Текст книги "Бывшие люди"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Статья и написана на эту тему, – говорит учитель.
– Странно! Это фельетонная тема... об этом нужно писать с перцем...
Возгорается маленький спор. Публика слушает его внимательно, ибо водки выпита пока только одна бутылка. После передовой читают местную хронику, потом судебную. Если в этих криминальных отделах действующим и страдающим лицом является купец – Аристид Кувалда искренно ликует. Обворовали купца прекрасно, только жаль, что мало. Лошади его разбили – приятно слышать, но прискорбно, что он остался жив. Иск в суде проиграл купец – великолепно, но печально, что судебные издержки не возложили на него в удвоенном количестве.
– Это было бы незаконно, – замечает учитель.
– Незаконно? Но законен ли сам купец? – спрашивает Кувалда. – Что есть купец? Рассмотрим это грубое и нелепое явление: прежде всего каждый купец мужик. Он является из деревни и по истечении некоторого времени делается купцом. Для того, чтобы сделаться купцом, нужно иметь деньги. Откуда у мужика могут быть деньги? Как известно, они не являются от трудов праведных. Значит, мужик так или иначе мошенничал. Значит, купец мошенник-мужик!
– Ловко! – одобряет публика вывод оратора.
А Тяп`а мычит, потирая себе грудь. Так же точно он мычит, когда с похмелья выпивает первую рюмку водки. Ротмистр сияет. Читают корреспонденции. Тут для ротмистра – "разливанное море", по его словам. Он всюду видит, как купец скверно делает жизнь и как он портит сделанное до него. Его речи громят и уничтожают купца. Его слушают с удовольствием, потому что он – зло ругается.
– Если б я писал в газетах! – восклицает он. – О, я бы показал купца в его настоящем виде... я бы показал, что он только животное, временно исполняющее должность человека. Он груб, он глуп, не имеет вкуса к жизни, не имеет представления об отечестве и ничего выше пятака не знает.
Объедок, зная слабую струну ротмистра и любя злить людей, ехидно вставляет:
– Да, с той поры, как дворяне начали помирать с голода, – исчезают люди из жизни...
– Ты прав, сын паука и жабы; да, с той поры, как дворяне пали, – людей нет! Есть только купцы... и я их не-на-ви-жу!
– Оно и понятно, потому что и ты, брат, попран во прах ими же...
– Я? Я погиб от любви к жизни, – дурак! Я жизнь любил, а купец её обирает. Я не выношу его именно за это, – а не потому, что я дворянин. Я, если хочешь знать, не дворянин, а бывший человек. Мне теперь наплевать на всё и на всех... и вся жизнь для меня – любовница, которая меня бросила, за что я презираю её.
– Врёшь! – говорит Объедок.
– Я вру? – орёт Аристид Кувалда, красный от гнева.
– Зачем кричать? – раздается холодный и мрачный бас Мартьянова. Зачем рассуждать? Купец, дворянин – нам какое дело?
– Поелику мы ни бэ, ни мэ, ни ку-ку-ре-ку... – вставляет дьякон Тарас.
– Отстаньте, Объедок, – примирительно говорит учитель. – Зачем солить селёдку?
Он не любит спора и вообще не любит шума. Когда вокруг разгораются страсти, его губы складываются в болезненную гримасу, он рассудительно и спокойно старается помирить всех со всеми, а если это не удаётся ему, уходит от компании. Зная это, ротмистр, если он особенно пьян, сдерживается, не желая терять в лице учителя лучшего слушателя своих речей.
– Я повторяю, – более спокойно продолжает он, – я вижу жизнь в руках врагов, не врагов только дворянина, но врагов всего благородного, алчных, неспособных украсить жизнь чем-либо...
– Однако, брат, – говорит учитель, – купцы создали Геную, Венецию, Голландию, купцы Англии завоевали своей стране Индию, купцы Строгановы...
– Какое мне дело до тех купцов? Я имею в виду Иуду Петунникова и иже с ним...
– А до этих тебе какое дело? – тихо спрашивает учитель.
– А – разве я не живу? Ага! Живу, – значит, должен негодовать при виде того, как жизнь портят дикие люди, полонившие её.
