, кому было поручено выбрать по телефонным справочникам фамилии женщин, подлежащих охвату первой волной на Западе (кому же это было поручено? Миссис Лич из Фом Ривер? Миссис Хетчер из Вотруза? Никто не помнил, и Эми сказала, что карточка, кажется, потерялась), отнесся к делу халатно, и вместо ожидаемого потока ответных писем в институт бежал лишь слабый ручеек заполненных анкет. Милли и Люси были заняты сегодня изучением этих анкет; сидя за столом напротив Мэриан, они пытались понять, чем вызвана ошибка.
– Часть анкет наверняка попала к мужчинам, – фыркнула Милли. – В этой, например, вместо ответа стоит «ха-ха-ха!» и подписано: мистер Лесли Эндрюс.
– Чего я не понимаю, так это почему некоторые женщины ставят «нет» во всех графах! Чем же они пользуются вместо салфеток, скажите на милость? – раздраженно спросила Люси.
– Ну, этой уже за восемьдесят!
– А вот одна пишет, что беременеет семь лет подряд.
– Бедняжка, – вздохнула Эми, слушавшая разговор. – Да она совсем подорвет свое здоровье!
– Держу пари, эта безмозглая курица – кто же этим занимался? миссис Лич? или миссис Хетчер? – опять разослала наши анкеты в индейские резервации. А ведь я специально просила ее этого не делать. Бог знает, что они там употребляют! – и Люси усмехнулась.
– Мох! – безапелляционно сказала Милли. – С западными районами у нас и прежде бывали неприятности. – Она вновь перебрала стопку полученных анкет. – Придется все начать сначала, заказчик будет взбешен. Нормы не выполнены, страшно даже подумать, как мы теперь управимся в срок.
Мэриан взглянула на часы. До обеденного перерыва остались считанные минуты. Она нарисовала на листке ряд маленьких лун: только что народившуюся, растущую, полную, убывающую и потом пустое небо – лунное затмение. Для красоты добавила звездочку – в выемке одной из убывающих лун. Потом переставила стрелки на своих часах (подарок Питера ко дню рождения), хотя они отставали от конторских всего на две минуты, и завела их. Затем отстучала на машинке очередной вопрос. Она почувствовала голод и подумала, что у нее, наверное, условный рефлекс на час обеда. Встала с кресла, покрутила сиденье, чтобы оно поднялось, уселась и напечатала еще один вопрос. Господи, как она устала, до смерти устала от этого жонглирования словами. Наконец, не в силах больше сидеть за машинкой, она сказала:
– Пошли есть!
– Пошли… – протянула Милли с некоторым колебанием и посмотрела на часы. Милли все еще казалось, что она в состоянии разобраться в путанице с опросом.
– Пошли скорей, – сказала Люси, – а то у меня голова лопнет от этих анкет.
Она направилась к вешалке, Эми за нею. Когда Милли увидела, что подруги надевают пальто, она неохотно рассталась с анкетами и тоже поднялась.
На улице было холодно, дул сильный ветер. Девушки подняли воротники, запахнули пальто, стягивая потуже лацканы; они были в перчатках, шли по двое среди публики, торопящейся, как и они, завтракать; каблуки их звонко постукивали по голой панели: снег еще не выпал. Идти было дальше, чем обычно, – Люси предложила поесть сегодня в более дорогом ресторанчике. Девушки согласились – видимо, волнение по поводу гигиенических салфеток благотворно подействовало на выделение желудочного сока.
– О-о-о! – стонала Эми под порывами резкого ветра. – Такой сухой ветер! Что же мне делать? У меня вся кожа потрескается!
Когда шел дождь, у нее ужасно ныли ноги, в солнечные дни болели глаза, ломило затылок, высыпали веснушки и кружилась голова. В серенькую, теплую погоду ей вдруг делалось жарко и ее мучил кашель.
– Самое лучшее средство – кольдкрем, – сказала Милли. – У моей бабушки тоже была сухая кожа, она только этим кремом и спасалась.
– Говорят, от него бывают угри, – мрачно сказала Эми.
Ресторан был выстроен с претензией на староанглийский стиль – он был обставлен кожаными креслами, деревянные балки тянулись через потолок. После короткого ожидания распорядительница – вся в черном шелке – подвела их к столику. Они сбросили пальто и уселись в кресла. Мэриан заметила, что на Люси новое платье из дорогого темно-лилового джерси с блестящей ниткой, со строгой серебряной брошью у ворота. «Вот почему ей сегодня захотелось пойти сюда!» – подумала Мэриан.
Из-под длинных ресниц взгляд Люси был устремлен на других посетителей ресторана – в основном серьезных бизнесменов с невыразительными лицами, торопливо поедающих завтрак и столь же поспешно запивающих его, стремясь поскорее покончить с ленчем, бегом возвратиться к себе в контору, заработать побольше денег, а потом, пробившись сквозь дорожные пробки, добраться до дому – к жене, детям и обеду – и, как можно скорее разделавшись с домашним отдыхом, снова вернуться в контору. Глаза у Люси были подведены лиловатой краской, в тон платью, губы – бледно-лиловой помадой. Она была, как всегда, элегантна. Последние месяца два она все чаще завтракала в дорогих ресторанах (Мэриан удивлялась, где она берет на это деньги) и все больше походила на живую приманку для рыбы: стеклянные бусинки, обилие перышек, в которых скрываются три блесны и семнадцать крючков, – и путешествует эта приманка от одного ресторана или коктейль-бара к другому, с их пышными филодендронами в горшках, где прячется подходящий тип мужчины – прожорливый, как щука, зато склонный к супружеской жизни. Однако этот подходящий тип не клевал на нее, – то уходил на глубину, то хватал совсем иное: какую-нибудь пустяковую штучку из коричневого пластика, а иногда – простую тусклую блесну, сделанную из медной ложки, или же приманку с большим числом перышек и крючков, чем могла себе позволить Люси. И в этом ресторанчике, и в других ему подобных Люси вхолостую демонстрировала свои изящные туалеты и подведенные глаза косяку коротышек-гуппи, у которых и времени-то не было, чтобы замечать лиловые тона.