Текст книги "Повесть о Микки-Маусе, или записки Учителя"
Автор книги: Максим Гурин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Признаюсь вам честно, я поначалу не понимало его. И только через много-много лет меня как-то раз совершенно случайно и вроде бы безо всякого повода посетила вдруг довольно странная для меня самого, но зато единственная дающая объяснение его поступку, мысль. «А что если, – подумал я вдруг, – Микки-Маус не считает ни этот, ни любой иной мир ужасным? Вдруг он, напротив, находит всё это Прекрасным, а мир нынешний, который кажется наихудшим мне, ему как Художнику представляется наиболее совершенным и зрелым Творением?».
Как только эта мысль пришла мне в голову, я сразу понял, что это единственное разумное объяснение…
Нет-нет, вы поймите меня, пожалуйста, правильно: я говорю сейчас совсем не о всей этой хуете со злым Богом манихейцев, богомилов, нынешних сатанистов и прочих еретиков. Это-то нехитро, и об этом я тоже много раз думал, но только всегда сам же и отметал, поскольку очень уж это не вязалось с реальным образом Микки-Мауса, которого, уж вы меня простите, я знаю довольно давно и неплохо. Нет, ни о каком уж прямо Злом Боге тут и речи не может быть! Напротив, он очень добрый, но… просто он… просто он… просто он… просто он считает Добром иное, чем я… Но кто сказал, что прав именно я, а не он?..
Вот, например, из жизни в жизнь я делаю то, что считаю Добром лично я, а из этого постоянно проистекает какая-то хоть и весьма многоликая, но всё же, называя вещи своими именами, хуйня. А вот Микки-Маус из мира в мир совершает то, что мне кажется Злом, а успех его всё прочней и масштабней!.. Так и кто же из нас лучше разбирается в том, что есть Добро?..
И в какой-то момент я даже спросил его об этом, как это «здесь» называется, напрямую:
– Микки, ты создал этот мир таким, потому что действительно считаешь, что именно ЭТО и есть ХОРОШО?
– Я? – рассмеялся он мне в ответ, – Ты действительно думаешь, что этот мир создал я?..
Признаюсь честно, такой своей реакцией он, как это «здесь» называется, поставил меня в тупик, сбил меня с толку, вывел из себя, выбил из колеи…
– Ну как же! – попытался я восстановить в памяти тот момент, – Мы беседовали с тобой в Предвечной Точке Абсолютного Отсутствия, обсуждали корни моих несчастий, попутно привлекая материал истории моей семьи, а потом грянул Большой Взрыв, и всё стало так, как стало теперь, то есть так же, как бывало всегда, только, с моей точки зрения, ещё хуже…
– Да помню я, помню… – согласился со мной Микки-Маус, – Но только почему ты решил, что всё это сделал я?
– Гм-м… – сказал я, – но тогда кто?
– А я не знаю-у! – развёл он руками в пространстве и улетел.
Но всё же новый мир был какой-то иной, чем все остальные. Во всяком случае, каким-то иным в этом мире был… я.