– И смеются над благородным негодованием ротмистра и человека в отставке, – задирает Объедок.
– Хорошо! Это глупо, я согласен... Как бывший человек, я должен смарать в себе все чувства и мысли, когда-то мои. Это, пожалуй, верно... Но чем же я и все мы, – чем же вооружимся мы, если отбросим эти чувства?
– Вот ты начинаешь говорить умно, – поощряет его учитель.
– Нам нужно что-то другое, другие воззрения на жизнь, другие чувства... нам нужно что-то такое, новое... ибо и мы в жизни – новость...
– Несомненно нам нужно это, – говорит учитель.
– Зачем? – спрашивает Конец. – Не всё ли равно, что говорить и думать? Нам недолго жить... мне сорок, тебе пятьдесят... моложе тридцати нет среди нас. И даже в двадцать долго не проживёшь такою жизнью.
– И какая мы новость? – усмехается Объедок. – Гольтепа всегда была.
– И она создала Рим, – говорит учитель.
– Да, конечно, – ликует ротмистр, – Ромул и Рем – разве они не золоторотцы? И мы – придёт наш час – создадим...
– Нарушение общественной тишины и спокойствия, – перебивает Объедок. Он хохочет, довольный собой. Смех у него скверный, разъедающий душу. Ему вторит Симцов, дьякон, Полтора Тараса. Наивные глаза мальчишки Метеора горят ярким огнём, и щёки у него краснеют. Конец говорит, точно молотом бьёт по головам:
– Всё это глупости, – мечты, – ерунда!
Странно было видеть так рассуждающими этих людей, изгнанных из жизни, рваных, пропитанных водкой и злобой, иронией и грязью.
Для ротмистра такие беседы были положительно праздником сердца. Он говорил больше всех, и это давало ему возможность считать себя лучше всех. А как бы низко ни пал человек – он никогда не откажет себе в наслаждении почувствовать себя сильнее, умнее, – хотя бы даже только сытее своего ближнего. Аристид Кувалда злоупотреблял этим наслаждением, но не пресыщался им, к неудовольствию Объедка, Кубаря и других бывших людей, мало интересовавшихся подобными вопросами.
Но зато политика была общей любимицей. Разговор на тему о необходимости завоевания Индии или об укрощении Англии мог затянуться бесконечно. С не меньшей страстью говорили о способах радикального искоренения евреев с лица земли, но в этом вопросе верх всегда брал Объедок, сочинявший изумительно жестокие проекты, и ротмистр, желавший везде быть первым, избегал этой темы. Охотно, много и скверно говорили о женщинах, но в защиту их всегда выступал учитель, сердившийся, если очень уж пересаливали. Ему уступали, ибо все смотрели на него как на человека недюжинного и – у него, по субботам, занимали деньги, заработанные им за неделю.
Он вообще пользовался многими привилегиями: его, например, не били в тех нередких случаях, когда беседа заканчивалась всеобщей потасовкой. Ему было разрешено приводить в ночлежку женщин; больше никто не пользовался этим правом, ибо ротмистр всех предупреждал:
– Баб ко мне не водить... Бабы, купцы и философия – три причины моих неудач. Изобью, если увижу кого-нибудь, явившегося с бабой!.. Бабу тоже изобью... За философию – оторву голову...
Он мог оторвать голову – несмотря на свои года, он обладал удивительной силой. Затем, каждый раз, когда дрался, ему помогал Мартьянов. Мрачный и молчаливый, точно надгробный памятник, во время общего боя он всегда становился спиной к спине Кувалды, и тогда они изображали собой всё сокрушавшую и несокрушимую машину.
Однажды пьяный Симцов ни за что ни про что вцепился в волосы учителя и выдрал клок их. Кувалда ударом кулака в грудь уложил его на полчаса в обморок, когда он очнулся, заставил его съесть волосы учителя. Тот съел, боясь быть избитым до смерти.
Кроме чтения газеты, разговоров и драк, развлечением служила ещё игра в карты. Играли без Мартьянова, ибо он не мог играть честно, о чём, после нескольких уличений в мошенничестве, сам же откровенно и заявил:
– Я не могу не передёргивать... Это у меня привычка.
