355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Время Короленко » Текст книги (страница 2)
Время Короленко
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:30

Текст книги "Время Короленко"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Я высоко ценю рассказы такого рода, они объясняют, какими, иногда, путями проникает дух культуры в быт и нравы диких племен.

Зарубин был седобородый, грузный старик, с маленькими, мутными глазами на пухлом розовом лице; зрачки темные и казались странно выпуклыми, точно бусины. – Было что-то упрямое в его глазах. Он создал себе репутацию "защитника законности" копейкой; с какого-то обывателя полиция неправильно взыскала копейку, – Зарубин обжаловал действие полиции, в двух судебных инстанциях жалобу признали "неосновательной", – тогда старик поехал в Петербург, в Сенат, добился указа о запрещении взимать с обывателей копейку, торжествуя возвратился в Нижний, и принес указ в редакцию "Нижегородского Листка", предлагая опубликовать. Но, по распоряжению губернатора, цензор вычеркнул указ из гранок. Зарубин отправился к губернатору и спросил его:

– Ты, – он всем говорил "ты", – ты, что же, друг, законы не признаешь?

Указ напечатали.

Он ходил по улицам города в длинной черной поддевке, в нелепой шляпе на серебряных волосах и в кожаных сапогах с бархатными голенищами. Таскал под мышкой толстый портфель с уставом "Общества трезвости", с массой обывательских жалоб и прошений, уговаривал извозчиков не ругаться математическими словами, вмешивался во все уличные скандалы, особенно наблюдал за поведением городовых и называл свою деятельность "преследованием правды".

Приехал в Нижний знаменитый тогда священник Иоанн Кронштадтский; у Архиерейской церкви собралась огромная толпа почитателей отца Иоанна, Зарубин подошел и спросил:

– Что случилось?

– Ивана Кронштадтского ждут.

– Артиста императорских церквей? Дураки...

Его не обидели, – какой-то верующий мещанин взял его за рукав, отвел в сторону и внушительно попросил:

– Уйди скорее, Христа ради, Александр Александрович.

Мелкие обыватели относились к нему с почтительным любопытством и хотя некоторые называли "фокусником", но – большинство, считая старика своим защитником, ожидало от него каких-то чудес, – все равно каких, только бы неприятных городским властям.

В 901 году меня посадили в тюрьму, – Зарубин, тогда еще не знакомый со мною, – пришел к прокурору Утину и потребовал свидания.

– Вы – родственник арестованного? – спросил прокурор.

– И не видал никогда, не знаю – каков!

– Вы не имеете права на свидание.

– А – ты Евангелие читал? Там что сказано? Как же это, любезный, людьми вы правите, а Евангелие не знаете? Но у прокурора было свое Евангелие и, опираясь на него, он отказал старику в его странной просьбе.

Разумеется, Зарубин был одним из тех – нередких – русских людей, которые, пройдя путаную жизнь, под конец ее, – когда терять уже нечего становятся "праволюбами", являясь в сущности только чудаками.

И, конечно, гораздо значительнее по смыслу, – да и по результатам слова другого нижегородского купца Н. А. Бугрова. Миллионер, филантроп, старообрядец, и очень умный человек, он играл в Нижнем роль удельного князя. Однажды в лирическую минуту он пожаловался мне:

– Не умен, не силен, не догадлив народ, мы, купечество, еще не стряхнули с себя дворян, а уж другие на шею нам садятся, – земщики эти ваши, земцы, Короленки – пастыри. Короленко – особо неприятный господин; с виду простец, а везде его знают, везде проникает...

Этот отзыв я слышал уже весною 93-го года, возвратясь в Нижний после длительной прогулки по России и Кавказу. За это время – почти три года значение В.Г.Короленко как общественного деятеля и художника еще более возросло. Его участие в борьбе с голодом, стойкая и успешная оппозиция взбалмошному губернатору, Баранову, "влияние на деятельность земства", – все это было широко известно. Кажется, уже вышла его книга "Голодный год".

Помню суждение о Короленко одного нижегородца, очень оригинального человека.