Так, например, когда Микки развёл рукам и улетел, я вдруг поймал себя на том, что думаю об этом нечто иное, чем всегда. «Ну лети-лети… Ещё не факт, что это ты улетел, а не мне перестало вдруг быть с тобой интересно… Будет необходимость, ты прилетишь опять. Да и вообще все эти полёты твои весьма условны, как и вообще всё во всех мирах, какие ты только не создавал. Где бы ты не летал, всё равно ты летаешь только внутри меня…» – примерно так, примерно так я вдруг начал думать. И мне самому было совершенно всё равно, что я стал так думать. И вообще было всё равно, думаю я или нет; на том ли я свете или на этом; жив ли я или нет; да и вообще я ли я или это кто-то другой…
Как-то вдруг оказалось, что между всем, между всем-всем абсолютно, можно поставить знак равенства. И то, что именно между всем абсолютно – это и есть единственное, что абсолютно вообще…
Да, объяснить кому-либо, что между счастьем и несчастьем на самом деле нет никакой разницы, как и между бытием и небытием, совершенно не представляется возможным, но вместе с тем нет так же и никакой разницы, видит ли кто-либо мир так же, как ты, или нет. Если тебя никто не понимает, то это совершенно никак не мешает тебе быть счастливым. Скорее даже наоборот. Хотя может и это тоже слишком скоропалительное утверждение. БОльшая правда, пожалуй, в том, что нет никакой разницы, счастлив ты или нет. И уже тем более, нет никакой разницы, что думают об этом другие. Да и о каких других может вообще идти речь, если даже Микки-Маус летает только внутри меня? И с кем бы у меня не было секса, и у кого бы не было секса со мной – это мастурбация… J
Мы думаем, что мы спим с кем-то, но на самом деле мы просто спим… Только Ольга способна это понять… потому что мы с ней… одно и то же лицо…
Никто не создавал этого мира. Ни этого, ни какого-либо иного. Никакой из миров так до сих пор и не создан. И не создан он именно потому, что нам с Микки-Маусом кажется, что это-то как раз и хорошо… Как хорошо, что ничего нет, Господи!.. Ты слышишь меня, Микки?..
– Это для тебя имеет значение? – будто бы спросил меня он.
– Это ты или ты – пилот номер семь? – тихо улыбнулся будто бы я.
– Это я, Ольга… – прошептали жёлтые трупы когда-то зелёных листьев в сквере возле Церкви Большого Вознесения.
– Ольга? – переспросил я.
– Когда-то здесь рос один дуб… – продолжали жёлтые трупы зелёных листьев, – По иронии судьбы его звали… Сатанаил… Но для его внутренней жизни это не имело никакого значения. На свете ведь немало людей по имени Николай Романов, но это ещё не значит, что хоть кто-то из них – царь всея Руси. Так и с дубами… – чуть вкрадчиво продолжали мёртвые листья, ранее представившиеся мне Ольгой, – Ты не смотри на нас так пристально, не ищи сходства с Ольгой так в лоб, – неторопливо напевали мне они далее, – ведь мы – мёртвые. Это важнее того, что мы – листья. Листьями мы были при жизни. А теперь мы – и Ольга, и ты сам, и любое другое явление. Бывшее явление. Раскручивай, раскручивай нас нежней, наш добрый следователь, царь себя самого в бесконечности повсеместного отсутствия всех никогда несуществоваших миров. Послушай, просто послушай нас, мёртвых, потому что именно мы – прекрасны. Он понимал нашу красоту. И она её понимала. Послушай… Когда-то Ольгу звали Натальей… На этом месте, где сейчас стоишь ты, он впервые взял её за руку… И было это под сенью Сатанаила… Ибо там, где сейчас стоишь ты, тогда стоял он… Сатанаил… Старый и гордый дуб… Но не потому он был гордый, что был он Сатанаил. Для него быть Сатанаилом значило не больше, чем для какого-нибудь Васи или Володи быть Васей или Володей. Но когда Александр под его сенью взял за ручку Наталью, исход уже был предрешён. Только вот дуб не знал, не мог и представить себе, что это связано с тем, что его, старого дуба, имя – Сатанаил… Это ведь нетрудно понять, – улыбнулись трупы листьев, – сам подумай, тебе самому легко было бы догадаться, что весь мир обречён на неизбежную гибель только и исключительно из-за того, что тебя, например, зовут Макс?..
Я в ответ слегка усмехнулся; как обычно больше из вежливости…
– Вот и ему тоже такое не могло прийти в голову. Но маховик уже был запущен. Клеопатра уже взошла на престол в его сердце, сердце Александра, и с каждым днём он внутренне становился всё более юн; всё больше готов к той главной в своей всё укорачивающейся жизни ночи, которая только в мире потустороннем – то есть в том, какой вы, живые, ошибочно воспринимаете как реальный – выглядела как раннее утро на Чёрной речке, утро дуэли. Но нет, уж мы-то, мёртвые, знаем правду. То не дуэль была, нет. То было восхожденье его на ложе к Царице Мира, мира истинного, мира сердца его, а дуэль – это так всё, для отвода глаз. Не всем просто на пользу знание правды…
– А вот вы знаете, – перебил я всё-таки мёртвых листьев, – я вот гулял тут на днях с маленьким сыном в коляске, и ко мне подошли два ангела в блёклых крутках. Они шли по улице и ржали как кони, обсуждая что-то своё. Не прерывая своего гогота, они подошли ко мне и спросили, так же продолжая ржать, хочу ли я знать, как всё обстоит на самом деле. Я тоже заржал вместе с ними, и они, с хохотом же, вручили мне какую-то свою прокламацию, где ясно написано, что никакие мёртвые вообще говорить не могут. Это просто демоны себя за них выдают.
– Ты – странный… – сказали мне в ответ на это бывшие листья, – В каких-то обкуренных отморозках тебе видятся ангелы, а в жёлтых осенних листьях то трупы листьев зелёных, а то и вовсе какие-то злые духи…
– Да, я – странный… о’кей… – согласился я. Я ведь постоянно, из жизни в жизнь, с этим сталкиваюсь: какие-то жёлтые листья, воспользовавшись каким-нибудь моим очередным «интересным положением», сначала вешают мне всякую мистическую лапшу на уши про каких-то инфернальных дубов по кличке Сатанаил, а потом выясняется, что я же ещё и странный. Да-да, я хорошо знаю этот приём.
– Дальше-то будешь нас слушать?.. – осведомились у меня, извиняюсь за выражение, мёртвые листья.
– А у меня есть выбор? – усмехнулся я.
– Ну-у, это уж лучше знать тебе самому, – усмехнулись жёлтые трупы, – если ты, конечно, правильно понимаешь, кто теперь есть ты сам… – присовокупили они в конце.
– Интересно, что это имеете вы в виду, гадкие мёртвые листья! – относительно игриво, чтоб они не поняли, насколько вообще иначе, чем они, я вижу и чувствую мир, или хотя бы поняли это как можно позже, как бы воскликнул я.
– Хм… Хорошо, будь по-твоему, мы принимаем твою игру и твой вызов… – сказали листья, как будто в ответ скорее на ход моих тайных мыслей, чем на мои слова, – Помнишь, тремя днями ранее, когда мы беседовали впервые, мы представились тебе Ольгой?
«Боже! Какие беспрецедентные ложь и наглость!, – внутренне поразился я, – С тех пор, как мы беседуем, не прошло и трёх минут, а они смеют утверждать, во-первых, что эта наша беседа не первая, а во-вторых, будто то, что было только что, имело место три дня назад!» Но из вежливости я снова решил промолчать.
– Видим, что помнишь… – снова улыбнулись листья, на сей раз снисходительно, – Да, мы действительно тогда были Ольгой, подобно тому, как сама Ольга была когда-то Натальей, но теперь ситуация поменялась… Теперь мы больше не мёртвые листья; не мёртвые, да и не листья вообще. Мёртвые листья теперь… (в этот момент я вдруг увидел перед собой постепенно вытягивающееся лицо самого себя; скользнув по себе взглядом, я видел так же, что моя рука потянулась к карману куртки за сигаретами) …мёртвые листья – теперь ты… Ты можешь не слушать нас, воля твоя, понятно, но теперь ты знаешь правду… Твоё нежелание слушать нас дальше – это, на самом деле, потеря интереса к себе самому. Хотя отчасти мы понимаем тебя: что нового можно услышать от мёртвых листьев… которыми ты теперь стал…
– Ну хорошо, – я решил во что бы то ни стало не терять самообладания, хотя возможно со стороны это и выглядело немного абсурдно, если не сказать сильнее, для человека, который только что превратился в кучу жёлтой осенней листвы, да ещё и посреди зимы, – ну хорошо… допустим, я – теперь жёлтые осенние листья, но может вы, Максим Юрьевич, будете так любезны хоть напоследок и хотя бы напомните мне, на каком дереве мы, листья, прежде росли?
– Некогда на этом месте рос старый и добрый дуб по кличке Сатанаил, – сообщил мне Максим Юрьевич, – По всей видимости, вы росли либо на нём, либо… на каких-то соседних деревьях…
– Ну вот… полагаю, ты и сам всё видишь… Мне уже трудно тут к этому что-то ещё добавить. – сказал я Микки-Маусу, когда всё во Вселенной повторилось ещё где-то сорок раз и наконец кончилось немного иначе, чем во всех предыдущих случаях.
– Ты про листья что ли? – спросил он меня таким тоном, будто вообще делает мне одолжение, слушая мой ответ на свой же вопрос.
– Ну да… – согласился я.
– А знаешь, почему на сей раз ты не стал перегоноем, как это всегда происходило ранее после того, как Сатанаил превращал тебя в ворох осенних листьев посреди холодной зимы? Ведь это было его ветвей дело; надеюсь, ты понимаешь! – заговорщицки подмигнул мне Микки.
– Ну-ка? – изобразил я заинтересованность, истратив на это очередное проявление собственной вежливости примерно половину всех оставшихся у меня жизненных сил.
– Это очень просто! – с готовностью принялся он мне объяснять (что у него вообще в голове, подумалось мне ещё, только что изображал безразличие, а тут вдруг так оживился!) – В этот раз тебе удалось избежать столь печальной участи потому, что данное мироздание в области людского речевого языка базируется на иных представлениях о том, какие фонетические сочетания хороши и благозвучны, а какие уродливы и неприятны на слух. Вот эти вот все бесконечно повторяющиеся алефы прежних миров признаны, мягко говоря, некузявыми. Что бы то ни было веское в теперешней Вселенной вообще несовместимо с фонемой «а»! Понимаешь?..
– Пока, признаться, не очень…
– Смотри сюда, это очень просто! – и Микки схватил мою руку, перевернул её ладонью вверх и принялся водить по ней языком, продолжая тихонько пришепётывать, – Гордый дуб больше не может называться Сатанаилом. Это более некузяво. И в этом-то всё и дело, вся соль и вся фишка. То, что раньше называлось Сатанаилом теперь называется… Цуццикерсцем, а коль это так, то ты, оставаясь Максом, неуязвим для него! Но только пока ты – Макс! – и он, погрозив мне пальцем, продолжил, – Таковы, понимаешь, законы сложения и взаимодействия Небесных Фонем; если Сатанаил называется Цуццикерсц, то Макс Гурин может чувствовать себя в абсолютной безопасности! Но только в том случае, если он действительно Макс. Ты, кстати, действительно Макс? – походя решил он уточнить.
– Уж что-что, а это-то так! – ответствовал я, – Я действительно рождён в день одноимённого святого, 29-го января.
– Это хорошо, – похвалил Микки-Маус, – а документы об этом имеются?
– Паспорт, свидетельство о рождении, водительские права… – с гордостью перечислил я.
– Неплохо… Неплохо… – задумчиво проговорил Микки-Маус, – Неплохо… – повторил он опять, – Тогда Цуццикерсц нам не страшен! Знаешь что, пойдём-ка со мной! – он схватил меня за другую руку и потащил за собой куда-то на чёрный двор…
Я так и знал, что всё будет именно так. Жопой, как говорится, чувствовал. Это ведь только в предыдущие сорок раз всё было искажено и изгажено до такой степени, что наказывалось только Добро. Теперь, в сорок первом, адовы круги завершились, и, значит, рано или поздно придётся отвечать за свои поступки… Да, рано или поздно – это-то я понимал, но только почему-то не думал, что это случится так скоро.
– То есть, ты хотел сказать «рано»? – переспросил Микки-Маус.
– Ну да… Пусть так…
– Нет, милый мой. Это не рано и не поздно. Как раз в самый раз! – воскликнул он и легонько подтолкнул меня к… Ней.
О да, из темноты арки, соединяющей сквер близ церкви Большого Вознесения и один из чёрных дворов неприятного московского центра, на меня выступила именно она, Шевцова Ольга Велимировна в белой шубе из морского котика-альбиноса…
Она двинулась на меня, а Микки ещё и подтолкнул меня к ней – так что мы, в общем, непреднамеренно обнялись. Обнялись, казалось, случайно – так, просто, чтобы друг друга удержать от падения, уберечь друг друга от случайного столкновения мужского и женского лбов – но совершенно неожиданно для себя самого я вдруг не растерялся и просунул её в рот свой язык, то есть, как сказали бы в прежних мирах, поцеловал её в губы. Поначалу, так сказать, в губы рта, если быть совсем точным, чтобы, в свою очередь, не возбуждать кривотолков и не давать поводов к разночтениям.
– Я вижу, мой друг, фауст-метеорит не причинил тебе никакого вреда! Что ж, пожалуй, я этому рада. Ну ты и пройдоха, мой друг… – она ласково улыбнулась.
Я молча смотрел на неё и ждал приговора.
– Видишь ли, я давно хотела задать тебе пару вопросов. Скажу больше, я и послала за тобой Микки-Мауса. С некоторых пор он – мой должник. Да, ты прав, мой друг, настало время платить по счетам, время отвечать за свои слова. Не думаю, чтоб ты был особо удивлён. Я всегда считала тебя одним из самых своих способных учеников, а понимание того, что за всё надо расплачиваться – это и вовсе много проще всего того, к чему мы с тобой приходили в процессе наших занятий.
– Оля, ты сказала, что с некоторых пор Микки-Маус – твой должник. Может, ты сперва объяснишь, что ты имела в виду? – с трудом держа себя в руках, точнее, не выпуская из своих объятий Ольгу, спросил я.
– Я скажу тебе, не спеши. Но сначала ты ответь мне на мои вопросы. Сейчас держать ответ твой черёд!
– Хорошо. Спрашивай. – был вынужден согласиться я. Тем более, что Микки-Маус давно уже недвусмысленно наставил на меня совершенно недекоративный обрез, несмотря на то, что приклад его и был раскрашен под «хохлому».
Ольга высвободилась из моих объятий, отошла на пару шагов назад, расстегнула свою белую шубу, приложила правую руку к низу живота и сказала:
– Я бы хотела знать, в общем и целом, какие произведения ты включил в свой курс литературы, когда работал учителем, и в каком ключе и кому конкретно ты их преподавал?..
Я снова подошёл к ней вплотную, изо всех сил изображая полное презрение к наставленному на меня обрезу, медленно-медленно коснулся ладонью внутренней поверхности её правого бедра, и рука моя, постепенно увеличивая давление, так же медленно поползла под тёмно-бордовой Ольгиной юбкой всё выше и выше. Одновременно, так же неспеша, я начал и свой рассказ:
– Признаюсь вам честно, несмотря на то, что я действительно учился на филфаке в Педагогическом, как и абсолютное большинство моих соучеников, я вовсе не рассматривал себя как будущего учителя. Как рок-звезду, или же звезду академического авангарда ala какой-нибудь там Штокгаузен, а лучше и то и другое сразу, да и плюс к тому же великого русского писателя (потом я учился и Лите), чтобы вообще в мире не осталось бы таких стульев, на каких бы не сидел я – это да, в таких ракурсах мне будущность виделась и казалась вполне заслуженной. Однако чудес не бывает. Провидение – это провидение, и спорить с ним трудно. В конце концов, после некоторых своих действительных, хотя и не прогремевших на весь мир, успехов на вышеперечисленных творческих поприщах, годам к 30-ти, совершенно для себя неожиданно и поначалу, как говорится, постмодернистского прикола ради, угодил я в одну частную школку… Тоже, к слову, созданную людьми, которые изначально видели себя совсем в ином свете: кто – театральным режиссёром, кто тоже писателем, кто художником, кто естествоиспытателем на уровне немного-немало Дарвина – в общем, как-то так. Но когда страна наша обратилась в ничтожество под натиском Перестройки, и общий культурный уровень катастрофически упал, поскольку лукавая демократия провозгласила, ничтоже сумняшись, тотальное равенство между мнением по ряду основополагающих вопросов мироздания людей действительно культурных и мнением об этом же вороватого быдла, отродясь не имевшего никаких в жизни интересов, кроме шкурных, первым пришлось всё бросить и заняться воспитанием своего потомства лично, чтобы дав своему потомству Свет и Меч Знания, оградить его, таким образом, от тупорылого и нахального быдла.
Так возникла та Школа. Возникла, в сущности, потому, что началась, называя вещи своими именами Культурная Война. И хорошим людям пришлось всё бросить и тупо пойти на фронт… вместо того, чтобы стать известными писателями, известными режиссёрами, художниками и так далее. И вместо нас всерьёз известными режиссёрами художниками и писателями как раз и стали представители тупорылого быдла. Вы и сами, Ольга Велимировна, всё это хорошо знаете, да и все мы, люди культурные, это знаем… Так что я не понимаю, к чему тут миндальничать и сыпать эвфемизмами, а просто говорю как есть, как все мы и чувствуем: наше место заняло тупое бездарное быдло. Впрочем, я отвлёкся…
Так вот. Так уж получилось, что, видать, в Пед(е) учился я неспроста; Бог это как бы запомнил, и в конце концов оказался я в школе. Сначала как преподаватель рок-ансамбля, а потом уж и вскрылось, что по образованию я – учитель словесности; как Стинг, если не ошибаюсь. Я учил дошкольников читать (и, надо сказать, всех, кого учил, научил), преподавал в начальных классах русский язык, но вот литературу и относительно старшим я долгое время преподавать опасался.
Наш директор – он же в душе, как и я, великий русский писатель – как-то предложил мне было ещё в самом начале моей карьеры учителя вести у подростков курс современной литературы, но при первом же предварительном разговоре в курилке выяснилось, что он имеет в виду скорее Хэмингуэя и Селлинджера, чем Паланика, Бегбедера, Буковски и уж, конечно, не Лимонова и Сорокина. Он тоже, будучи человеком прозорливым и деликатным, понял, что я вижу предмет как-то иначе, чем он, и искренне разулыбавшись друг другу, мы эту тему тогда замяли.
Я был этому рад, потому что действительно не понимал тогда, как преподавать литературу, да ещё и современную, да ещё и без упоминания своего собственного литературного имени J. Уж лучше, думал я, не хватая звёзд с неба, тихо преподавать себе русский, избегая излишне острых углов, а свободное время, благо у учителей его сравнительно много, посвящать труду писательскому, труду родительскому и своим вечным «Новым Праздникам». И посвящал я это своё условно свободное время всему этому столь рационально и вдумчиво, что в конце концов «Новые Праздники» стали крутить по радио, а меня позвали работать аранжировщиком в довольно известную студию звукозаписи. И на этом фоне школка, конечно, быстро померкла…
Потом прошло ещё несколько лет. По ряду причин мне в этой довольно известной студии многое надоело, равно как и вечно новые «Новые Праздники», и я ушёл отовсюду, где-то на пару лет превратившись в домохозяйку и занимаясь вялотекущим написанием философских трактатов в процессе ожидания своего ребёнка со всевозможных учебных занятий. И поэтому, когда меня совершенно неожиданно позвали в ту же школку преподавать литературу тем самым девицам, которым я же когда-то в начальной школе преподавал русский, я, опять же постмодернистского прикола ради, но вместе с тем вполне радостно, согласился.
За это время, которое для меня за всеми моими взрослыми делами пролетело совершенно незаметно, некогда маленькие-маленькие девчонки, в свою очередь, изменились довольно сильно, успев превратиться в девочек-подростков с хорошо просматривающимися так называемыми вторичными половыми признаками. Но это-то, как вы, мой цветок, мой друг, понимаете, как раз сущая ерунда. Главное, что в отличие от меня, которому и в начале наших отношений было за тридцать, они совершенно изменились внутренне, став попросту без пяти минут взрослыми людьми. И пришла, таким образом, к ним счастливая пора овладеть бесценным культурным наследием предков; в нашем с ними случае, на материале классической русской литературы. Да, я, что называется, решился, презрел свой былой страх и взялся за дело…
Первое произведение, которое мы начали разбирать, выбирал не я. Его и так задали им прочитать перед первым уроком, который должен был у них вести я, и была это «Пиковая дама» Пушкина. Девушка, которая вела у них литературу до меня, скорее всего остановила свой выбор на этом произведении из-за некоей присутствующей там заодно романтической линии, полагая, что данный материал, упавший на благодатную почву девичьего пубертата, хоть как-то осядет в их неокрепших душах; хотя бы благодаря этому, но… я, как вы, мой цветок, понимаете, решил сделать акцент на другом; на том, что я вынес из этого произведения сам, перечитав его накануне урока и находясь при этом в том самом возрасте, в каком его автор покинул наш уродливый мир.
Это было забавное совпадение, увязав каковое с ещё одним – большинство девиц были 1999-го года рождения, то есть ровно на 200 лет младше Пушкина – мне в какой-то момент удалось весьма удачно разрядить обстановку и ненадолго перейти на личности, что, как вы знаете, всегда помогает далее в обсуждении уже непосредственной темы урока. В нашем маленьком классе – да-да, их было, когда никто из них не болел, пятеро; примерно столько же, сколько и в нашей с вами литературной студии – было две девочки искренне увлечённых психологией и философией, но ещё не отдающих себе в этом отчёта. Я знал об этом…
Короче говоря, суть нашей, внешне якобы общей концепции, к которой мы пришли в процессе беседы, сводилась к тому, что Герман сошёл с ума потому, что изменил самому себе. Это, в свою очередь, «мы» вывели из фразы, которую он произносит в самом начале: «Расчёт, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!» и, собственно, тех самых трёх карт, которые он открывает сам себе внутри своей же начинающей терять разум головы: тройка, семёрка, туз. Ну-у… тут, короче, понятно, что в «туза» оформляется то состояние, которое кажется ему идеальным в начале его пути к безумию и выражается в той начальной фразе словами «покой и независимость»; ну-у, то есть Единица, Алеф, Солнце и так далее. Но об этом мы уже, понятно, не говорили. Никакой прямой эзотерики на уроке – это был для меня чёткий внутренний принцип! Косвенно – пожалуйста! Косвенно и так всё эзотерично, умей лишь увидеть, врубиться, почувствовать. И короче, у нас пошло-поехало. То есть можно сказать, что у меня в голове всё поехало, по пути уже к моему собственному безумию…
Ночами я качал с торрентов старые, ещё советского периода, экранизации различных частей «Героя нашего времени» Лермонтова. Поведение Печорина, особенно в рамках, я извиняюсь J, княжны Мэри, вызвало настоящее живое негодование моих девиц. Как, мол, так можно, спрашивали их юные сердца – а я им в ответ зачитывал тот знаменитый монолог, ну-у, вы помните «…я чувствовал себя выше их – меня ставили ниже…», ну и так далее…
Поскольку наш директор (такой же велруспис, как и я, но на двадцать лет старше) был прав – девицы действительно представляли собой как будто совершенно иную цивилизацию, базирующуюся совершенно на иных представлениях о реальности, обходящихся без письменной культуры вообще, равно как и без истории, без географии и прочего, но… с достаточно живыми при этом умами – объём того, о чём я чувствовал необходимость им рассказать, превышал мыслимые пределы. Кроме прочего, я испытывал некое чувство вины перед ними, ибо помнил, какими трогательными существами были они в первом классе, когда я вёл у них русский и чтение, а потом меня позвало главное в моей жизни – музыка – и я оставил их, уйдя работать совсем за другие деньги аранжировщиком, а они, оставленные мной, превратились в то, во что превратились, потому что всерьёз никому до них не было дела: одни были старшими в многодетных семьях, у других – родители были всегда слишком заняты собственным самосовершенствованием – словом, тут всё понятно. И я реально увлёкся всем этим.
Я рассказал им, что так уж вышло, что в России не сложилось своей философской школы, в отличие, например, от Германии и Франции. В России и литературы как таковой долгое время не существовало, не считая древнерусской духовной прозы, неизменно начинавшейся с обширного и комплексного самоуничижения автора. Поэтому когда Россия всё-таки наконец решила для себя, что она всё же скорее Европа, чем Азия, несчастной литературе пришлось отдуваться за всё сразу: и за сюжетно-беллетристическую хуету и за философию.
Мы обсуждали «Сильфиду» Одоевского, его же «Импровизатора», сравнивая последнего, конечно же, с «Египетскими ночами»; «Записки сумасшедшего» Гоголя и конечно «Красный цветок» Гаршина; «Иуду Искариота» Андреева, хотя, конечно, тут быстро стало ясно, что им пока по силам больше «Мастер и Маргарита».
Мне просто хотелось, чтобы они поняли несколько важных вещей, которые можно свести и к одной: не верь глазам своим; по крайней мере пока уму и сердцу их только кажется, что они что-то знают. Что есть реальность? А что не есть реальность? Никогда и нигде нельзя поставить точку. Нельзя поставить печать как в магазине и выдать на какое-либо произведение гарантийный талон! И «Сон смешного человека» – да, конечно! Обязательно! И «Гранатовый браслет» туда же, в то же девичье лукошко! J И, конечно, Желтков, лично на мой теперешний взгляд, неправ – любишь по-настоящему, так отлезь, гнида J, и не еби замужней женщине мозг! – но дело ведь вообще совершенно не в этом! Не в этом. Не в этом. И ни в чём вообще…
Да, я хотел постепенно привести их, своих девиц – одних из них, когда они были совсем во младенчестве, я учил читать; в других, когда им было лет по пять, развивал чувство ритма при помощи всяких там детских ксилофонов, бубнов и барабанчиков – к стойкому пониманию того, что если ты что-то видишь, то это ещё вовсе необязательно то, чем оно кажется тебе на первый взгляд, и даже больше: ещё не факт, что всё это видишь именно ты – как-то так…
Потом у нас начался дополнительный предмет «текст», который мне разрешили вести по своему усмотрению, сохраняя лишь финальную цель: научить девиц писать изложения. И конечно вы, мой цветок, понимаете, чем мы там в основном занимались (к этому времени моя рука, в течение всего моего рассказа медленно, но уверенно поднимавшаяся вверх по Ольгиной ноге, как раз достигла её уже довольно влажной горячей двери; мой бывший Учитель внимательно посмотрела мне в глаза и едва заметно, но значимо улыбнулась).
Да-да, конечно же, первым делом я предложил им тот самый грёбаный «Фонтан» того самого Тютчева, который и сам-то есть ещё и не во всех жизнях, который про то, что все всё всем врут (Ольга снова хихикнула, то ли из-за Тютчева, то ли из-за того, что её клитору пришлось по душе одно из моих движений); вы же помните, конечно же, то наше достаточно частое упражнение, когда в коротком поэтическом тексте закрываются некоторые эпитеты, некоторые глаголы, некоторые рифмы, а ученикам предлагается на свой вкус восстановить первоначальный текст…
Да, то, что дым – влажный, им, в отличие от меня на том нашем с вами занятии, в голову не пришло, но в целом они справились неплохо. А когда мы реконструировали с ними есенинское – набившее оскомину у нас, но для них, как и всё почти прочее, нечто первичное и так непохожее на грёбаный русский рэп – «Не жалею, не зову, не плачу…», одна из моих девиц и вовсе в какой-то момент додумалась было, что «весенней гулкой ранью», уподобленной юности лирического героя, проскакать можно, в символическом, опять же, значении, только на РОЗОВОМ коне; особенно, если в этом закрытом слове три слога с ударением на первый, и при этом понимать, что в данном контексте «рань» лежит в том же семантическом поле, что и «рассвет», «заря», «восход солнца», окрашивающий, ёпти-хуй, небо в такой вот каждый раз по-своему неповторимый, но всё-таки и впрямь примерно розовый цвет, но… испугавшись собственной смелости, собственной правоты, которая вдруг ещё и обернётся какой-нибудь лишней ответственностью J, она в последний момент заменила слово «розовый» на какую-то ерунду, которой я уже, увы, не запомнил.