– Бывает, – подтвердил дьякон Тарас. – Я привык дьяконицу свою по воскресеньям после обедни бить; так, знаете, когда умерла она – такая тоска на меня по воскресеньям нападала, что даже невероятно. Одно воскресенье прожил – вижу, плохо! Другое – стерпел. Третье – кухарку ударил раз... Обиделась она... Подам, говорит, мировому. Представьте себе моё положение! На четвёртое воскресенье – вздул её, как жену! Потом заплатил ей десять целковых и уж бил по заведённому порядку, пока опять не женился...
– Дьякон, – врёшь! Как ты мог в другой раз жениться? – оборвал его Объедок.
– А? А я так – она у меня за хозяйством смотрела.
– У вас были дети? – спросил его учитель.
– Пять штук... Один утонул. Старший, – забавный был мальчишка! Двое умерли от дифтерита... Одна дочь вышла замуж за какого-то студента и поехала с ним в Сибирь, а другая захотела учиться и умерла в Питере... от чахотки, говорят... Д-да... пять было... как же! Мы, духовенство, плодовитые...
Он стал объяснять, почему это именно так, возбуждая гомерический хохот своим рассказом. Когда хохотать устали, Алексей Максимович Симцов вспомнил, что у него тоже была дочь.
– Лидкой звали... Толстая такая...
И больше он, должно быть, не помнил ничего, потому что посмотрел на всех, улыбнулся виновато и – умолк.
О своём прошлом эти люди мало говорили друг с другом, вспоминали о нём крайне редко, всегда в общих чертах и в более или менее насмешливом тоне. Пожалуй, что такое отношение к прошлому и было умно, ибо для большинства людей память о прошлом ослабляет энергию в настоящем и подрывает надежды на будущее.
А в дождливые, серые, холодные дни осени бывшие люди собирались в трактире Вавилова. Там их знали, немножко боялись, как воров и драчунов, немножко презирали, как горьких пьяниц, но всё-таки уважали и слушали, считая умными людьми. Трактир Вавилова был клубом Въезжей улицы, а бывшие люди – интеллигенцией клуба.
По субботам – вечерами, в воскресенье – с утра до ночи – трактир был полон и бывшие люди являлись в нём желанными гостями. Они вносили с собой в среду забитых бедностью и горем обывателей улицы свой дух, в котором было что-то, облегчавшее жизнь людей, истомлённых и растерявшихся в погоне за куском хлеба, таких же пьяниц, как обитатели убежища Кувалды, и так же сброшенных из города, как и они. Уменье обо всём говорить и всё осмеивать, безбоязненность мнений, резкость речи, отсутствие страха перед тем, чего вся улица боялась, бесшабашная, бравирующая удаль этих людей – не могли не нравиться улице. Затем, почти все они знали законы, могли дать любой совет, написать прошение, помочь безнаказанно смошенничать. За всё это им платили водкой и лестным удивлением пред их талантами.
По своим симпатиям улица делилась на две, почти равные, партии: одна полагала, что "ротмистр – куда забористей учителя, настоящий воин! Храбрость и ум у него большущие!" Другая была убеждена, что учитель во всех отношениях "перевесил" Кувалду. Поклонниками Кувалды являлись те из мещанства, которые были известны в улице как записные пьяницы, воры и сорви-головы, для которых путь от сумы до тюрьмы был неизбежен. Учителя уважали люди более степенные, на что-то надеявшиеся, чего-то ожидавшие, вечно чем-то занятые и редко сытые.
Характер отношений Кувалды и учителя к улице точно определился следующим примером. Однажды в трактире обсуждалось постановление городской думы, коим обыватели Въезжей улицы обязывались: рытвины и промоины в своей улице засыпать, но навоза и трупов домашних животных для сей цели не употреблять, а применять к делу только щебень и мусор с мест постройки каких-либо зданий.
– Откуда же я должен взять этот самый щебень, ежели я за всю свою жизнь одну только скворешницу хотел строить, да и то вот ещё не собрался? жалобно заявил Мокей Анисимов, человек, промышлявший торговлей тёртыми калачами, которые пекла его жена.
Ротмистр нашёл, что ему следует высказаться по данному вопросу, и грохнул кулаком по столу, привлекая к себе внимание.
– Откуда взять щебень и мусор? Иди, ребята, всей улицей в город и разбирай думу. Больше она по своей ветхости ни на что не годится. Таким образом, вы дважды послужите украшению города – и Въезжую сделаете приличной, и новую думу заставите построить. Лошадей для возки возьмите у головы, да захватите и его трёх дочек – девицы для упряжи вполне годные. А то разрушьте дом купца Иуды Петунникова и вымостите улицу деревом. Кстати, я знаю, Мокей, на чём твоя жена сегодня калачи пекла: на ставнях с третьего окна и двух ступеньках с крыльца Иудина дома.
Когда публика вдоволь нахохоталась, степенный огородник Павлюгин спросил:
– А как же всё-таки быть-то, ваше благородие?..
– Ни рукой, ни ногой не двигать! Размывает улицу – ну и пускай!
– Некоторые дома попадать хотят...
– Не мешайте им, пускай падают! Упадут – дери с города вспомоществование; не даст – валяй к нему иск! Вода-то откуда течёт? Из города? Ну, город и виновен в разрушении домов...
– Вода – от дождя, скажут...
– Да ведь в городе дома от дождя не валятся? Он с вас налоги дерёт, а голоса вам для разговора о ваших правах не даёт! Он вам жизнь и имущество портит, да вас же и чинить заставляет! Катай его спереди и сзади!
И половина улицы, убеждённая радикалом Кувалдой, решила ждать, когда её домишки смоет дождевой водой из города.
Более степенные люди нашли в учителе человека, который составил им убедительную реляцию думе.
В этой реляции отказ улицы выполнить постановление думы был мотивирован настолько солидно, что дума вняла. Улице разрешили воспользоваться мусором, оставшимся от ремонта казарм, и дали ей для возки пять лошадей пожарного обоза. Даже более – признали необходимым проложить, со временем, по улице сточную трубу. Это и многое другое создало учителю широкую популярность в улице. Он писал прошения, печатал заметки в газетах. Так, например, однажды гости Вавилова заметили, что селёдки и другие снеди в трактире Вавилова совершенно не соответствуют своему назначению. И вот дня через два Вавилов, стоя за буфетом с газетой в руках, публично каялся.
– Справедливо – одно могу сказать! Действительно, селёдки купил я ржавые, не совсем хорошие селедки. И капуста – верно!.. задумалась она немножко. Известно, ведь каждый человек хочет как можно больше в свой карман пятаков нагнать. Ну, и что же? Вышло совсем наоборот: я – посягнул, а умный человек предал меня позору за жадность мою... Квит!
Это покаяние произвело на публику очень хорошее впечатление и дало возможность Вавилову скормить ей и селёдку и капусту, – всё это публика, под приправой своего впечатления, незаметно скушала. Факт весьма значительный, ибо он не только увеличивал престиж учителя, но и знакомил обывателя с силой печатного слова. Случалось, что учитель читал в трактире лекции практической морали.
– Видел я, – говорил он, обращаясь к маляру Яшке Тюрину, – видел я, как ты бил свою жену...
Яшка уже "подмалевался" двумя стаканами водки и находится в ухарски развязном настроении. Публика смотрит на него, ожидая, что вот сейчас он "выкинет коленце", и в харчевне воцаряется тишина.
– Видел? Понравилось? – спрашивает Яшка.
Публика сдержанно смеётся.
– Нет, не понравилось, – отвечает учитель. Тон его так внушительно серьёзен, что публика молчит.
– Кажись бы, я старался, – бравирует Яшка, предчувствующий, что учитель его "срежет". – Жена довольна, – не встаёт сегодня...
Учитель задумчиво на столе пальцем чертит какие-то фигуры и, разглядывая их, говорит:
– Видишь ли, Яков, почему мне не нравится это... Разберём основательно, что именно ты делаешь и чего можно тебе от этого ждать. Жена у тебя беременна; ты бил её вчера по животу и по бокам – значит, ты бил не только её, но и ребёнка. Ты мог его убить, и при родах жена твоя умерла бы от этого или сильно захворала. Возиться с больной женой и неприятно и хлопотно, и дорого это будет тебе стоить, потому что болезни требуют лекарств, а лекарства – денег. Если же ты ребёнка не убил ещё, то, наверное, изувечил, и он, быть может, родится уродом: кривобоким, горбатым. Значит, он не будет способен к работе, а для тебя важно, чтобы он был работником. Даже если он родится только больным – и то скверно: свяжет мать и потребует лечения. Видишь ли, что ты себе готовишь? Люди, живущие трудом своих рук, должны рождаться здоровыми и рожать здоровых детей... Верно я говорю?
– Верно, – подтверждает публика.
– Ну, это, чай, тово, – не случится! – говорит Яшка, несколько робея перед перспективой, нарисованной учителем. – Она здоровая... сквозь её до ребёнка не дойдёшь, поди-ка? Ведь она, дьявол, больно уж ведьма! восклицает он с огорчением. – Чуть я что, – и пойдёт меня есть, как ржа железо!
– Я понимаю, Яков, что тебе нельзя не бить жену, – снова раздастся спокойный и вдумчивый голос учителя, – у тебя на это много причин... Не характер твоей жены причина того, что ты её так неосторожно бьёшь... а вся твоя тёмная и печальная жизнь...
– Вот это верно, – восклицает Яков, – живём действительно в темноте, как у трубочиста за пазухой.
– Ты злишься на всю жизнь, а терпит твоя жена... самый близкий к тебе человек – и терпит без вины перед тобой, – только потому, что ты её сильнее; она у тебя всегда под рукой, и деваться ей от тебя некуда. Видишь, как это... нелепо!
– Оно так... чёрт её возьми! Да ведь что же мне делать-то? Али я не человек?
– Так, ты человек!.. Ну, вот я тебе хочу сказать: бить ты её бей, если без этого не можешь, но бей осторожно: помни, что можешь повредить её здоровью или здоровью ребёнка. Никогда вообще не следует бить беременных женщин по животу, по груди и бокам – бей по шее или возьми веревку и... по мягким местам...
Оратор кончил свою речь, и его глубоко ввалившиеся тёмные глаза смотрят на публику и, кажется, в чём-то извиняются перед ней и о чём-то виновато спрашивают её.
Она же оживлённо шумит. Ей понятна эта мораль бывшего человека, мораль кабака и несчастия.
– Что, брат Яша, понял?
– Вот она какая правда-то бывает!
Яков понял: неосторожно бить жену – вредно для него.
Он молчит, отвечая смущёнными улыбками на шутки товарищей.
– И опять же, что такое жена? – философствует кабачник Мокей Анисимов. – Жена – друг, ежели правильно вникнуть в дело. Она к тебе вроде как цепью на всю жизнь прикована, и оба вы с ней на манер каторжников. Старайся идти с ней стройно в ногу, не сумеешь – цепь почуешь...
– Погоди, – говорит Яков, – ведь и ты свою бьёшь?
– А я разве говорю – нет? Бью... Иначе невозможно... Кого же мне стену, что ли, дуть кулаками, когда невтерпёж приходит?
– Ну вот, и я тоже... – говорит Яков.
– Ну, какая же у нас жизнь тесная и аховая, братцы мои! Нет тебе нигде настоящего размаха!
– И даже жену бей с оглядкой! – юмористически скорбит кто-то. Так они беседуют до поздней ночи или до драки, возникающей на почве опьянения и тех настроении, какие навевают на них эти беседы.
За окнами трактира дождь идёт, дико воет холодный ветер. В трактире душно, накурено, но тепло; на улице мокро, холодно и темно. Ветер так стучит в окно, точно дерзко вызывает всех этих людей из трактира и грозит разнести их по земле, как пыль. Иногда в его вое слышится подавленный, безнадёжный стон и потом раздаётся холодный, жёсткий хохот. Эта музыка наводит на унылые мысли о близости зимы, о проклятых коротких днях без солнца, о длинных ночах, о необходимости иметь тёплую одежду и много есть. На пустой желудок так плохо спится в бесконечные зимние ночи. Идёт зима, идёт... Как жить?
Невесёлые думы вызывали усиленную жажду обывателей Въезжей, у бывших людей увеличивалось количество вздохов в их речах и количество морщин на лицах, голоса становились глуше, отношения друг к другу тупее. И вдруг среди них вспыхивала зверская злоба, пробуждалось ожесточение людей загнанных, измученных своей суровой судьбой.
Тогда они били друг друга; били жестоко, зверски; били и снова, помирившись, напивались, пропивая всё, что мог принять в заклад нетребовательный Вавилов.
Так, в тупой злобе, в тоске, сжимавшей им сердца, в неведении исхода из этой подлой жизни, они проводили дни осени, ожидая ещё более суровых дней зимы.
Кувалда в такие времена приходил к ним на помощь с философией.
– Не горюй, братцы! Всё имеет свой конец – это самое главное достоинство жизни. Пройдёт зима, и снова будет лето... Славное время, когда, говорят, и у воробья – пиво.
Но его речи не действовали – глоток самой чистой воды не насытит голодного.
Дьякон Тарас тоже пробовал развлечь публику, распевая песни и рассказывая свои сказки. Он имел более успеха. Иногда его усилия приводили к тому, что вдруг отчаянное, удалое веселие вскипало в трактире: пели, плясали, хохотали и на несколько часов становились похожими на безумных.
Потом снова впадали в тупое, равнодушное отчаяние, сидя за столами в копоти ламп, в табачном дыму, угрюмые, оборванные, лениво переговариваясь друг с другом, слушая вой ветра и думая о том, как бы напиться, напиться до потери чувств?
И все были глубоко противны каждому, и каждый таил в себе бессмысленную злобу против всех.
II
Всё относительно на этом свете, и нет в нём для человека такого положения, хуже которого не могло бы ничего быть.
Однажды в конце сентября, ясным днём, ротмистр Аристид Кувалда сидел, по обыкновению, в своём кресле у дверей ночлежки и, глядя на возведённое купцом Петунниковым каменное здание рядом с трактиром Вавилова, думал.
Здание, ещё окружённое лесами, предназначалось под свечной завод и давно уже кололо глаза ротмистру пустыми, тёмными впадинами длинного ряда окон и паутиной дерева, окружавшей его от основания до крыши. Красное, точно кровью обмазанное, оно походило на какую-то жестокую машину, ещё не действующую, но уже разинувшую ряд глубоких, жадно зияющих пастей и готовую что-то жевать и пожирать. Серый деревянный трактир Вавилова, с кривой крышей, поросшей мхом, опёрся на одну из кирпичных стен завода и казался большим паразитом, присосавшимся к ней.
Ротмистр думал о том, что скоро и на месте старого дома начнут строить. Сломают и ночлежку. Придётся искать другое помещение, а такого удобного и дешёвого не найдёшь. Жалко, грустно уходить с насиженного места. Уходить же придётся только потому, что некий купец пожелал производить свечи и мыло. И ротмистр чувствовал, что, если б ему представился случай чем-нибудь хоть на время испортить жизнь этому врагу, – о! с каким наслаждением он испортил бы её!
Вчера купец Иван Андреевич Петунников был на дворе ночлежки с архитектором и своим сыном. Измерили двор и всюду натыкали в землю каких-то палочек, которые, по уходе Петунникова, ротмистр приказал Метеору вытаскать из земли и разбросать.
Перед глазами ротмистра стоял этот купец – маленький, сухонький, в длиннополом одеянии, похожем одновременно на сюртук и на поддёвку, в бархатном картузе и высоких, ярко начищенных сапогах. Костлявое, скуластое лицо, с седой, клинообразной бородкой, с высоким, изрезанным морщинами лбом, и из-под него сверкают узкие, серые глазки, прищуренные, всегда что-то высматривающие. Острый хрящеватый нос, маленький рот с тонкими губами. В общем, у купца вид благочестиво хищный и почтенно злой.
"Проклятая помесь лисицы и свиньи!" – выругался про себя ротмистр и вспомнил первую фразу Петунникова, касавшуюся его. Купец пришёл с членом городской управы покупать дом и, увидев ротмистра, спросил своего провожатого бойким костромским говором:
– Энто тот самый огарок – квартирант-от ваш?
И с той поры вот уже почти полтора года они состязаются друг с другом в своём уменье оскорблять человека.
И вчера между ними произошло лёгонькое "упражнение в буесловии", как называл ротмистр свои разговоры с купцом. Проводив архитектора, купец подошёл к ротмистру.
– Сидишь? – спросил он, дёргая рукой за козырёк картуза, так что нельзя было понять, поправляет ли он его или же хочет изобразить поклон.
– Мыкаешься? – в тон ему сказал ротмистр и сделал движение нижней челюстью, отчего борода его вздрогнула и что нетребовательный человек мог принять за поклон или за желание ротмистра пересунуть свою трубку из одного угла рта в другой.
– Денег у меня много – вот и мыкаюсь. Деньги хотят, чтоб их в жизнь пускали, вот я и даю им ход, – дразнит ротмистра купец, лукаво прищуривая глазки.
– Не тебе, значит, рубль служит, а ты рублю, – комментирует Кувалда, борясь с желанием дать пинка в живот купцу.
– Али это не всё равно? С ними, с деньгами-то, всяко приятно... А вот ежели без них...
И купец с нахально подделанным состраданием оглядывает ротмистра. У того верхняя губа прыгает, обнажая крупные волчьи зубы.
– Имея ум и совесть, можно жить и без них... Деньги, обыкновенно, являются как раз в то время, когда у человека совесть усыхать начинает... Совести меньше – денег больше...
– Это верно... А то есть люди, у которых ни денег, ни совести...
– Ты смолоду-то таким и был? – простодушно спрашивает Кувалда. Теперь у Петунникова вздрагивает нос. Иван Андреевич вздыхает, щурит глазки и говорит:
– Мне смолоду о-ох большие тяжести поднять пришлось!
– Я думаю...
– Работал я, ох как работал!
– А многих обработал?
– Таких, как ты? Дворян-то? Ничего, – достаточно их от меня христовой молитве выучились...
– Не убивал, только грабил? – режет ротмистр. Петунников зеленеет и находит нужным изменить тему.
– А хозяин ты плохой – сидишь, а гость стоит...
– Пусть и он сядет, – разрешает Кувалда.
– Да не на что, вишь...
– На землю... земля всякую дрянь принимает...
– Я это по тебе вижу... Однако пойти от тебя, ругателя, – ровно и спокойно сказал Петунников, но глаза его излили на ротмистра холодный яд.
Он ушёл, оставив Кувалду в приятном сознании, что купец боится его. Если б он не боялся, так уже давно бы выгнал из ночлежки. Не из-за пяти же рублей в месяц он не гонит его! Потом ротмистр следит, как купец ходит вокруг своего завода, ходит по лесам вверх и вниз. Ему очень хочется, чтоб купец упал и изломал себе кости. Сколько уже он создал остроумных комбинаций падения и всяческих увечий, глядя на Петунникова, лазившего по лесам, как паук по своей сетке. Вчера ему даже показалось, что вот одна доска дрогнула под ногами купца, и ротмистр в волнении вскочил со своего места... Но – ничего не вышло.
И сегодня, как всегда, перед глазами Аристида Кувалды торчит это красное здание, прочное, плотное, крепко вцепившееся в землю, точно уже высасывающее из неё соки. Кажется, что оно холодно и темно смеется над ротмистром зияющими дырами своих стен. Солнце льёт на него свои осенние лучи так же щедро, как и на уродливые домики Въезжей улицы.
"А вдруг! – мысленно воскликнул ротмистр, измеряя глазами стену завода. – Ах ты, чёрт возьми! Если бы..." Весь встрепенувшись, возбуждённый своей мыслью, Аристид Кувалда вскочил и торопливо пошёл в трактир Вавилова, улыбаясь и бормоча что-то про себя.
Вавилов встретил его за буфетом дружеским восклицанием:
– Вашему благородию здравия желаем!
Среднего роста, с лысой головой, в венчике седых кудрявых волос, с бритыми щеками и с прямо торчащими усами, похожими на зубные щётки, прямой и ловкий, в кожаной куртке, он каждым своим движением позволял узнать в нём старого унтер-офицера.
– Егор! У тебя вводный лист и план на дом есть? – торопливо спросил Кувалда.
– Имею.
Вавилов подозрительно сузил свои вороватые глаза и пристально уставился ими в лицо ротмистра, в котором он видел что-то особенное.
– Покажи мне! – воскликнул ротмистр, стукая кулаком по стойке и опускаясь на табурет около неё.
– А зачем? – спросил Вавилов, решившийся при виде возбуждения Кувалды держать ухо востро.
– Болван, неси скорей!
Вавилов наморщил лоб и испытующе поднял глаза к потолку.
– Где они у меня, эти самые бумаги?
На потолке не нашлось никаких указаний по этому вопросу; тогда унтер устремил глаза на свой живот и с видом озабоченной задумчивости стал барабанить пальцем по стойке.
– Будет тебе кобениться, – прикрикнул на него ротмистр, не любивший его, находя, что бывшему солдату привычнее быть вором, чем трактирщиком.
– Да я, Ристид Фомич, уж вспомнил. Кажись, они в окружном суде остались. Как я вводился во владение...
– Егорка, брось! Ввиду твоей же пользы, покажи мне сейчас план, купчую и всё, что есть. Может быть, ты не одну сотню рублей выиграешь от этого понял?
Вавилов ничего не понял, но ротмистр говорил так внушительно, с таким серьёзным видом, что глаза унтера загорелись любопытством, и, сказав, что посмотрит, нет ли этих бумаг у него в укладке, он ушёл в дверь за буфетом. Через две минуты он возвратился с бумагами в руках и с выражением крайнего изумления на роже.
– Ан они, проклятые, дома!
– Эх ты... паяц из балагана! А ещё солдат был... – не преминул укорить его Кувалда, выхватив из его рук коленкоровую папку с синей актовой бумагой. Затем, развернув перед собой бумаги и всё более возбуждая любопытство Вавилова, ротмистр стал читать, рассматривать и при этом многозначительно мычал. Вот, наконец, он решительно встал и пошёл к двери, оставив бумаги на стойке и кинув Вавилову:
– Погоди... не прячь их...
Вавилов собрал бумаги, положил их в ящик выручки, запер его и подёргал рукой – хорошо ли заперлось? Потом он, задумчиво потирая лысину, вышел на крыльцо харчевни. Там он увидал, что ротмистр, измерив шагами фасад харчевни, щёлкнул пальцами и снова начал измерять ту же линию, озабоченный, но довольный.
Лицо Вавилова как-то напрягалось, потом вытянулось, вдруг радостно просияло.
– Ристид Фомич! Неужто? – воскликнул он, когда ротмистр поравнялся с ним.
– Вот те и неужто! Больше аршина отрезано. Это по фасаду, а вглубь сейчас узнаю...
– Вглубь?.. Десять сажен два аршина!
– Что, догадался, бритая харя?
– Как же, Ристид Фомич! Ну и глазок у вас – в землю вы на три аршина видите! – с восхищением воскликнул Вавилов.
Через несколько минут они сидели друг против друга в комнате Вавилова, и ротмистр, большими глотками уничтожая пиво, говорил трактирщику:
– Итак, вся стена завода стоит на твоей земле. Действуй без всякой пощады. Придёт учитель, и мы накатаем прошение в окружной. Цену иска, чтобы не тратиться на гербовые, назначим самую скромную, а просить будем о сломке. Это, дурак ты мой, называется нарушением границ чужого владения, очень приятное событие для тебя! Ломай! А ломать такую махину да подвигать её – дорого стоит! Мировую! Тут ты и прижми Иуду. Мы рассчитаем, сколько будет стоить сломка самым точным образом – с битым кирпичом, с ямой под новый фундамент, – всё высчитаем! Даже время примем в счёт! И – позвольте, Иуда, две ты-ся-чи рублей!
– Не даст! – тревожно моргая глазами, сверкавшими жадным огнём, вытянул Вавилов.
– Врёт! Даст! Ты пошевели мозгами – что ему делать? Ломать? Но смотри, Егорка, не продешеви! Покупать тебя будут – не продавайся дёшево! Пугать будут – не бойся! Положись на нас...
Глаза у ротмистра горели свирепой радостью, и лицо, красное от возбуждения, судорожно подёргивалось. Он разжёг алчность трактирщика и, убедив его действовать возможно скорее, ушёл торжествующий и непреклонно свирепый.