– Этот губернский предводитель оппозиции властям в культурной стране организовал бы что-нибудь подобное "Армии спасения", или "Красного креста", – вообще нечто значительное, международное и культурное в истинном смысле этого понятия. А в милейших условиях русской жизни он, наверняка, израсходует свою энергию по мелочам. Жаль, – это очень ценный подарок судьбы нам, нищим. Оригинальнейшая, совершенно новая фигура, в прошлом нашем я не вижу подобной, точнее – равной.

– А что вы думаете о его литературном таланте?

– Думаю, что он не уверен в его силе и – напрасно. Он – типичный реформатор по всем качествам ума и чувства, но, кажется, это и мешает ему правильно оценить себя, как художника, хотя именно его качества реформатора должны были – в соединении с талантом – дать ему больше уверенности и смелости, в самооценке. Я боюсь, что он сочтет себя литератором, между прочим, а не прежде всего...

Это говорил один из героев романа Боборыкина "На ущербе", – человек распутный, пьяный, прекрасно образованный и очень умный. Мизантроп, он совершенно не умел говорить о людях хорошо или даже только снисходительно тем ценно было для меня его мнение о Короленко.

Но возвращаюсь к 89 – 90 годам.

Я не ходил к Владимиру Галактионовичу, ибо – как уже сказано решительно отказался от попыток писать. Встречал я его только изредка мельком на улицах или в собраниях у знакомых, где он держался молчаливо, спокойно прислушиваясь к спорам. Его спокойствие волновало меня. Подо мною все колебалось, вокруг меня – я хорошо видел это – начиналось некоторое брожение. Все волновались, спорили, – на чем же стоит этот человек? Но я не решался подойти к нему и спросить:

– Почему вы спокойны?

У моих знакомых явились новые книги: толстые тома Редкина, еще более толстая "История социальных систем" Щеглова, "Капитал", книга Лохвицкого о конституциях, литографированные лекции В. О. Ключевского, Коркунова, Сергеевича.

Часть молодежи увлекалась железной логикой Маркса, большинство ее жадно читало роман Бурже "Ученик", Сенкевича "Без догмата", повесть Дедлова "Сашенька" и рассказы о "новых людях", – новым в этих людях было резко выраженное устремление к индивидуализму. Эта новенькая тенденция очень нравилась, и юношество стремительно вносило ее в практику жизни, высмеивая и жарко критикуя "обязанности интеллигенции" решать вопросы социального бытия.

Некоторые из новорожденных индивидуалистов находили опору для себя в детерминизме системы Маркса.

Ярославский семинарист А.Ф.Троицкий, – впоследствии врач во Франции, в Орлеане – человек красноречивый, страстный спорщик, говорил:

– Историческая необходимость такая же мистика, как и учение церкви о предопределении, такая же угнетающая чепуха, как народная вера в судьбу. Материализм – банкротство разума, который не может обнять всего разнообразия явлений жизни и уродливо сводит их к одной, наиболее простой причине. Природе чуждо и враждебно упрощение, закон ее развития – от простого к сложному и сложнейшему. Потребность упрощать – наша детская болезнь, она свидетельствует только о том, что разум пока еще бессилен, не может гармонизировать всю сумму, – весь хаос явлений.

Некоторые с удовольствием опирались на догматику эгоизма А. Смита, она вполне удовлетворяла их, и они становились "материалистами" в обыденном, вульгарном смысле понятия. Большинство их рассуждало, приблизительно, так просто:

– Если существует историческая необходимость, ведущая силою своей человечество по пути прогресса, – значит: дело обойдется и без нас!

И, сунув руки в карманы, они равнодушно посвистывали. Присутствуя на словесных битвах в качестве зрителей, они наблюдали, как вороны, сидя на заборе, наблюдают яростный бой петухов. Порою и все чаще – молодежь грубовато высмеивала "хранителей заветов героической эпохи". Мои симпатии были на стороне именно этих "хранителей", людей чудаковатых, но удивительно чистых. Они казались мне почти святыми в увлечении "народом", – объектом их любви, забот и подвигов. В них я видел нечто героекомическое, но меня увлекал их романтизм – точное – социальный идеализм. Я видел, что они раскрашивают "народ" слишком нежными красками, я знал, что "народа", о котором они говорят – нет на земле; на ней терпеливо живет близоруко-хитрый, своекорыстный мужичок, подозрительно и враждебно поглядывая на все, что не касается его интересов; живет тупой жуликоватый мещанин, насыщенный суевериями и предрассудками еще более ядовитыми, чем предрассудки мужика, работает на земле волосатый, крепкий купец, торопливо налаживая сытую, законно-зверячью жизнь.

