355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максимилиан Кравков » За сокровищами реки Тунгуски (сборник) » Текст книги (страница 3)
За сокровищами реки Тунгуски (сборник)
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 21:30

Текст книги "За сокровищами реки Тунгуски (сборник)"


Автор книги: Максимилиан Кравков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Когда я вернулся, жизнь в музее текла обычной своей чередой, и мой инцидент уже всем казался исчерпанным. Только не было Инны, которая ушла с передачей.

Букину во что бы то ни стало нужно было открыть кладовые.

– И так это дело тянется уже третий день. Давайте вскроем дверь и потом закажем ключ.

– Но, – осторожно возражал Жабрин, – как же мы, сломав замок, оставим дверь не запертой? Я думаю, что будет лучше изготовить ключ, а уж потом – вскрывать.

– А сколько времени мы будем ждать ключа?

– Ну, день-два. Не более трех…

– Позвольте, – вмешался я, – ключ будет изготовлен в два часа. Сосед, знакомый слесарь, это сделает…

– Конечно, как хотите… Но предупреждаю, товарищи, что могут быть неприятности. То же Губоно нас может обвинить, если дверь нам не удастся запереть и… что-нибудь пропадет.

Этот предостерегающий тон меня возмутил.

– Ломаем, и никаких чертей! Я лично буду отвечать за все…

Жабрин вздернул плечами и круто повернулся.

– Я здесь не участник!

– Тем лучше, – раздраженно ответил я.

Война с ним начиналась в открытую.

Дверь в кладовую находилась под лестницей, в глубокой нише. Днем электричество не горело, и нам светил фонарь. Дверь была тяжелая, с таким же тяжелым висячим замком. Я долго подбирал отмычку, наконец, нашел, и, щелкнув, открылась дуга замка. Я был вдвойне доволен – во-первых, Букин не станет надоедать этой проклятой кладовой, а во-вторых, я утер нос этому трусу и интригану, каким мне стал казаться Жабрин. Я был сильнее Букина и потому налег на дверь. И, подняв с пола фонарь, вступил в кладовую. Сперва я как-то не осознал того, что бросилось в глаза при скудном свете фонаря. Потом невольно ахнул.

Представьте погреб, полный трупов. Мертвецкую иль место, где случилась массовая казнь. Но только вместо мертвецов валялись в разных положениях раздробленные статуи. И желтый отсвет фонаря играл на белом гипсе краской тела и увеличивал зловещее, пугающее сходство. Повсюду в этом странном морге разбросаны куски расколотого гипса, и все подернуто мельчайшей белою пылью…

Невольно я отступил назад…

– Неслыханно… – промолвил бледный Букин, и челюсть у него дрожала.

Я бросился осматривать побоище. Лежали странно каменные трупы с игривой, жалобной или бесстрастной мимикой, как будто продолжали даже в этом положении существовать все той же жизнью, которая однажды навсегда окаменела на их лицах. У всех были отбиты руки.

– Смотрите, – ужаснулся Букин, – как тогда!

Прибежал и Жабрин. Он сразу стал официальным и нам враждебным.

– Мой долг – об этом сообщить, – сказал он. – И соучастником в такой истории я не желаю оказаться… – При этом оступился и невольно сунулся ко мне. Я оттолкнул его ладонью в грудь.

– Сообщай, мерзавец!

Он стукнулся об стену, сгорбился и выскочил из двери.

– Зачем это? – взмолился Букин.

– Я этого так не оставлю… – издали хрипел со злобой Жабрин.

Должно быть, я совсем ослеп от бешенства и сразу шагнул к нему. Он ждать меня не стал и выбежал на улицу. Даже напуганный татарчонок через силу заулыбался.

Что делать?! Я кинулся к телефону. Вызвал уголовный розыск, Губоно, просил прислать кого-нибудь для составления акта.

Букин выглядел совершенно убитым. Он говорил:

– Какой вандализм!.. Ведь среди разбитых были недурные копии… Под нас подкапываются, злоумышленная рука старается скомпрометировать…

Старик чуть не плакал.

Да, это объяснение показалось мне интересным. Разве не мог тот же Жабрин, из желания выдвинуться, посадить на наши места каких-нибудь своих людей, совершить эту гнусную провокацию? Уголовная хроника богата убийствами живых людей, что же тут говорить о каких-то статуях!

Я сидел, дожидаясь прихода официальных представителей, курил и молчал. Тихо было в огромном здании. Серый день еле светил в запыленные окна канцелярии, скучно и ровно тикали часы, было гулко кругом и холодно. Татарчонок жался к углу – он был тоже напуган, растерян, чувствовал общую беду и, наверное, жалел своим маленьким сердцем всех нас. Инна еще не возвращалась.

Что-то теперь с Сергеем?

Дверь открылась, шум, вошло много народу. За татарчонком пошел встречать и я. Даже был рад, что вот, как-нибудь, разрешится это до невыносимости напряженное и тягостное состояние. Пришли одновременно и от Губоно и от уголовного розыска, и Жабрин пришел. От Губоно был тот старый партиец, который выручил однажды нас добрым советом, когда музею угрожал постой.

– Мне уже рассказал ваш сотрудник, – указал на Жабрина, – скверная история!

Осмотрели. Оказалось, что из 50 привезенных мной из Трамота статуй уцелели только три, и то, может быть, потому, что они стояли вверху, в картинной галерее.

Человек с портфелем и наганом отвел меня в сторону:

– Киряков Сергей арестован?

– Да.

– Ключи от этой кладовой были у него?

– Обычно – да. Но на днях они, по-моему, были украдены.

– А почему вы это думаете?

Действительно, почему? У меня, к сожалению, не было никаких доказательств.

– Ну, знаете, гражданин, этому вашему Кирякову придется ответить… Корыстных мотивов здесь нет… Здесь налицо – злостное истребление принадлежащего Республике имущества… Акт – явно контрреволюционный.

– Но, я надеюсь, будет подробное следствие… Надо же доказать его причастность…

– Это уж забота Губчека.

– Разве туда передается дело?

– Безусловно.

Черт возьми – какой оборот все это принимало! Что мог сказать мне мой приятель из Губоно? Он был смущен.

– Не знаю, товарищи, не знаю, – твердил он и избегал встречаться со мной глазами. – По человечеству, мне жаль Кирякова, если он тут ни при чем. Но… он ответит! Если не будет отыскан другой виновник. Пока на два дня закройте музей до особых распоряжений.

С отчаянием говорил я, убеждая и чувствуя, что нет в словах моих убедительности. Собеседник только пожимал плечами.

– По совести говоря, мы должны подозревать вас всех. А Кирякова тем более. Он и формально ответствен за все… Что я могу еще вам сказать? Если вы так уверены в невиновности Кирякова – отыскивайте скорей настоящего преступника.

Он повернулся уходить, а человек с портфелем и холодным взглядом прибавил значительно:

– Но торопитесь… Очень торопитесь!.. – и ушел.

Холодное тоскливое одиночество. Дружную и рабочую нашу спайку рассыпала навалившаяся беда. У каждого теперь свое горе, своя забота, и каждый, естественно, замыкается в них. Мне болезненно тяжело сознавать крушение того общего, что роднило нас на одной работе, и этой работой включало в жизнь. А потом невольно проснулась и мысль об опасности. Откуда она придет, для меня ли лично или для тех, кого я любил, – я не знал. И в этом неведении, в ежеминутном ожидании, в незнании лица грядущей гостьи, пожалуй, и крылась причина тревожного моего настроения.

Букин по-старчески ослабел, занемог, ушел домой. Все ключи и бумаги после Сережи у Жабрина. Мне противно с ним говорить, и он боится меня, поторопился уйти. Днем в моей кочегарке особенно уныло. И сыро, и холодно. Я не могу сидеть и ждать. Ведь ждать я должен самого отвратительного. Конечно, и я и Букин вряд ли рискуем чем-нибудь серьезным. Но о Сереже и думать ужасно… Все внутри меня требует действия, не мирится с пассивным и нестерпимым ожиданием. Но что делать? Идти? Куда и к кому? А главное – с чем? Все, что можно было сказать, я сказал. И чувствовал, что это лишь детский лепет и что обвинители наши, по совести, правы и разуверить их ничем, кроме фактов, нельзя. Но откуда я возьму эти факты, от которых зависит, может быть, жизнь Сергея? Единственное место, где могут они отыскаться – это там, в музее.

Дверь в сторожку мою распахнулась. Вошел Захарыч. Ушастая шапка, куст бороды и негнущиеся в рукавицах руки – как ласты у моржа.

– Здорово, сынок!

– Здравствуй, отец!..

Хлопнул рукавицами.

– Курить есть? Смерз я на посту, и курево вышло…

Подал ему кисет:

– Садись.

Долго скручивает, молчит. Обсосал цигарку, выбил кресалом огонь. Задымил.

– Как живешь-то?..

– По-всякому, отец…

– Слыхал, парень, слыхал. Таскали тебя? Ничего, от сумы да от тюрьмы не уйдешь… А художник ваш там остался?

– Да.

– Доходился, видно, по ночам…

– Как по ночам?

– А ты не примечал так, ничо?

– Нет. Ничего.

– Да ночами-то зачем он в музей ходил? Э-эх ты, Алексей божий, обшитый кожей! Паришься тут у котла да не знаешь…

– Да в чем дело, Захарыч?

– Ты… погоди! Не торопись. Расскажу тебе с глазу на глаз. Мне, паря, с трону мово на улице все видать. А меня в тени под воротами не видно… Когда же это? Третьеводни, что ли, караулю я, слышу – скрип-скрип – идет по вашей стороне ктой-то. Сидеть скушно – я глянул. Быдто, как в чуйке идет, с саквояжем. Дело ночное – один я на улице. Подошел к вашей парадней, слышу – штору поднял, ключ щелкнул – значит, дверь отпер. И штору за собой опустил. Я так и мыслил – из ваших кто-нибудь. Кто чужой так – нахалом пойдет? Гром ведь от шторы – да и не первый раз…

Я был потрясен этим сообщением, но боялся показать и виду, опасаясь, что старик встревожится и замолчит.

– Значит, не первый раз приходил?

– Раза три я его видал…

– Ну, а лицо? – попробовал я.

– Смеешься, парень! Ночью тебе с другой стороны лицо разобрать… Росту как бы среднего. Ну, заболтался я, однако. Ты… гляди, никому не рассказывай! А то и тебе и мне… Наш ведь брат всегда на затычки… Прощай!

Это было открытие! Штора на улице, действительно, была без замка. А стеклянная дверь отпиралась обычным ключом. Рост средний… Но кто? И Сергей и Жабрин, наконец я сам, были среднего роста. Напряженно старался я сделать какой-нибудь вывод, и случайно взгляд мой упал на старинный пистолет, который я взял для чистки к себе. Это допотопное оружие внушило мне авантюристическую идею – идти и ночью продежурить в музее. Не явится ли таинственный убийца статуй, хоть и страшно это прибавлять, а скажу: и убийца Сережи…

Я взял пистолет. Он был тяжелый, с гнутой ручкой, окованной медью, с кремневым замком, приделанным сбоку. В губах курка зажат кремень. С трудом я взвел курок, нажал на спуск. Щелкнул резко, и струйки искр брызнули на полку… Это убедило меня в серьезности оружия и одновременно и затее моей как бы придало веса. Теперь – зарядить… Действующего оружия у нас не было никакого и достать его было негде. Я вспомнил, что у меня в куче всякого хлама валялся патрон от охотничьего ружья. Я нашел его – оказался он заряженным. Расковырял и достал порох. Всыпал в широкое дуло пистолета и забил старательно войлоком. Теперь – пулю. Это было легко. От старой водопроводной трубы я отрубил кусок свинца и молотком придал ему грубо-шарообразную форму по калибру пистолета. Туго вошла моя пуля, но когда вошла, то я сразу полюбил пистолет. Это была моя бесспорная выручка, – мало ли на какие жизненные случайности! Оружие всегда придавало мне особенное спокойствие.

Уже день, как я не видел Букина, уже день, как заперт наглухо музей, уже второй день я не вижу Инны и мучаюсь за нее и Сережу. Если она не придет сегодня до вечера, я сам отправлюсь разыскивать ее. Теперь окончательный вопрос – как попаду я в музей на свое ночное дежурство? Можно попасть. Правда, ключи от входа у Жабрина, но у меня остался ключ от железной шторы, вечно спущенной на окно, выходящее на двор – против моей кочегарки. Форточка в этом окне не запиралась, а само окно замыкалось только верхним шпингалетом. Значит – путь мне открыт. Только томительно в бездействии ждать сумерек.

О целесообразности самого предприятия я и не думал. Чего там! Какой-нибудь один процент на успех… да будет ли и тот? А, может быть, меня еще до темноты придут и арестуют, как соучастника. И это вполне могло случиться. Понятно, в таком положении я был согласен на какое угодно безумство, лишь бы уйти от самого себя. Медленно, медленно двигалось время. Еще три дня тому назад в эти часы мы весело и вдохновенно работали в музее. А теперь словно нерв жизни порвался, и я не знаю, куда девать себя. Так действует, должно быть, насильственный отрыв от привычной работы.

Я спрятал свой пистолет и лег на койку. Мне почти не хотелось есть, а в столовку я решил не идти: боялся пропустить Инну. И кончил тем, что заснул в дремоте сумерек. Проснулся я от яркого света лампочек – значит, станция дала уже ток, значит, было не менее 9 часов вечера.

Я вышел во двор. Ночное морозное небо и с улицы свет фонарей. Но шум городской замолк. Было, стало быть, поздно. Я решил пойти к воротам, – не пора ли их запирать. Но навстречу мне из-за угла вышла темная, торопливая фигурка. Это Инна! С радостью я выступил из тени ей навстречу. Она метнулась испуганно, узнала, сжала мою руку.

– Идемте к вам!

Я почувствовал недоброе. Во всем – в молчаливости ее, необычной, нервной спешке. При свете я увидел похудевшее, осунувшееся лицо – трагические складки изогнули углы ее губ. Она молча села и взглянула на меня. Больше мне ничего не надо было говорить. Не знал только– произошло ли уже то ужасное или еще нет.

– Нет еще, Морозка… нет, – думая совсем о другом, находясь совсем не здесь, как-то машинально ответила она на незаданный вопрос – Но худо, милый… ох, как худо! – снова вырвалась она из молчания, и в глазах, как в открытые окна, засветилась вся мука, вся тоска беспомощности перед нависшим ударом. Что мог я сделать для этой хрупкой девушки, пришедшей ко мне, как доплетается смертельно раненный до перевязочного пункта?.. И раненые и иные страдающие люди напоминают горько обиженных детей.

– Я боялась застать ворота запертыми, – продолжала Инна.

– Извините, – прервал я ее, – сколько времени сейчас?

– Около 11 часов.

Неужели я проспал 7 часов? На лице моем, очевидно, отразилось что-то особенное, потому что Инна сразу встрепенулась и с безумной надеждой потребовала:

– Что? Вы знаете что-нибудь? Говорите же…

Я рассказал.

Она слушала с горящими глазами, всеми мускулами лица хватая передаваемое.

И этой прозрачной капли надежды было достаточно, чтобы воскресла в ней душа к новой, еще неизведанной попытке…

– Я иду с вами! – пояснила тихо: – Вы же понимаете, Морозка, что я места себе найти не могу!..

Это было так очевидно, что, не колеблясь, я согласился.

– Тогда пора, – сказал я, – давайте собираться. Там чертовский холод. Мы захватим каменный уголь и растопим камин.

Сложил в мешок угля. Положил в карман пакетик кофе, пригоршню сухарей и приготовил чайник с водой. Затушил свет в кочегарке, запер уличные ворота.

Вдвоем мы стояли перед окном, перед черной, бесконечно высокой, казалось, стеной. Закоулок двора был замкнут со всех сторон слепыми каменными громадами, и видеть нас никто не мог.

С трудом я поднял скрипевшую ржаво тяжелую штору. Форточка легко поддалась, и рука моя изнутри оттянула шпингалет. Мягко открылось окно в черноту, пахнувшую тепловатой затхлостью. Я спустился в комнату, принял мешок, помог забраться Инне и запер окно.

Звонкая тишина и особый архивный запах старых слежавшихся книг. Дорогу я знал наизусть, огня решил не зажигать и, взвалив на плечи мешок, осторожно пошел вперед. Инна держалась за меня. Толкнув запевшую дверь, мы вступили в высокий нижний зал. Здесь было холоднее, и в глубоком мраке неожиданно проявлялся темным блеском стеклянный шкаф или загораживало дорогу чучело зверя. Скрипели полы, и скрип уносился эхом в дальние комнаты и там стихал неясным вздохом. В отдаленном углу светилась полоска из трещины шторы в окне, и ровным воркующим шумом роптал невидимый вентилятор где-то под сводами потолка. Я нащупал перила широкой лестницы, ведшей наверх в картинную галерею. Чугун ступенек заохал под шагами, словно предупреждал кого-то о нас. С площадки стало светлее – окна второго этажа были без ставень. Поворачивая, я почувствовал, как Инна резко вздрогнула, и сам невольно вздрогнул, обернувшись… Чья-то тень скользнула рядом у стены. Это было только зеркало и наше отражение. Вверху теплее и крепче запах полотна и красок. Засинели квадраты окон. Переплели паркет паутиной лучей, растаяли пятнами на полу фонарные отблески. Вытянулась и белела у стенки мраморная фигура. Напомнила мне обо всем.

Прямо в зал выходила рабочая комната художников. Тяжелая плотная материя закрывала вход. Потом стеклянная дверь и опять занавеси. Мы вошли.

Я добрался до окон и опустил длиннейшие глухие портьеры. Теперь можно было осветить. Нащупал включатель, и сразу все ожило, засияло и загорелось сказочной роскошью.

– Устраивайтесь, Инна, я пойду взгляну, не виден ли свет из зала.

Вышел. Даже точки не пробивалось сквозь складки драпри. Я вернулся. Теперь нужно было затопить камин. Я достал за шкафом ворох изломанных подрамников, настругал сухих смолистых щепок и сложил на решетку костром. Огонь запылал порывисто и буйно, а я подкладывал в него куски обмерзшего каменного угля. Труба загудела, камин засмеялся теплом и дымом. Мы придвинули к нему громадные кресла, спавшие в белых чехлах, и погрузли в глубине подушек. На столик рядом я положил пистолет, предварительно подсыпав на полку щепоточку пороха. Комната давала убийственный контраст и с нашим настроением, и со всем окружающим. Здесь хранилось то, что мы не выставляли в общие залы. И Сережа расставил и развесил все так, чтобы вещи делали комнату радостной и торжественной. Дивные итальянские копии Мадонн с картин Мурильо, Рафаэля и других мастеров в пышных, горящих золотом, рамах дышали со стен. Мягкие, игривые акварели с Ватто, Фрагонара и Греза висели в простенках между мохнатыми панцирями персидских ковров, ленивых, величественных и загадочных, как создавший их Восток. Изящные статуэтки, воздушные, порхнувшие на пьедестале, разбросались на странных тумбочках и колонках. Наборы мебели разных старых стилей заняли отдельные уголки этой комнаты, а стоявшие зеркала то в белых овальных рамах, то в рамах из красного дерева или просто зеркальные плиты с глубиною и холодом хрусталя бесконечно множили, смешивали и переливали игру многоцветных и вспыхивающих красок. На полу растянулись чудовищные белые медведи, и шкура тигра под венецианским столиком тепло дремала оранжевым, красным и черным мехом. […][1]1
  Так в оригинале, очевидно, вместо ‹…› – символов пропуска в тексте (Прим. оцифровщика).


[Закрыть]

– Слушайте, – я расскажу о Сергее, – сказала Инна, – расскажу об этих ужасных двух днях… Когда вас освободили, его перевели в тюрьму. И все, с кем я говорила, считают Сережу тяжелым преступником. У меня нет сил убедить их в противном… Иные относятся даже участливо, но… ко мне, а не к нему! Следователь в Чека прямо сказал: я понимаю ваши переживания, это и естественно, раз вы сестра. Но, кроме родственных ваших чувств, вы ничего не даете нам, никаких оправдательных материалов… И когда я вчера просила дать мне свидание с Сергеем – он и слушать не хотел, а сегодня… мне сразу дали свидание и… в тюрьме говорили, что это самый нехороший признак. Видела я Сергея всего пять минут из-за двух решеток и, конечно, ни о чем переговорить не могла. Но ему удалось передать мне письмо через арестованного, который разносит передачу… Слушайте?! Что это?..

В зале за дверью словно шевельнулось. Шуркнуло, ворохнулось.

Погрозил пальцем Инне:

– Молчите!

Взял пистолет, взвел курок и шагнул за портьеру. Прислушиваясь, тихо выступил из-за занавеси. Никого. То же молчание и неподвижный свет переплетшихся нитей, исчертивших паркет голубой паутиной. Слышно, как бьется пульс, как, скрипнув, сядет на шнурах картина. Глухим щелчком отзовется с улицы одинокий выстрел – и опять тишина в пустоте.

И еще пустей, и еще черней и напряженней тишина эта там, внизу, в первом этаже.

Но вот что-то мягкое шлепнулось в темноте, перевернулось и мелко побежало. И писк.

– Крысы! – соображаю я и возвращаюсь в комнату. Перед прогорающим камином сидит в кресле Инна, откинув голову и, полузакрыв глаза, ждет. Золотые часы на шифоньере бьют хрустальным звоном два раза. Какая-то напряженность в этом сильном и ярком электрическом свете. Я сажусь на старое место, беру исписанные лоскутки бумаги и читаю письмо Сергея:

«Вот что, родные мои! Мне очень хочется вам написать, потому что просто это нужно. Я думаю, что мое положение скоро изменится. И это будет хорошо, потому что сейчас мне очень худо. Я как-то психически развинтился – не то, чтобы нервничаю или трушу. Нет. Но все мои мысли разбежались по разным направлениям. Одна думает о вас, другая – об одиночке, третья о наступающей ночи и так далее и так далее, но каждая – свое. А воедино они уже не собираются и внутренне, чувствую, – я уже перестаю существовать. Вот как, оказывается, действует на людей то положение, в котором нахожусь и я. Теперь о другом – немного повеселее. Меня гнетет одиночка. И в особенности вечерний свет запыленной, очень тусклой электрической лампочки. В нем такая казенность и безучастность, что становится даже душно. Но и он в тысячу, в миллион раз лучше темноты! А лучше всего – это солнышко. Когда доживешь до него, – то так хорошо станет и тихо на душе, как бывало в детстве, в родной семье. А после обеда уже начинаешь думать о приближении вечера. Вчера, после поверки, мне предложили пойти на тюремный спектакль. Я очень обрадовался, когда услышал где-то за переходами коридоров дружный шум многолюдия. Спектакль был в большой двусветной зале бывшей тюремной церкви. В ней темно вверху, над потолком, а спущенный дуговой фонарь слепит пронзительным зеленоватым светом низ, обращая людей в бледных мертвецов. Странный концерт! Скамьи. На них мужчины и женщины. Женщины с одной стороны. Но ходят перед началом вместе, говорят, толкутся толпой. Толпа из шинелей и дубленых полушубков. Я замешался в народ и смотрел на сцену. Она сделана на приступочке упраздненного алтаря. Выше – занавес из старых мешков, еще выше – полукруглая арка, на которой золотом написано: «Господи, воззвах к тебе, услыши мя». С боку рампы мадьяр-часовой оперся на винтовку. Общий сдержанный ропот. Оживленные, пожалуй, но очень бледные люди. Ропот то повышается, то стихает. И так и кажется, что сейчас вот замолкнет шум и невидимый оркестр грянет камаринского. Или хор запоет херувимскую песню, а из-за мешков выйдет дьякон с кадилом, с поясными поклонами. Или визг какой-нибудь оглушит истерический, предсмертный. И во всех этих случаях толпа будет одинаково вздрагивать, ежиться и моргать запуганными глазами. И вздрогнул сам от зашевелившихся около плеч, от расступающейся ко мне дорожки. Подошел небольшого роста, остроголовый. Лица я не видел, смотрел на густо небритую щеку и крючок уса, свисавшего вниз. Человечек так властно взял меня за рукав, потянул его к полу, что я сразу примирился с этим принудительным знакомством. Он зашептал, не глядя на меня, но так, что я слышал его торопливое сообщение, пробежавшее точно ящерица. Он – поручик Б. и знает, что в коллегии Губчека вчера состоялось решение о нем, еще о ком-то и обо мне, Сергее Кирякове. Значит – этой ночью или следующей… Человек оторвался от моего рукава и исчез в толпе. Вот и все. Но откуда он мог меня знать? Кошмар»…

Я отбросил письмо, Инна привстала…

Да! Там в глуби музея отдался хрустящий и длительный треск.

И пока я встал, пока тянул к себе со стола пистолет, что-то сыпалось, падало и ломалось. Потом стихло – умерло. Но так четко в могильную тишину ослепительно сверкавшей комнаты прошли эти звуки, такие определенно-необычные, что уж ни крысы, ни случайные шорохи причиной их быть не могли.

Осторожно, чтобы не щелкнуть, взводил я курок. Повернул выключатель, и мрак укутал меня, и я слышал, как бьется сердце у Инны и мое собственное. Ощупью раздвинул мягкие портьеры и стал у выхода в зал. И чем дольше длилось молчание, тем отчетливей начинал понимать пустоту. И со всех сторон потянулись ко мне незримые нервные щупальца беспокойства, еще не оформившегося в страх.

До этого не дошло.

Ясный металлический звяк и грызущий хруп, будто кусал кто-то сахар…

То, чего я хотел.

Инстинкт охотника горел во мне, когда вот уже скраден зверь, и секунда отдаляет от радости или горькой неудачи… Инстинкт мстителя за прожитые муки… Сознание, что на ниточке держится, слепой случайностью подсунутый выход из невыносимой тягости…

Посыпался на пол, будто песок или галька, и гулко хлопнул отвалившийся камень…

Сгибаясь, я шагнул, заглядывая в зал.

Неясная тень копошилась у площадки лестницы, не стесняясь, брякала железом.

Я ступил на шаткую половицу – старческим раздраженным визгом запела она.

С грохотом отбросив тяжелое, кто-то прыгнул в чугун ступенек. Загудела лестница каскадом стремительного топота… В три прыжка я был у перил. Неизвестный мчался в темноте…

С оглушительным звоном вдрызг рассыпался подвернувшийся шкаф. Дикий вскрик и шум падения.

Это дало мне время сбежать по лестнице. Помню только ощущение крепко стиснутых зубов.

Неизвестный метался вдоль стенки, потерявши дверь. Его откинуло мое приближение. Он шмыгнул у меня под руками и бросился назад к лестнице. В темноте я не мог поймать его пистолетом.

Я слышал безумный стук по ступенькам, и только вверху, в полумраке, мелькнула согнувшаяся фигура.

Спуск!

Шибануло пламя, руку рвануло вверх, к потолку, и весь дом заполнил выстрел.

Топот. Женский крик. Грохот разбитых стекол.

И… тишина.

Задыхаясь, я выбежал наверх.

У проломанной рамы нагнулась Инна, ищет глазами на улице…

Обертывается порывисто:

– Он выбросился в окно!..

А дальше пошло все отливом, на убыль, тише и тише, и твердо стало у твердой грани…

Я не чувствую холода в одной куртке, без шапки и на морозе. Но тело дрожит еще мелкой рябью неулегшегося волнения.

Переброска короткими, заглушенными фразами.

Группой, кольцом обступили мы медленно шевелящегося на снегу человека. Дергает каблуками на льду тротуара. Виснет бессильная голова. И в лице сведенном, с закушенным ртом, я вижу Жабрина…

Все молчат.

– Вот он, вор-то, – говорит, наконец, Захарыч-сторож, – успокоился…

– Успокоишься, – замечает красноармеец, – как со второго этажа об тумбу хряпнешь…

Ночное небо, по-ночному темные люди.

Мне становится холодно, дрожь пронизывает всего меня.

– Идемте скорей к телефону, – шепчет мне Инна, крепко цепляет плечо, – идемте скорее.

Я хожу по полю ночных событий.

Уже новый день, уже Инна чем свет убежала в тюрьму встречать Сережу, – его освобождают по телефонограмме из Чека.

И новым мне кажется наш музей, точно прошедшая ночь с борьбой и кровью сгладила безобразный кошмар пережитого.

Ходим целой комиссией. Я и Букин и представители власти.

Найден наган, оброненный внизу. Наверху, у площадки, зеркало, разнесенное на куски моей пулей.

Из кремневого пистолета не хитро промахнуться!..

– Загрыз-таки одну… – указывает член комиссии на лежащую статую.

Правая рука отъедена у нее кузнечными клещами.

– Это что? – изумляется Букин.

В снежно-белом отколе гипса из предплечья у статуи выставился жестяной цилиндр.

Я вытягиваю трубку, похожую на пенал. В ней пергаментный сверток.

Букин хватает у меня из рук, развертывает и цепенеет в сияющем торжестве.

Нет для него ни истории прошедшей ночи, ни всего того, что смяло и на другие рельсы бросало его старческую, негибкую жизнь. Он – воскрес!

Он победно вздымает сверток и кричит:

– Господа, ассирийская рукопись найдена! Недаром преступник искал ее в статуях. Помните, – обращается он ко мне, – там, в бумаге, было указано «в правой»? Теперь мы, как люди науки, можем точно добавить – в правой руке!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю