Текст книги "Зашифрованный план (Повести, рассказы)"
Автор книги: Максимилиан Кравков
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Понятно, с какой стремительностью я бросился к дверям, заслышав возвращавшихся Букина и Сережу. Оба были нагружены доверху. На извозчичьих санках возвышались сундук и узлы. Можно было подумать, что кто-то переезжал в музей на квартиру.
– Помогайте, – хрипел под тяжестью книг задыхавшийся Букин, – и много еще там осталось… Сейчас Сережа поедет…
Я не остался в долгу и козырнул своей находкой. Букин ткнулся в документ, близоруко пробежал его и посмотрел на меня одобрительно, как довольный учитель на понятливого ученика. Пока мы перетаскивали вещи наверх, пока Сергей печатал себе какой-то дополнительный мандат и, наконец, уехал, Букин хранил загадочное молчание, отвечал односложно и с усмешкой, не обычной своей иронической, даже презрительной, а смешком добродушного деда, что-то веселое знающего, а вот припрятавшего от внука… И когда все успокоились и вдвоем мы сели к ажурному столику, инкрустированному слоновой костью, Букин вынул ломтик черного хлеба, посыпанный солью, разломил его пополам и угостил меня. А после начал:
– Интересные новости хочется говорить за приятным занятием. Будем завтракать и толковать. Прежде всего, мой дорогой, все эти вещи, которые мы навезли, – принадлежали Корицкому. Этому масса доказательств в сундуке, – до фамильных его портретов включительно. Дальше. Все имущество кто-то пытался вывезти из пределов России, конечно, на Дальний Восток. Ваш список как раз и перечисляет отправленное. Почему это не удалось и кто пытался похитить коллекции – я пока не знаю. И, наконец, самое главное, – знаменитая рукопись где-то здесь, – хлопнул он по ручке кресла, – в этих предметах… Вот посмотрите…
Я взял протянутый лист, неграмотно отпечатанный на машинке. Верх был оторван. Я читал: «в сундуке N 3» – перечислялись подробно книги; «N 4» содержал старинные платья. Ниже столбцом назывались предметы и указывалось, в чем какой упакован. Красным обведена фраза: «ассирийская рукопись – в правой…», дальше химический карандаш замазал написанное, даже протер бумагу.
– Что значит «в правой»? – догадывался я. – В правой стороне? Чего?
– Не знаю, – с сожалением ответил Букин, – во всяком случае, мы переберем весь хлам, даже разломаем сундуки, если это понадобится…
В этот день я насильно оторвал себя от музея, отправляясь на обычные свои хлопоты в учреждения. Разборку вещей мы назначили на завтра, и этим завтрашним днем я был полон до счастья. Мутный город, серые люди, грязный снег, изредка пламя флагов. Не весна, не зимняя оттепель, а парная сырость, от которой слякоть гниет под ногами. Туманы страха нависли над людьми, и они толпятся кучками против новых объявлений Ревкома, родившихся ночью; доходя до Чека, люди свертывают с тротуара и идут по другой стороне, и многие взглядывают украдкой на большой трехэтажный дом с многочисленными подъездами.
Нет отклика у меня на эти чувства – мое внимание заострено на нашей странной тайне.
Трудная жизнь кругом: для старых людей – кладбище прошлого; и для новых, молодых духом, – нет ясного завтра, есть стремление, есть лишь поход вперед в самум, через пустыню, через клубы бури… Я не знаю и этих сомнений – интересно мне дожить до утра, активно, всем существом своим зарыться в загадку, брошенную случаем. Удивительно скоро удаются мне сегодня хлопоты, и самые неудачи не цепляют глубоко: сорвалось сейчас – потом, выгорит! И я нажимаю на время, толкаю часы и минуты – вперед и скорей! Скорей, – навстречу нашему завтра.
И оно пришло, это утро. Все мы в сборе: я и Букин, Сергей и, в жадном ожиданьи, Инна. Пол обширной рабочей комнаты завален вещами. Направо – книги. У стены – материи, платья. У другой – статуэтки, иконы, причудливые безделушки. Весь скарб, свезенный вчера. Стол холмится бумагами. Букин сам занялся их разборкой. Работаем молча, быстро – пересматриваем, записываем, откладываем. Странно красивы эти вещи отвлеченной какой-то и несродной времени нашему красотой.
О чем звенит мне тяжелая крышка хрустального кубка? Не нужен он, трижды не нужен в моем сознании, а все-таки я любуюсь холодным пожаром лиловых искр в переливах стекла. И совсем нелепо выглядит веский серебряный диск – китайское древнее зеркало. Одна сторона его вспучена завитушками волн, и в волнах рыбы-химеры кусают себе хвосты. Скольких людей пережила эта вещь!
Попадается мне молитвенная подушечка уральского старообрядца. Серебряными цветами расшит малиновый шелк: когда бьет поклоны упрямый кержак – чтобы лба не разбить, подкладывает подушку. И иные странные, дорогие и яркие вещи цветным базаром раскидываются передо мной. А рукописи нет. И загадочное указание «в правой» так и останется неразгаданной тайной. Напрасно мы с Сережей ворочаем сундуки, напрасно остукиваем их дно и стены – там не может быть потайного хранилища.
Вошел татарчонок-уборщик, сказал Букину:
– Юра Васичь, тебя там товарища дожидает.
Морщится Букин:
– Вечно мешают!
Не прошло и три минуты – опять гонцом татарчонок – за мной, на этот раз. Чувствую что-то неладное. В канцелярии Букин и какой-то человек, похожий на жокея. Может быть, потому, что, опершись на стол, охлопывает стэком лакированные краги. Букин в растерянности и затруднен до огорчения.
– В чем дело, Юрий Васильевич?
Человек полуоборотом повертывает ко мне лицо, не меняя позы. Беру бумагу у Букина и читаю.
Приказ Губоно о назначении к нам в музей на должность второго хранителя предъявителя сего, товарища Жабрина. Должность эта у нас, действительно, была вакантна. Человек делает полуулыбку и хладнокровно объясняет. Я вижу застывшие, неправильно посаженные, косоватые глаза и прыщи на лице со следами пудры.
– Я не знаю, кто вы, товарищ, – раздельно, словно диктуя, говорит мне он, – но заведующему музеем я представляюсь, как новый ваш сотрудник… В приказе все сказано ясно.
И смотрит на меня, усмехаясь, с вопросом.
– Ничего не поделаешь, раз вы назначены! – с удовольствием выговариваю я.
Человек заморгал, закривил губами, выпрямился и поклонился:
– Позвольте представиться – Жабрин!
Руки холодные, мягкие, влажные.
И, уже к обоим нам, открываясь начистоту, вроде как – бросьте дуться, ребята, ведь я вот какой:
– Право, товарищи, я отчасти даже невольно. Меня направила в Губоно биржа труда. Но я всегда был так близок к искусству – работал в N-ском музее, знаю профессора X… А сюда попал случайно, как демобилизованный. По специальности – я скульптор…
Букин пожевал седыми усами, сдержанно промолчал – был обижен на вмешательство Губоно. Меня заскребло сначала чувство угрозы для семьи наших сжившихся и сработавшихся товарищей. Будто этот, непрошеный, вот сейчас заявит права хозяина. Но в то время мелькали люди – являлись негаданные и проваливались в неизвестность. И через минуту я уж освоился с Жабриным, философски помирился с закономерностью его появления. Мало ли кого у нас не бывало! Жабрин был принят и получил позволение осмотреть музей.
С жадным страстным любопытством не то маньяка, не то изголодавшегося по красоте человека, осматривал он картины, статуи, все, на что натыкался его беспокойный и раскосый взгляд.
С нами тон его изменился. Совершенно не стало и тени того напора, с которого он начал. Напротив, теперь он походил на пассажира, кулаками и локтями протолкавшегося к удобной лавочке и сразу ставшего успокоенным, добродушным и даже к другим участливым.
Был он очень вежлив, поддакивал с деревянным восторгом, – не мог, должно быть, иначе и, как вилкой, колол раскосыми глазами то нас, то вещи. Может быть, от этого мне с ним делалось скучно и вместе с тем беспокойно. Букина он расположил, в конце концов, полнейшим смирением. Сережа был слишком захвачен работой и к Жабрину не отнесся никак. Зато Инне он не понравился сразу, и она, потащив меня за рукав, сказала:
– Слушайте, Мороз, я этому молодчику не верю… Букин раскис, а Сережка вообще не видит и не слышит… Будьте хоть вы умницей…
– Да в чем?
– Ну, я же не знаю, – нараспев и досадливо протянула она. Сощурила глаз по-хулигански и показала вслед Жабрину нос.
– Вот ему!
Заметила, что на нее удивленно уставился Букин, фыркнула и убежала.
Пока Жабрин ходил выправлять документы, мы окончили разборку вещей Корицкого и нигде ни малейшего следа, ведущего к рукописи, – не нашли. Тогда же мы решили не разглашать об этом пока никому.
– И этому… Жабрину не говорить! – пылко заявила Инна.
– Вот глупая, – удивился Сережа, – ведь он же наш сотрудник!
– Подождем немного, – предложил я.
– Узнаем его поближе – тогда и можно будет рассказать, – примирил всех Букин.
На том и порешили.
Этим вечером я сидел у себя в кочегарке, греясь, и думал. Огонь ревел за крышкой топки. Котел солидно и важно сипел. Я был один, и отблески пламени хороводом рубиновых гномов веселились на потолке. От крепкой махорки, от усталости, от плохого питания голова моя приятно закружилась, и я начал думать отрывками, эскизами мысли, не фабулой связывая их, а настроением. Сегодня у меня была большая удача. Я давно собирался продать свои карманные часы и купить какое-нибудь подобие куртки, ибо существующий мой костюм мог быть признан таковым лишь условно. С риском попасть под облаву и быть застигнутым на торжище в час, когда все должны быть на работе, а следовательно, оказаться причисленным к спекулянтам, – я вышел на базар. И там, среди торгующих спичками, пуговицами и маньчжурскими сигаретами, среди мрачного, озабоченного люда, принесшего с домашним хламом проклятье нужды и голода, я нашел, что мне было нужно. Попался чудак, польстившийся на мои часы и взамен предложивший хороший зеленый сюртук лесного ведомства. На меня он был очень длинен, но и это пошло на пользу. Какой-то крестьянин, узнав, что сюртук я купил для себя, предложил продать ему только полы. Давал он за них 15 фунтов муки, и я тут же, на возу, отрезал ему излишек костюма и был обеспечен едой на 2 недели.
Жмурясь от тепла, полулежа, сейчас я вспомнил все это и славил жизнь. Когда же думал, что рядом за стеной таинственно спит огромный, пустой и темный музей, – мне становилось еще уютней и интересней. Я оттолкнул дверцу топки, и в лицо ударил раскаленный жар угля, – красным полымем заморгали, задвигались потолок и стены, и выступили фантастические тени. И в дремоте узнавал я в огненном языке Сережу, ослепительным бликом смеялась мне Инна, а там, где отсвет сливался с темнотою, шевелился и прятался Жабрин…
Утром возникло неприятное дело. Едва мы успели собраться на службу, как явилась группа военных, и один, отрекомендовавшись квартирьером какой-то прибывшей части, заявил, что принужден занять под постой наш нижний этаж. И показал мандат, от которого у Букина запрыгали глаза.
– А это куда прикажете деть? – вступился я. – Чучела, зверей и другие коллекции?
Квартирьер был большой нахал. Он сделал мне глазки и весело рассмеялся.
– На двор, на двор, дорогой товарищ, на улицу, наконец, куда хотите!
– Да вы знаете, какую ценность это все представляет?
– Простите. Здоровье красноармейцев для меня ценней. Или, может быть, вы полагаете правильней оставить своих соломенных зверей в доме, а бойцов Красной Армии на морозе?
Крыть было нечем.
Я одернул сунувшегося возражать Сережу и записал фамилию квартирьера.
Тот заявил, что завтра к 12 часам помещение должно быть очищено, и удалился. Было такое чувство, будто мы все получили коллективную оплеуху.
Букин ходил по комнате, криво усмехался огрызками желтых зубов и молчал. Сережа возмущался громко:
– Пойду к председателю Губревкома… Это безобразие… Бандитизм! В Москву телеграфировать надо!
Жабрина еще не было. Инна тоже не приходила.
– Что же, Юрий Васильевич, надо идти хлопотать?
– Только не мне, – замахал руками старик, – я, знаете ли, скажу – может не понравиться. И вообще от этой дипломатии – увольте! И Сереже тоже не рекомендую. Он – порох. Выйдет скандал и никакого толка. Идти вам.
Отправился я к нашему непосредственному начальству – в Губоно. Заведующий, некстати, уехал в Москву, а его заместитель, человек из революционеров недавних, страх не любил конфликтов. Да и я с ним почти что не был знаком.
Объявлять свое служебное положение сторожа я не решился и назвался уклончиво сотрудником музея и представителем коллектива служащих. Все это было сущей правдой. А если к этому прибавить мой рыжий солдатский полушубок и руки, в которые въелся уголь, то фигура моя становилась до известной степени значащей и, во всяком случае, обязывала хотя бы к несложному разговору. Зам выслушал, удивленно поднял брови, точено впервые заметил корзину, стоявшую под его столом. Потом досадливо наморщился и потер ладонь о ладонь.
– Видите ли… товарищ, я, конечно, сообщу… доложу. Правда, это несколько… как бы это сказать? Ну, чересчур военный, что ли, подход… в 24 часа! Но, – и тут он понизил голос, – вы же видели, из какой инстанции мандат? Как-нибудь, на время, уберите свои коллекции… Пройдет этот период уплотнения, и вам вернут…
Ушел я молча, но бороться решил до конца. Отправился к одному приятелю – старому партийцу из Губполитпросвета, вечно занятому, раздираемому на все стороны. Сел на стул, устало и грузно, и шапку на стол, прихлопнув, положил.
– Не уйду, пока не договоримся. – И рассказал.
– Не может быть! – возмутился тот. – Чего же делать-то?
Сделать он, правда, мог еще меньше, чем зам, но вспомнил:
– Есть одна идея, но тут все зависит от случая. Вчера приехал член Реввоенсовета Васильев, у него и полномочия от Наркомпроса. Шпарь к нему! Он живет в «Модерне»…
– Прямо так?!
– А чего же? Сорвется, – хуже не будет.
– Правильно говоришь. Спасибо тебе!
От души пожал ему руку. Крепко. Шел по дороге – сердце горело. Каким оголтелым или злоумышленным был человек, так легко, с кондачка, поставил под удар большое наше и нужное дело? Я искренне ненавидел в эти минуты фатоватого квартирьера. Совсем не думал о том, что нет у меня ни рекомендации, ни о том, что Васильев – член Реввоенсовета. Нес, как знамя или как факел, свой негодующий протест.
Вот «Модерн». Зеркальная дверь, зеркало в вестибюле. Камень, железо, частью стекло – выдержали наше время – остались от прошлой шикарной гостиницы. А ковры, цветы, тепло и швейцар – не выдержали – похерились. Со швейцарами исчезла и чистота: намерзший снег на ступенях, на стенах или пыль, или копоть. Черная доска. Криво мелом: Васильев – N 17. Нашел! Коридоры темные, пахнет керосином. Пыхнул спичкой – семнадцатый номер. Постучал. За стенкой ходят шаги. Еще постучал. Дверь открылась сразу – в полусвет, в табачный дым. Сунулась голова.
– Войдите же, я сказал…
– Могу ли я видеть товарища Васильева? – И попутно сфотографировались занавески на окнах, и шипящий примус со сковородкой, и толстая женщина, почему-то враждебно огрызнувшаяся на меня глазами.
– Я – Васильев, – грудным и усталым голосом сказал человек.
Я назвался.
– Садитесь.
Васильев длинный, в одной фуфайке, ссутулился на кресле, захватил рукой небритый подбородок, слушает и думает из-под нахмуренных бровей:
– Такой произвол, простите, ни в какие ворота не лезет! – закончил я свою жалобу.
Васильев пощурил глаз, отпустил подбородок и мягко тронул меня по колену.
– Не волнуйтесь – уладим. Я знаю немного это дело.
Успокаивающий у него приглушенный бас.
И громко в соседнюю дверь:
– Коля!
Предстал адъютант – воплощенная готовность с револьвером и блокнотом.
Болезненно морщась, говорил Васильев куда-то в пол, негромко, раздельно, настойчиво.
– Я просил, чтобы так не решать. Надо выяснить раньше. Что за спешка?
– Но… товарищ Васильев, – перепугалась готовность, – сам же сотрудник музея указал квартирьеру…
– Какой сотрудник? Мало ли говорят… Вот официальный представитель музея.
Взял, блокнот, кинул в страницу несколько строчек.
– Поезжай сейчас в штаб, передай это Михину. Скажи – я просил…
Адъютант щелкнул каблуками и исчез. Васильев улыбнулся хорошей измученной улыбкой. И, провожая до двери, сказал просто, по-товарищески:
– Ладно, что вы меня захватили. Я завтра уезжаю.
И добавил задумчиво:
– Случается в этой суматохе, знаете, всякое…
Как на крыльях, вышел я из «Модерна»!
Женщина везла на салазках охапку дров, – паек, как она объяснила, – и рассыпала их у подъезда гостиницы. Я собрал с удовольствием эти дрова и сам перевез через улицу салазки и, наверно, еще раз проделал бы то же, если бы это понадобилось, и с такой же радостью. Так подняла и взвинтила меня отзывчивая теплота Васильева. Идя навстречу прохожим, я внезапно чувствовал рождающуюся у меня улыбку, старался сдержаться и ничего не выходило, и встречные тоже начинали улыбаться. В таком настроении я дошел до музея.
Нахлобучил татарчонку картуз на глаза:
– Букин здесь?
– Верху они се, – радостно залопотал мальчишка.
Мягко ступая валенками, по дороге я зачем-то свернул в канцелярию и стремительно распахнул дверь. От раскрытого шкафа отскочил человек с таким испугом, что я даже не признал в нем сразу нашего Жабрина. На пол рассыпалась папка с грудой бумаг. Был момент непередаваемой неловкости. Жабрин спиной ко мне скорчился, подбирая разлетевшиеся листочки. Это были бумаги Корицкого. Или я нашелся, или так уж велик был наплыв переполнивших меня радостных чувств, но я торжественно провозгласил в этот жалкий момент:
– Ура, наша взяла!
Жабрин в тон мне ахнул, что-то заговорил, все елозя на коленях, подбирая бумаги.
– Мои нервы никуда не годятся, – оправдывался он, – я укладывал дела и от неожиданности вот все разронял…
Я помчался наверх. Было общее, ликование. Сережа каждого угощал папиросой. Весь остаток дня я работал как бешеный. Увлечение мое не слышало ни усталости, ни времени.
Пробегая мимо Инны, разбиравшей библиотеку, я галантно приветствовал ее воздушным поцелуем. От изумления она открыла рот и бухнула из рук толстенный том.
– Ох, окаянный!
– Так действует на женщин один воздушный поцелуй!
– Какой нахал!! Ни воздушный, ни настоящий….
Я прервал ее, поцеловав прямо в губы. И опрометью бросился по залу. Вдогонку мне полетела щетка и весело возмущенный окрик.
Опять новое утро, а я еще чувствую славный прошедший день, чувствую бодрый, свежий подъем. Кончаю утренний кофе и жду Сережу. У меня в гостях мой приятель, тоже сторож – старик Захарыч. У Захарыча нос, как дуля, весь иссечен морщинами. От мороза и водки налился вишневым закалом. Пьем на верстаке, к кофе сахарин, разведенный в бутылочке. Захарыч не признает сахарина.
– Не, паря. Ежели бы то николаевски капли – то так, так, а чё я всяку всячину буду в себя напячивать?
– Ну, пей так…
– Я с солью. Кофий-то с ей, будто наварней… Да! Отстоял ты, значит, музей? Это, брат, не иначе, кака-то гнида солдат на вас наторкнула! Скажи, заведенье такое и старый и малый учиться ходят и… на тебе! Под постой!
– Выкрутились кое-как.
– Выкрутился! Это ты на начальника такого потрафил. А то, знаешь, оно, начальство-то, всякое бывает. Иной, глядеть, Илья Муромец – на заду семь пуговиц, а… бога за ноги не поймат… А этот, с головой попался…
Вошел Сергей.
– Айда музей отпирать!
– Идите, ребятишки, – подымается огромный Захарыч, – идите, и по мне куры плачут – пойду.
Захарыч – сосед. Он – напротив, через, улицу, сторожит совнархозовский склад.
Снимаем печать – отмыкаем замок.
В полутьме высокого, затемненного железными шторами зала неясно поблескивали ряды стеклянных цилиндров с заспиртованными препаратами. Через комнату тяжело навис растопыренными костьми скелет морской коровы, истлевающий памятник однажды угасшей жизни, такой непохожей на нашу.
Позванивая ключами, я направился отпереть парадную дверь, когда изумленный голос Сережи окликнул меня.
– Смотрите… это что?
С неделю тому назад, за отсутствием места в кладовых, мы поставили в вестибюле несколько статуй, привезенных мной из Трамота. Так и высились с тех пор три гипсовые фигуры у двери, как три холодных швейцара. Сейчас весь пол вокруг них был усыпан раздробленным гипсом. У юноши с диском одна рука отвалилась и торчал из плеча безобразный железный прут, словно обнажившаяся кость. Фавн, играющий на свирели, и девушка с урной стояли изувеченные таким же манером, однорукие, точно скрывшие боль под каменной маской.
– Что за дьявол, – открыл я глаза, – смотри-ка… у всех по руке отпало…
Сергей был подавлен.
– Ничего не понимаю, – вздергивал он плечами. – Что… такое!
Кто мог это сделать? Когда? Наконец, зачем?! Не могли же руки отломиться сами?! – Я внимательно исследовал статуи.
– Погоди… смотри на этот излом… Почему он пропитан влагой? Пахнет уксусом. Вот так история!
Выше отлома глубокие вдавлины истерзали гипс, как следы зубов.
Я набил свою трубку, отошел, закурил и сел.
– В чем же дело-то, – обескураженно приставал Сергей, – твои предположения?!
– Единственно: эти граждане ночью повздорили и перекусали друг друга…
– Иди к черту, – обиделся Сергей, – балаганщик!
Как-то и не заметил я подошедших Букина и Жабрина. Букин рассердился, вспылил. Жабрин очень испугался и сразу сделался каким-то официальным.
– Поручай вам охрану музея, – кипятился старик, – тары-бары – это мы умеем! А под носом черт знает что происходит!
Потом поразобрался и, как говорят, отошел.
– Хорошо, что дрянь испорчена, – успокаивался он, – гимназические модели… А ведь у нас мрамор есть… ценный…
Жабрин тоже осмелел. Нюхал отбитые куски, кажется, даже лизал.
– А знаете, товарищи, объявил он, – эти статуи кто-то облил уксусной кислотой. Кислота разъела гипс, и он за ночь отвалился.
Объяснение было правдоподобно. Начали вспоминать. Последняя экскурсия ушла вчера поздно, уже начало смеркаться. И экскурсия-то была из какого-то детдома. А мальчишки особое, и притом озорное, внимание всегда уделяли нашим статуям. И был даже случай, когда Аполлона однажды украсили старой прорванной шляпой. Естественно, что и нынешний казус можно было объяснить скверным хулиганством какого-нибудь озорника. Тем более, что в толкотне татарчонок наш легко мог и недосмотреть за всеми. На том и покончили. Разбитые статуи решили убрать, а татарчонку сделали строгий наказ за посетителями смотреть в оба.
– Знаете, Юрий Васильевич, – говорил я Букину, поднимаясь с ним в верхний зал, – это какой-то исключительный случай. Заметьте, какое уважительное отношение к музею со стороны рабочих, красноармейцев и школьников. Можно сказать, – даже любовное отношение. И вдруг такая чертовщина!
Тогда же я вспомнил недавнюю угрозу постоем, какую-то темную для меня обмолвку адъютанта Васильева и опасения Захарыча. И связал почему-то все это с сегодняшним происшествием. Невольно рождалось подозрение о какой-то интриге, рождалось тем легче, что из нервной тревоги была соткана вся тогдашняя жизнь. По Сереже все это скользнуло поверхностно – он просто возмутился, потом прогорел и забыл. Забыл для картин, для страстной своей хлопотни. А Инна – омрачилась.
Удивительно время. Время, когда границы возможностей отодвинулись в неизвестность. Когда выход из самого гибельного положения находился по-детски просто, когда гибель подстерегала, не оправданная ни обстоятельством, ни здравым смыслом. Мы смотрели на жизнь в телескоп, мы стремились приблизить к себе дух событий, мы хватали чувствами оформления массовых передвигов и сборов. А там, в глубине, меж корнями пришедших в движение массивов, из неведомых недр просачивались незаметные ручейки нездорового, странного и причудливого, вытекшие из болота жизненного отстоя. Мы замечали их, когда они лезли в глаза, и все-таки не удивлялись.
– Ведь музей собирает всякие редкости? – допытывается у меня белолицая дама с темными впадинами под глазами, в черной шляпе со страусовым пером.
– Конечно… если они нужны для науки.
– Ах, это так приятно слышать, что еще интересуются наукой… Видите ли, одна моя знакомая… ее муж был офицером пограничной стражи… так вот эта знакомая очень нуждается, и хотела бы продать музею замечательную вещь…
– А именно?
– Человеческую кожу…
– То есть как… кожу?
– Так, содранную с живого человека.
Дама протянула мне сверток в газетной бумаге. Это было нечто, похожее на папушу листового табаку, – коричневый, хрупкий, морщинистый свиток.
– Она теперь засохла, – объясняла дама, – если ей дать хорошо отсыреть, она развернется и будет, как рубашечка… распашонка…
– Черт возьми, – невольно вырвалось у меня, – и сколько же за это хочет ваша знакомая?
– Продуктами… или золотом?
– Где ж у нас золото?
Дама вынула бумажку, развернула, пропитала:
– Два пуда муки крупчатки, 10 ф. масла, 5 ф. сахара, 1/2 ф. чая и 2 ф. мыла. Ведь недорого?
Нет, это было для нас дорого, и дама ушла огорченная.
Говорит мне Жабрин:
– А жаль, все-таки, что упустили. Пригрозить бы ей соответствующим учреждением – так, поверьте, задаром бы отдала… Проделикатничали вы… Но я вот о чем хотел вам сказать…
И, вполголоса, весьма озабоченно:
– Повлияйте вы на товарища Кирякова! Ей-богу, добра не будет от этой литературы. Он ведь держит ее на виду. И сам попадется и нас подведет!
Надо сказать, что у нас в музее в ворохах получавшихся отовсюду книг и газет нашлась колчаковская литература – несколько брошюр и воззваний. И Жабрин первый наткнулся на них. На днях он намеком давал мне понять о своих опасениях, теперь заговорил прямее. Как раз вошел Сережа.
– Слушай-ка, – говорю я ему, – надо как-то устроить, чтобы, правда, недоразумения не вышло.
– Просто – уничтожить, – заявил Жабрин.
– Ну, товарищи… – загорелся Сергей, как бойцовый петух, – вы… думайте, что говорите! Прежде всего, литература в моем отделе – и я отвечаю. А теперь по существу. Мы обязаны отразить в музее нашу эпоху? Обязаны! А если так, если вы собираетесь представлять революцию, так дайте и путь, которым она пришла! И всех этих Колчаков и Деникиных, через которых она перешагнула – тоже представьте. А сегодняшний день без вчерашнего – будет непонятен. Это – истина! Что же касается уничтожения, то такую штуку можно предложить, либо свихнувшись, либо по-заячьи струсив.
В наступившем молчании я увидел, что нас было четверо. Четвертой стояла вошедшая Инна, – закусила губу и смотрела на кончик ботинка.
Жабрин встал и, бледно усмехаясь, пошел к двери…
– Зачем ты облаял его, Сережа? – смеясь, укорила Инна.
– Да черт возьми! – возмущался Сергей. – Что за дикие подходы такие к вещам? Самое естественное и обычное в нашем деле становится осложненным такими «высшими» соображениями, что их мне и не понять! Либо я дурак круглый, либо вы дураки!
– Мы дураки, Сережечка, – успокоил я, – а ты все-таки книжки-то собери и запиши в каталог. Формально.
– Экий разиня, Сережка… Вечно что-нибудь потеряет…
– Что вы, Инночка, ищете?
– Помогите, Морозка… Там Букин в истерику впал. Ему, видите ли, в кладовую понадобилось, а ключ, как нарочно, исчез. Давайте вместе пошарим…
Это была история довольно обычная. Сережа в пылу работы всегда закладывал связку ключей куда-нибудь в шкаф или на подоконник и потом в раздражающих поисках метался по всему музею.
Осмотрели мы канцелярию – ничего не нашли. Спустились сверху Букин и унылый Сережа.
– Может быть, Жабрин взял? – спросил я его.
– Он ушел по делам уж с час… да и зачем ему ключи?
Обрадовал татарчонок. Он нашел. Ключи оказались рассыпанными по ступеням лестницы, уходившей в верхний этаж. Проволочка, на которой они были скреплены, видимо, разогнулась.
– Да… – бормотал Сергей, опять омрачаясь, – тут все… кроме нужного. От кладовых все-таки нет…
И сколько мы ни искали, ключ, как в воду, канул.
– Нечего делать, – придется новый заказывать, – решил Букин. – Пойдемте портреты перевешивать…
Инна тянет меня за рукав и смотрит грустным, тоскливым взглядом:
– Мороз, я чего-то боюсь…
Жабрин дело знает. В этом я несомненно убеждаюсь, приглядываясь к его работе. Он знает стиль, эпоху и цену. Но вкуса у него, по-моему, нет. Или, вернее, есть, но не свой, а какой-то общепринятый.
Сейчас уже вечер. Инна и Букин ушли, а мы втроем – оканчиваем занятия. Электричество горит ярко – оно одно сохранило неизменным свой блеск в этот тяжелый год. В канцелярии очень холодно, мы работаем в полушубках.
Для себя необычно я подумываю о том, как приду в свою кочегарку и спать завалюсь. Может быть, это холод тянет меня к постели, или я голодней, чем всегда, на сегодняшний вечер, или заспать мне хочется нудное невеселое настроение, за последние дни загораживающее мне дорогу.
Сергей и Жабрин пересчитывают разобранные за день предметы, а я проверяю по книге.
Жабрин, видимо, помирился с Сережей и теперь разговорчив, как именинник. Уверен он в чем-то, и от этого все ему приятно, Я думаю, что душой он холодный и казенный, точно сделанный на заказ. Но это – по-моему. А так: своя у него, конечно, жизнь и мысли свои, и в своих пределах он плох и хорош. Анекдоты вот у него не выходят. Непосредственности мало.
– Ого! – осматривает он сложенные в порядок экспонаты. – На красноармейский паек наработали! А ведь не дадут… Говорят, что в городе на два дня только хлеба осталось…
– Почему? – машинально спрашиваю я.
Жабрин улыбается.
– Фронты, вероятно, все съели. А тут того гляди еще фронтик объявится. На Байкале. Поговаривают о каких-то группировках ближних монгол.
– Бросьте вы эту чепуху, – прерывает Сергей, – ну, что за охота всякие сплетни повторять? И так они на каждом торчке висят! Повеселей что-нибудь расскажите.
Жабрин качает головой.
– Заработались вы очень и нервничаете. Вот вам история о людях, которые побольше нас перегружены. Икс, например, так тот даже в уборную с телефоном ходит… А уж Игрек так занят, что, спать ложась, с собой в постель машинистку кладет!
И сам хохочет. Невольно улыбнешься.
– Запишите, пожалуйста, эту штуку, – обращается к Жабрину Сергей.
Жабрин садится писать этикетку, Сережа держит в руках старинный веер, диктует надпись и следит за пером. И случайно я замечаю, как, озадаченный, вдруг Сергей застывает над пишущим, по лицу его бегут полутени мыслей и окаменевают растерянным изумлением. С кривой улыбкой, сам себе не веря, он откладывает, веер и достает из кармана сложенную бумагу. Я наблюдаю. Подымает голову и Жабрин.
– Но это же удивительно, – наконец, разводит Сережа руками, – до какой степени ваш почерк, Жабрин, похож на это…
Жабрин порывисто вскакивает, почти вырывает у Сережи бумагу. Я узнаю тот список вещей Корицкого, который мне показывал Букин. Жабрин проглядывает листок и отбрасывает его с презрением.
– Вы плохо разбираетесь в начертаниях, – холодно замечает он, – а, черт, из-за вас этикетку испортил!..
Он размазал ее, упершись ладонью в непросохшие чернила. И с досадой порвал в клочки.
– По-моему, на сегодня довольно, – говорит он и зябко поводит плечами, – холодно очень…
Решаем кончать. Расходимся по домам. Сережа задумчив. Жабрин крепко жмет мне руку и заглядывает в глаза.