В хаосе мнений противоречивых и все более островраждебных, следя за борьбою чувства с разумом, в этих битвах, из которых истина, казалось мне, должна была стремглав убегать или удаляться изувеченной, – в этом кипении идеи я не находил ничего "по душе" для меня.

Возвращаясь домой после этих бурь, я записывал мысли и афоризмы, наиболее поражавшие меня формой или содержанием, вспоминал жесты и позы ораторов, выражение лиц, блеск глаз и всегда меня несколько смущала и смешила радость, которую испытывал тот или другой из них, когда и м удавалось нанести совопроснику хороший словесный удар, – "закатить" ему "под душу". Было странно видеть, что о добре и красоте, о гуманизме и справедливости говорят, прибегая к хитростям эристики, не щадя самолюбия друг друга, часто с явным желанием оскорбить, с грубым раздражением, со злобою.

У меня не было той дисциплины или, вернее, техники мышления, которую дает школа, – я накопил много материала, требовавшего серьезной работы над ним, а для этой работы нужно было свободное время, чего я тоже не имел. Меня мучили противоречия между книгами, которым я почти непоколебимо верил, и жизнью, которую я уже достаточно хорошо знал. Я понимал, что умнею, но чувствовал, что именно это чем-то портит меня; – как небрежно груженое судно, я получил сильный крен на один борт. Чтобы не нарушать гармонии хора, я, обладая веселым тенором, старался – как многие – говорить суровым басом, это было тяжело и ставило меня в ложную позицию человека, который, желая отнестись ко всем окружающим любовно и бережно, относится неискренно к себе самому.

Так же, как в Казани, Борисоглебске, Царицыне, здесь я тоже испытывал недоумение и тревогу, наблюдая жизнь интеллигенции. Множество образованных людей жило трудной, полуголодной, унизительной жизнью, тратило ценные силы на добычу куска хлеба, а жизнь вокруг так ужасающе бедна разумом. Это особенно смущало меня. Я видел, что все эти разнообразно хорошие люди чужие в своей родной стране, они окружены средою, которая враждебна им, относится к ним подозрительно, насмешливо. А сама эта среда изгнивала в липком болоте окаянных, "идиотических" мелочей жизни.

Мне было снова не ясно: почему интеллигенция не делает более энергичных усилий проникнуть в массу людей, пустая жизнь которых казалась мне совершенно бесполезной, возмущала меня своею духовной нищетой, диковинной скукой и особенно равнодушной жестокостью в отношении людей друг к другу.

Я тщательно собирал мелкие редкие крохи всего, что можно назвать не обычным – добрым, бескорыстным, красивым – до сего дня в моей памяти ярко вспыхивают эти искры счастья видеть человека – человеком. Но – все-таки я был душевно голоден и одуряющий яд книг не насыщал меня. Мне хотелось какой-то разумной работы, подвига, бунта и, порою, я кричал:

– Шире бери!

– Держи карман шире! – иронически ответил мне Н. Ф. Анненский, у которого всегда было в запасе меткое словечко.

К этому времени относится очень памятная мне беседа с В. Г. Короленко.

Летней ночью я сидел на "Откосе", высоком берегу Волги, откуда хорошо видно пустынные луга Заволжья и сквозь ветви деревьев – реку. Незаметно и неслышно на скамье, рядом со мною, очутился В. Г., я почувствовал его только тогда, когда он толкнул меня плечом, говоря:

– Однако, как вы замечтались! Я хотел шляпу снять с вас, да подумал испугаю!

Он жил далеко, на противоположном конце города. Было уже более двух часов ночи. Он, видимо, устал, сидел, обнажив курчавую голову и отирая лицо платком.

– Поздно гуляете, – сказал он.

– И вы тоже.

– Да. Следовало сказать: гуляем. Как живете? что делаете?

После нескольких незначительных фраз, он спросил:

– Вы, говорят, занимаетесь в кружке Скворцова? Что это за человек?

П.Н.Скворцов был в то время одним из лучших знатоков теории Маркса, он не читал никаких книг, кроме "Капитала", и гордился этим. Года за два до издания "Критических заметок" П. Б. Струве, он читал в гостиной адвоката Щеглова статью, основные положения которой были те же, что и у Струве, но хорошо помню – более резки по форме. Эта статья поставила Скворцова в положение еретика, что не помешало ему сгруппировать кружок молодежи; позднее многие из членов этого кружка играли весьма видную роль в строении с.-д. партии. Он был поистине человек "не от мира сего". Аскет, он зиму и лето гулял в летнем легком пальто, в худых башмаках, жил впроголодь и, при этом, еще заботился о "сокращении потребностей" – питался, в течение нескольких недель, одним сахаром, съедая его по две осьмых фунта в день, не больше и не меньше. Этот опыт "рационального питания" вызвал у него общее истощение организма и серьезную болезнь почек.

Небывалого роста, он был весь какой-то серый, а светло-голубые глаза улыбались улыбкой счастливца, познавшего истину, в полноте недоступную никому, кроме него. Ко всем инаковерующим он относился с легким пренебрежением, жалостливым, но не обидным. Курил толстые папиросы из дешевого табака, вставляя их в длинный, вершков десяти, бамбуковый мундштук, – он носил его за поясом брюк, точно кинжал.

Я наблюдал Павла Николаевича в табуне студентов, которые коллективно ухаживали за приезжей барышней, – существом редкой красоты. Скворцов, соревнуя юным франтам, тоже кружился около барышни и был величественно нелеп со своим мундштуком, серый в облаке душного серого дыма. Стоя в углу, четко выделяясь на белом фоне изразцовой печи, он методически спокойно, тоном старообрядческого начетчика изрекал тяжелые слова отрицания поэзии, музыки, театра, танцев и непрерывно дымил на красавицу.

– Еще Сократ говорил, что развлечения – вредны, – неопровержимо доказывал он.

Его слушала изящная шатенка, в белой газовой кофточке и, кокетливо покачивая красивой ножкой, натянуто любезно смотрела на мудреца темными, чудесными глазами, – вероятно, тем взглядом, которым красавицы Афин смотрели на курносого Сократа; взгляд этот немо, но красноречиво спрашивал:

– Скоро ты перестанешь, скоро уйдешь?

Он доказал ей, что Короленко – вреднейший идеалист и метафизик, что вся литература – он ее не читал – "пытается гальванизировать гнилой труп народничества". Доказал и, наконец, сунув мундштук за пояс, торжественно ушел, а барышня, проводив его, в изнеможении – и, конечно, красиво бросилась на диван, возгласив жалобно:

– Господи, это же не человек, а – дурная погода!

В. Г., смеясь, выслушал мой рассказ, помолчал, посмотрел на реку, прищурив глаза и негромко, дружески заговорил:

– Не спешите выбрать верования, я говорю – выбрать, потому что мне кажется теперь их не вырабатывают, а именно – выбирают. Вот, быстро входит в моду материализм, соблазняя своей простотой... Он особенно привлекает тех, кому лень самостоятельно думать. Его охотно принимают франты, которым нравится все новое, хотя бы оно и не отвечало их натурам, вкусам, стремлениям...

Он говорил задумчиво, точно беседуя сам с собою, порою прерывал речь и слушал, как где-то внизу, на берегу, фыркает пароотводная трубка, гудят сигналы на реке.

Говорил он о том, что всякая разумная попытка объяснить явления жизни заслуживает внимания и уважения, но следует помнить, что "жизнь слагается из бесчисленных, странно спутанных кривых" и что "крайне трудно заключить ее в квадраты логических построений".

– Трудно привести даже в относительный порядок эти кривые, взаимно пересекающиеся линии человеческих действий и отношений, – сказал он, вздохнув и махая шляпой в лицо себе.

Мне нравилась простота его речи и мягкий вдумчивый тон. Но – по существу, все, что он говорил о марксизме было уже – в других словах знакомо мне. Когда он прервал речь, я торопливо спросил его: почему он такой ровный, спокойный?

Он надел шляпу, взглянул в лицо мне и, улыбаясь, ответил:

– Я знаю, что мне нужно делать, и убежден в полезности того, что делаю. А – почему вы спросили об этом?

Тогда я начал рассказывать ему о моих недоумениях и тревогах. Он отодвинулся от меня, наклонился – так ему было удобнее смотреть в лицо мне и молча внимательно слушал.

Потом тихо сказал:

– В этом не мало верного. Вы наблюдаете хорошо.

И – усмехнулся, положив руку на плечо мне.

– Не ожидал, что вас волнуют эти вопросы. Мне говорили о вас, как о человеке иного характера... веселом, грубоватом и враждебном интеллигенции...

И, как-то особенно крепко, он стал говорить об интеллигенции: она всегда и везде была оторвана от народа, но это потому, что она идет впереди, таково ее историческое назначение.

– Это – дрожжи всякого народного брожения и первый камень в фундаменте каждого нового строительства. Сократ, Джордано Бруно, Галилей, Робеспьер, наши декабристы, Перовская и Желябов, все, кто сейчас голодают в ссылке, с теми, кто в эту ночь сидит за книгой, готовя себя к борьбе за справедливость, – а прежде всего, конечно, в тюрьму, – все это – самая живая сила жизни, самое чуткое и острое орудие ее.

Он взволнованно поднялся на ноги и, шагая перед скамьей взад и вперед, продолжал:

– Человечество начало творить свою историю с того дня, когда появился первый интеллигент; миф о Прометее – это рассказ о человеке, который нашел способ добывать огонь и этим сразу отделил людей от зверей. Вы правильно заметили недостатки интеллигенции, книжность, отрыв от жизни, – но еще вопрос: недостатки ли это? Иногда, для того чтобы хорошо видеть, необходимо именно отойти, а не приблизиться. – А главное, что я вам дружески советую, считая себя более опытным, чем вы, – обращайте больше внимания на достоинства. Подсчет недостатков увлекают всех нас, – это очень простое и не безвыгодное дело для каждого. Но Вольтер, несмотря на его гениальность, был плохой человек, – однако он сделал великое дело – выступил защитником несправедливо осужденного. Я не говорю о том, сколько мрачных предрассудков разрушено им, но вот эта его упрямая защита безнадежного, казалось, дела, это великий подвиг. Он понимал, что человек прежде всего должен быть гуманным человеком. Необходима – справедливость. Когда она, накопляясь понемногу маленькими искорками, образует большой огонь, он сожжет всю ложь и грязь земли, и только тогда жизнь изменит свои тяжелые, печальные формы. Упрямо, не щадя себя, никого и ничего не щадя – вносите в жизнь справедливость, – вот как я думаю.

Он, видимо, устал, – он говорил очень долго, – сел на скамью, но, взглянув в небо, сказал:

– А ведь уже поздно или – рано, – светло! И, кажется, будет дождь. Пора домой!

Я жил в двух шагах, он – версты за две. Я вызвался проводить его, и мы пошли по улицам сонного города, под небом в темных тучах.

– Что же, пишете вы?

– Нет.

– Почему?

– Времени не имею...

– Жаль и напрасно. Если б вы хотели, время нашлось бы. Я серьезно думаю – кажется, у вас есть способности... Плохо вы настроены, сударь...

Он стал рассказывать о непоседливом Глебе Успенском, но – вдруг хлынул обильный летний дождь, покрыв город серой сетью. Мы постояли под воротами несколько минут и, видя, что дождь надолго,– разошлись...

1 – Литератор С. Елеонский утверждал в печати, что легенда о В. Г. Короленко, как "аглицком королевиче" суть "интеллигентная легенда". В свое время я писал ему, что он не прав в этом; легенда возникла в Нижнем-Новгороде, создателем ее я считаю Пимена Власьева. Легенда эта была очень распространена в нижег ородском краю. В 1903 г. я слышал ее во Владикавказе от балахнинского плотника. (Прим. автора.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю