Текст книги "Мужик"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
В глазах доктора Кропотова архитектор окончательно упал. Случилось это так: однажды у Лаптевых собрались только четверо – доктор, Шебуев, Нагрешин и Эраст Лукич. Между доктором и Нагрешиным, при веселом участии Ломакина, завязался разговор о Скуратове. Нагрешин с большим усердием рассказывал о жизни Скуратова в Петербурге, в полку, очень живописно изображал его кутежи, высчитывал его долги и в заключение воскликнул:
– Такой породистый человек и – представьте, не нынче – завтра нищий! Именье у него назначено в продажу... но оно не в состоянии покрыть и одной пятой его обязательств. Ведь у него их свыше двухсот тысяч! Мне его, ей-богу, жаль!
– Какое доброе сердце у этого юноши! – возводя глаза в дубовый потолок столовой, воскликнул Ломакин.
– Жаль? – с сомнением сказал доктор.– Не понимаю этого чувства по приложению к разорившемуся в кутежах барину! Жалеть мужика, у которого пала лошадь, жалеть рабочего, которому машина оторвала руки и тем лишила его единственного средства к жизни,– это я могу! Но гвардейца, скажу, гвардионца – за что жалеть?
– Вот как должен говорить человек с принципами! – воскликнул Эраст Лукич.– Не речь, а сталь, честное слово!..
– Ну, знаете, все-таки...– снисходительно говорил Нагрешин.– Он человек порядочный... такой перелом, как необходимость бросить все привычки, выработавшиеся в течение сорока двух лет...
– Разве он такой старый? – протяжно и капризным голосом спросила Надя. Говорить так она начала недавно в наивном убеждении, что это очень красиво.
– Иван Иванович лишку накинул шесть лет... он щедрый парень! – сказал Ломакин.
– Ах, вы о физических неудобствах говорите? – презрительно заметил доктор.
– Тут и психика задета...
– Дворянская психика? – спросил доктор.
– Ну да... гонор этот и все...
– Мне, скажу прямо, глубоко противна эта спесь людей, отпоенных рабской кровью,– с презрением на лице и в голосе сказал доктор.
– Носив сало, посив мак – ось тоби як! – громко шептал Ломакин на ухо улыбавшейся Наде.
– А вот я,– раздался сиплый голос Шебуева,– к дворянам слабость питаю. Психика лучших представителей этого класса возбуждает у меня что-то вроде зависти к ним,– зависти, смешанной с почтением. В ней, видите ли, много того, что называется благородством, много высоко и тонко развитого чувства собственного достоинства, врожденного отвращения ко всякой пошлости и подлости... И эта дворянская гордость, инстинктивное чувство, наслоившееся в продолжение десятилетий, порою придает дворянину высокую духовную красоту. Вспомним декабристов. Прекрасные были люди! Уже одно то, что барину трудно быть холопом, для меня очень ценно. А в нас, плебеях, жилет инстинктивное холопство, вбитое барской рукой в нашу внутреннюю суть. И оно так глубоко вросло в плебея, что, даже и поднявшись на высоты культуры, он вносит туда с собою холопские чувства... Если мы посмотрим на современного плебея на высоте, в роли человека, облеченного властью... мы все-таки увидим в нем много общего с волостным старшиной... И если в чем плебей перевешивает патриция, так чаще всего в жадности ко благам материальным... А насчет крови, которую из нас выпили дворяне... это дело прошлое, утрата невозвратимая. Это – забыть пора уж... и даже полезно забыть... Вредно человеку помнить, что он был рабом...
– Вы говорите что-то... ужасно странное! – с недоумением пожимая плечами, воскликнул доктор.– Вы демократ по крови... и вдруг такое, скажу... удивительное, унижающее вас суждение...
– Да ведь это суждение не одного меня унижает... если только оно унизительно,– спокойно улыбаясь, говорил Шебуев.– Вижу я недостатки крупные в плебейской психике и не хочу закрывать на них глаза. А у нас на этот счет слабо... демократу всякое снисхождение, аристократа – суди по всей строгости. А надо как раз наоборот. Снисходительное отношение к демократу может только портить его... Он в жизни – молодое лицо, и, ежели с ним построже обращаться, ему это преполезно будет... А дворян надо предоставить их исторической участи и не мешать им испаряться... но капитал их, лучшее в их психике, необходимо присвоить и усвоить. Чувство человеческого достоинства развито у них прекрасно, и именно в нем, по-моему, основа того, что зовется аристократизмом... Я даже прямо скажу, что демократия должна стремиться к аристократизму в его лучших свойствах.
– Отказываюсь понимать вас! – сказал доктор.
– Да-а,– протянул Нагрешин, всё время пристально смотревший на архитектора,– суждение чрезвычайно... оригинальное... Почему дворянин должен обладать каким-то особенным благородством психики?.. Не понимаю!..
– Это, однако, легко понят,– говорил Шебуев.– Я, видите ли, думаю, что психика-то в большой зависимости от химии. И отсюда полагаю, что человек, питавшийся всегда великолепно, рожденный от людей, тоже всю жизнь употреблявших хорошую, питательную пищу, обязательно должен был наесть себе некоторые особенности. Наверное, химизм мозга у человека, который ел хорошо, отличается чем-нибудь от мозга мужика, всю жизнь потреблявшего ржаной хлеб с мякиной да картошку и прочие злаки... Фосфора, что ли, там больше, кровь, пожалуй, почище...
– Кость белая...– вставил доктор.
– Да, и кость, надо думать, особенная. Ведь дворянин-то не только хорошо ел, а и белье носил тонкое и в комнатах жил чистых да высоких...
– А то, однажды, я сочинил такой экспромпт,– громко шептал Эраст Лукич, занимавший дам.– Говорили о правде, а я, знаете, и бухнул:
Правду сравнивают с солнцем;
Я на солнце вижу пятна,
И запятнанная правда
Мне, ей-богу, неприятна...
Хе-хе-хе!
– Как это хорошо! – громко сказала Надя. А Матрена Ивановна жирно засмеялась и ласково сказала Ерастушке:
– Ах ты, игрун ты забубенный!
– Как человек, знакомый с физиологией...– возмущенно говорил доктор.
– Верно, Аким Андреевич,– вдруг крикнула Лида,– дворяне всех благороднее и честнее...
– Что такое? – встрепенулся Ломакин.– Постойте, Лидия Николаевна, почему дворяне честнее?
– А потому и честнее, что все герои – дворяне... Атос, Портос, Арамис, д'Артаньян...
– Вот-с! – сказал доктор Шебуеву, красивым жестом руки указывая на Лиду.– Всего больше дворянство давало Атосов и Портосов.
– Тургеневых и Сен-Симонов, Чаадаевых и Байронов...
– И эта ваша... пищевая теория совершенно не объясняет, почему же купечество, которое тоже ест много и хорошо, не пополняет рядов интеллигенции?
– Подождите, пополнит! Оно еще вчера явилось из деревни, и не только его деды, а и отцы мякину ели... Из его среды уже выскакивали и Боткины и...
– Нет, извините, но ваш демократизм вызывает у меня недоумение...
– Это называется пессимизм! – объяснял Эраст Лукич Лиде.– И я по этому поводу тоже однажды сказал экспромпт:
Кто в тридцать лет не пессимист,
А в пятьдесят не мизантроп,
Тот, может быть, душой и чист,
Но идиотом ляжет в гроб!
– Батюшки, страх какой! – сказала Матрена Ивановна с неудовольствием, махнув рукой на Ломакина.– Ну те к шуту, Ерастушка!
– Позвольте! – вскричал Нагрешин.– Я это читал! Эраст Лукич, это было напечатано!
– Как же, как же! Было! Я ведь в юности печатал кое-что... как же, хе-хе-хе!
– А где это было?
– В "Вестнике Европы"... за-а... кажется за тысяча восемьсот восемьдесят шестой год.
– Это было помещено в сборнике автографов, изданном в пользу голодавших в девяносто втором году,– сказал Шебуев.
– А-а? Значит, перепечатали? Ну что ж? Я не претендую.
И Эраст Лукич вновь обратился к дамам.
Спор доктора с Шебуевым прекратился, прерванный экспромтом Эраста Лукича, но с этой поры доктор, ранее относившийся к архитектору хотя и холодно, но внимательно, стал смотреть на него с снисходительным сожалением и здороваться с некоторой небрежностью.
Когда Кропотов сообщил у Варвары Васильевны о том, что Шебуев тоже начал посещать дом Лаптевых, Малинин заметил, что на женщину это произвело неприятное впечатление, а сам он, наоборот, почувствовал удовольствие при словах доктора. И ему тотчас же стало стыдно пред собой за это чувство, захотелось сказать о Шебуеве что-нибудь хорошее.
– Наверное, его привлекает туда любопытство,– сказал он доктору.
– Гм... Я думаю, что он слишком практичен... для того, чтоб к этому любопытству не примешивать некоторых надежд,– ответил доктор.
– Как он держится с Лаптевой? – спросила Варвара Васильевна.
– Должен сказать, что более прилично, чем остальные претенденты на ее руку... Но он и не сумел бы держаться так, как они... В нем нет этой... гибкости... хотя в суждениях он крайне эластичен... В нем нет легкости ума, уменья ухаживать... этих кавалерских способностей...
– Я не могу подозревать его в желании жениться на Лаптевой,– сказал Малинин, но в голосе его не звучало уверенности.
Чуть-чуть улыбнувшись его словам, Варвара Васильевна спросила:
– Почему же?
И пожала плечами.
– Он должен быть выше этого...
– Вы говорите – должен быть,– внушительно отметил доктор.
– А Петр Кириллович уверен, что не выше,– сказала Любимова своим спокойным голосом.
– Доктор не любит его... доктор вообще не любит людей,– взглянув ей в лицо тихо произнес Малинин, точно доктора и не было в комнате.
– Благодарю вас за это мнение...– с усмешкой сказал доктор.
– Вы не сердитесь... ведь это правда. Я думаю, что вы уважать способны... может быть... но любовь... это тяжело для вас.
Малинин говорил тихо, ласково и смотрел в лицо доктора с неотразимой прямотой. Варвара Васильевна засмеялась:
– Вот беспощадный человек!
А доктор взял свою бороду в кулак и сумрачно сказал, не глядя на Павла Ивановича:
– Я вполне согласен с определением этого... певчего Кирмалова... Сурков делает свои дерзости с перцем и с уксусом, а вот Павел Иванович со сливками и сахаром. Но результат одинаков – на них никто не реагирует...
– Вы сердитесь, доктор! – предупредила его Варвара Васильевна.
– О, нет! Нисколько,– с местом, которым он как бы отстранял что-то от себя, возразил доктор и стал прощаться. Но Малинин не отставал от него. С обычным грустно-задумчивым лицом он пожимал руку доктора и говорил ему:
– Вот вы сейчас сказали – "этот певчий Кирмалов"... Кирмалова зовут Егор Максимович, и он очень хороший человек. Зачем вам нужно говорить о нем пренебрежительно – "этот певчий"?
– Я извиняюсь пред вами за Егора... Максимовича Кирмалова,– сказал доктор, осторожно освобождая свою руку из руки Малинина.
Доктор ушел, Малинин и Варвара Васильевна остались одни в небольшой, просто меблированной комнате с двумя окнами в сад. Хозяйка сидела за столом, разливая чай, Малинин против нее на низком и широком диване, обитом темной клеенкой. Против него, за спиной Варвары Васильевны, вся стена была занята полками, на которых тесными рядами стояли книги. На верхней доске полок помещались чьи-то бюсты и два пучка ковыля, большие и пышные. Маленькое круглое зеркало на одной из стен и какая-то гравюра в простенке между окнами тоже были окружены пышными рамами из ковыля и засушенных растений. Кроме большого стола, за которым сидела хозяйка, в комнате было несколько кресел, круглый стол у окна, на котором лежали альбомы и стоял в широкой черной раме портрет какой-то кудрявой девушки. Хозяйка была одета в темное платье, красиво облегавшее ее статную фигуру, и, задумчиво откинувшись на спинку кресла, перебирала в руках свою тяжелую косу. А Павел Иванович, облокотясь на стол и подпирая голову рукою, смотрел через раскрытое окно в сад, где бесшумно вздрагивала листва сирени.
Приближался вечер, из сада пахло свежим листом, сырой землею, иногда доносился еле слышный полувздох, полушёпот.
– Вам было неприятно слышать то, что говорил доктор о Шебуеве,произнес Малинин, не отводя глаз от окна.
Варвара Васильевна подняла голову и, взглянув на него, тихонько вздохнула.
– Вы спрашиваете или утверждаете? – спокойно и негромко осведомилась она.
– Утверждаю...
– А! Да, мне было неприятно... Я не люблю, когда о человеке говорят худо... мало зная его...
– Не только поэтому... Вам особенно неприятно, когда о Шебуеве говорят нехорошо...
– Вы заметили?
– Да. Он нравится вам...
– Вы правы...
Лицо у Малинина дрогнуло, и он с минуту молчал. Потом вдруг повернулся к ней лицом, поставил оба локтя на стол и, сжимая виски ладонями, нервно заговорил:
– Но если так, то зачем же вы не хотите привлечь его ближе к себе? Зачем вы не хотите влиять на него, указать ему, что он во многом ошибается, рискует сбиться с пути... зачем он ходит к Лаптевым? Вы должны сказать ему это... потому что, я знаю,– он послушает вас... Вы... такая сильная... спокойная...
Варвара Васильевна сильным взмахом головы перекинула свою косу за спину и ласково сказала:
– Павел Иванович, голубчик, не надо быть неискренним...
– Почему вы... думаете, что я говорю неискренно? – воскликнул Малинин, опустив глаза под мягким взглядом женщины.
– Ах, я же не маленькая! Разве можете вы искренно желать, чтоб мое отношение к Шебуеву...
– Не надо говорить об этом! – тихо попросил Малинин.
– Вот видите... У вас есть стремление мучить себя... – это лишнее и болезненное, нужно избавиться от этого...
– Я не мучаюсь... Я просто хочу ускорить... событие, которое должно сделать вас чужой для меня...
Варвара Васильевна вздохнула и с грустью посмотрела на него, говоря:
– Это не так... Я чувствую, вы надеетесь на что-то... Милый Павел Иванович, право же, ничто не может измениться! Я знаю себя... И снова говорю – не могла бы я быть для вас хорошей женой... Я простой рабочий человек и совсем не умею отвлекаться от работы в ту область, где живете вы лучшими свойствами вашей души... Вы – поэт, мечтатель... жизнь для вас как-то не интересна... вы окрашиваете действительность в мрачные цвета и ищете яркого и радостного вне действительности. Вы хороший человек... но что же между нами общего? И на чем мы могли бы сойтись, подружиться? А ведь мужу и жене необходимо подружиться... Любовь пройдет, уважение плохо греет, а жизнь холодна все-таки... И надо подружиться для того, чтобы долго жить вместе и не чувствовать себя лишними друг для друга, А у нас вышло бы повторение басни о коне и лани... Вы именно трепетная лань... пугливая такая...
Она замолчала, а на лице ее дрожали грустные, тени.
– Как я люблю, когда вы говорите! – тихо сказал Малинин, глядя на нее с тоской в глазах.– И как вы всегда правы... Это верно, я не люблю жизнь... Что такое жизнь? Когда о ней говорит Шебуев, она является у него то какой-то метафизической сущностью, то живым и нервным идолом, чудовищем, которое охвачено безумным стремлением быть совершенным, как бог, и почерпает силу стремиться – в жертвах ему, в жертвах людьми. Я не понимаю этого, не понимаю жизни... Какая это жизнь, когда нет красоты в людях, когда человек жалок и бессилен и лучшее его желание не поднимается выше желания видеть всех людей равно сытыми и... равно умными? Я не вижу смысла в жизни... И уверен, что чем умнее будет человек, тем горше будет ему на земле... Счастье было возможно только в прошлом... когда жизнь была ярче, сил у человека было больше... когда все любили одеваться в цветные платья... А теперь стала одноцветна, как осеннее небо... Я не знаю, чего можно ждать... Но я вижу, что чем более живет человечество, тем более видит вокруг себя и в себе самом грязи, пошлости, грубого и гадкого... и все более хочет совершенного, красивого, чистого... Откуда же можно ждать счастья? Еще Екклезиаст говорил, что "кто умножает познания – умножает скорбь"... Шебуев говорит, что жизнь прекрасна... Он не знает ее... Он ослеплен ею...
– Ну, мне кажется, что именно он-то и должен знать ее! – сказала Варвара Васильевна.
– Что такое жизнь? Это сумма моих впечатлений... не больше! воскликнул Малинин, вскакивая с дивана. Он тоскливо заметался по комнате и, отбрасывая руками волосы, падавшие ему на глаза, продолжал говорить:
– Шебуев видел, как нищий разделил с другим нищим свой последний кусок хлеба. И вот он кричит: человек добр! жизнь прекрасна! Я не могу так кричать... Я вижу только двух нищих, которые хотя и поели, но все-таки оба голодны... Кирмалов говорит, что ему стыдно каждый день есть, ибо он знает массу людей, которые не могут этого... Я думаю, что это смешной стыд и только... Хребтов полагает, что если все рабочие объединятся в ассоциации, то на земле наступит царствие божие... Я думаю, что все рабочие – это такое же нереальное и неуловимое умом, как человечество, общество... Я знаю только человека и нахожу, что ему становится нечем жить, как только он начинает спрашивать себя о том – как жить? чем жить?..
Он замолчал, ткнулся в кресло у окна и высунул голову на воздух в сад.
В комнате зазвучал ласковый и мягкий голос женщины:
– Вы знаете,– я не умею говорить о таких мудрых вещах... Моего сердца и ума как-то не трогают эти мысли... а было время, когда я их считала совершенно чуждыми человеку, выдуманными им для красоты... и даже для оправдания своей пассивности. Теперь я знаю, что они нужны, они действительно украшают жизнь и дерзость их плодотворна для нее. Но всё же они чужды мне... Я верю, что люди могут быть счастливы, знаю, что я должна работать для их общего счастья, и мне приятно работать. Как можно жить иначе? Я не представляю себе... Мне приятно толковать гимназисткам русскую историю, приятно объяснять рабочим в воскресной школе строение человеческого тела... Я даже как-то по-детски рада, когда вижу пред собой эти славные, пытливо сверкающие глаза и думаю о том, что настанет время и эти глаза увидят многое такое, что пока недоступно им. Они будут наслаждаться книгой, как я... и музыкой... И всё, что мне дает хорошие минуты, даст и им... Это славно! Быть может, моя радость – действительно только радость нищего, который делится с товарищем своим куском... быть может! Но это – радость... и я ею дорожу... Я для того, чтоб испытать ее, пойду на многое... Вот и все мое...
Малинин встал с кресла грустный и бледный и с жадностью в глазах сказал ей тихо;
– Какая вы... простая! И я... я бы тоже на многое пошел... для вас!
– Нет, вы не пойдете...– грустно ответила ему женщина.
Он рванулся к ней... Но в это время за дверью спросили:
– Можно войти? Можно?
И, не дождавшись разрешения, в комнату вошла Татьяна Николаевна. Лицо у нее сияло, она задыхалась от волнения или усталости и как только явилась в комнату, то сейчас же восторженно и торопливо заговорила:
– Варя, Варя! Что я нашла! Павел Иванович, я была у вас... вы мне нужны! Ах, милый Павел Иванович, как я рада! Варя, какой он смешной, нелепый.
– Кто это? – улыбаясь, спросила Варвара Васильевна, обнимая старушку за талию и пытаясь усадить ее на диван.
– Это вы про меня? – удивленно осведомился Малинин, еще бледный от волнения.
– Подожди, Варя! Не тащи меня никуда! Я сейчас всё расскажу... по порядку... Павел Иванович! Какие у меня есть стихи!
Она бегала по комнате, зеркало отражало ее фигуру, и казалось, что всё в комнате как-то ожило, повеселело.
– Вы сами написали стихи? – засмеялась Варвара Васильевна.
– Ах, дайте же мне сесть!
Татьяна Николаевна птичкой вспрыгнула на диван и, вытащив откуда-то измятый кусочек серой бумаги, с восторгом потрясла им над головой.
– Вот – видите? Это – стихи!
– Ага-а! Еще один Кольцов? – нервно смеясь, воскликнул Малинин.
Одной из маленьких слабостей Татьяны Николаевны была ее страсть находить Кольцовых. Открывала она их штук по десяти в год, и все они действительно писали стихи. Как она находила их – это было известно только ей, но около нее был всегда какой-нибудь парень, которого она величала поэтом из народа, одевала его, кормила, учила грамоте и всячески баловала. В большинстве случаев избалованный и захваленный ею поэт из народа важно выпячивал губы, поднимал нос кверху, надувался сознанием своей исключительности, как дождевой гриб влагой, и терял всякую охоту и учиться, и работать, и даже стихи писать. Проживая у Татьяны Николаевны, он кушал и спал, а в свободное от этих занятий время ухаживал за ее горничной Женей, тоже поэтессой. Когда Татьяна Николаевна убеждалась, что талант поэта окончательно затек жиром на ее хлебах, она с искренней грустью говорила:
– Это я испортила его, это я виновата!
Один из таких самородков взломал у нее шкаф и утащил серебряный подстаканник и ордена ее мужа. Но иногда под ее руководством из поэтов вырабатывались очень славные парни. Они уже не писали стихов, по русская литература едва ли много теряла от этого, жизнь – несомненно выигрывала, ибо в ней увеличивалось количество людей твердых духом и упорных в своей жажде правды, а Татьяна Николаевна говорила о них со слезами радости на глазах. Но всё же она сердилась, когда ей напоминали о неудачах с поэтами. И теперь, в ответ на слова Павла Ивановича, она вся встрепенулась и затрещала своим бойким язычком:
– Ска-ажите, как важно! "Еще один Кольцов!" А я говорю – выше, чем Кольцов... и уж во всяком случае не чета вам с вашей лирикой, пессимизмом, восходами и закатами солнца, гирляндами грез, цветами души и прочей звонкой мишурой – да-с! Что – хорошо я вас отбрила? Так вам и надо! Вы... вы чужой человек в жизни... вы ей чужой!
– Миленькая Татьяночка, не будьте жестокосердной! – подходя к ней и ласково положив ей руку на плечо, сказала хозяйка.
– А зачем он смеется! "Кольцов"! Ведь это он воспевает сладость разочарования в людях... ему нравится быть разочарованным, а мне – нет!
– Вы уж слишком очарованы...– сказал Малинин тихим голосом.
– Ну и пускай! Я влезла, мне и падать... Только я, кроме могилы, никуда не упаду... а в могилу мне еще рано... я еще долго-долго буду жить и назло всем пессимистам стану кричать с Шебуевым: "Жизнь прекрасна!" Вот вам!
– Да прочитайте стихи-то! – попросила Варвара Васильевна.
– Ах, нет! Я прежде расскажу всё... Хожу я вчера по базару... купила мяса, овощей и ношу на руке корзиночку... Вдруг говорят мне: "Барыня, дайте я поношу!" Смотрю – юноша... Оборванный, худой, коленки голые, глаза большие, лицо грязное. Глаза – огромные... половина лица – всё глаза! Смотрят так прямо... Лицо самое мужицкое, простое и милое... Я его и спрашиваю: "Ты кто? Ты почему такой? Ты голоден? Ты откуда?" И оказалось...
Веки Татьяны Николаевны вдруг покраснели, а из ее живых глазок одна за другою полились крупные светлые слезы. Они сбегали по морщинам ее щек, и от этого лицо ее стало еще более радостным и сияющим.
– Он идет из Вятской губернии в Москву учиться. Ему восемнадцать лет, и он учился в земской школе... Он идет третий месяц, пешком идет, оборванный, голодный... снег и грязь на дороге... он просил под окнами Христа ради кусок хлеба... Он и в школу убежал против воли родных... Его ругали и били за то, что он хотел учиться. Он говорит: "Ничего, что били! А я вот – иду! И я ведь знал, что встречу кого-то... какого-то человека, который мне во всем поможет!" Вы понимаете – он знал! Он верил, что кто-то ему поможет... Эта вера в кого-то... Это великая вера! Вы поймите... вы подумайте! Идет из Вятки в Москву пешком, через леса, по грязным дорогам, голодный, полуголый человек, томимый жаждой знания, идет и верит, что кто-то ждет его, кто-то поможет ему!.. Вы поймите – ведь это он в нас верит!
– Татьяночка! Не волнуйтесь так! – сказала Варвара Васильевна, любовно приглаживая своей красивой рукой растрепавшиеся седые волосы на голове старушки.
– В этом волнении – лучшее жизни, Варя! Я упиваюсь им, как живой водой... а ты говоришь – "не волнуйтесь!" Разве можно видеть человека, воскресшего из мертвых, и не волноваться радостью?.. Я привела его к себе... Его зовут Яков... Послала его в баню, одела... Сегодня утром за чаем он подает мне вот эту грязную, милую бумажку и говорит: "А я вот стихи написал! Поглядите-ка..." Я взяла стихи и прочитала... расцеловала его, опрокинула все на столе, разбила чашки...
Она смеялась, а слезы всё брызгали из ее глаз...
– Вот стихи! – вскричала она, расправляя измятую, исписанную карандашом бумажку:
В непросветной глуши
Я родился и рос...
Много видел я зла,
Много видел я слез!
В муках сердца я жил,
Рвался к свету, страдал
И в борьбе за себя
Не погиб, не упал...
И теперь я хочу
Моим братьям помочь:
Их стеснила собой
Непроглядная ночь,
Оковали их жизнь
И нужда и порок.
И не знают они,
Как мир божий широк,
Как хорош человек,
Как велик наш народ,
Как все быстро кругом
К свету, к правде идет!
Мой несчастный народ!
Долго ль биться тебе
И себя изнурять
В неустанной борьбе?
Сколько силы в тебе
Сокровенной лежит!
Да на горе твое
Воля смелая спит!*
Изнуренная возбуждением, Татьяна Николаевна безмолвно опустила руку и замерла в неподвижной позе, с ожиданием глядя в глаза Варвары Васильевны.
Малинин молча подошел к Татьяне Николаевне, вынул из ее руки бумажку со стихами и стал рассматривать крупные буквы на ней, написанные карандашом. На его губах играла неопределенная улыбка и в лице было что-то недоверчивое. А Варвара Васильевна села на диван рядом с Ляховой и, взяв ее руки в свои, заговорила:
– Мне понравились стихи... славно это сказано. "Как мир божий широк! Как хорош человек!"
– Не правда ли,– радостно встрепенулась Татьяна Николаевна.– Теперь уж настоящий поэт! Я чувствую – настоящий! Я слышу детский, ликующий крик... Маленький русый мальчик рос в непросветной глуши и ушел из нее, повинуясь влечению к свету... Увидел свет и радостно закричал: "Как хорошо!" Но сейчас же вспомнил, что сзади него остались в глуши скованные нуждою и тьмой другие русые мальчики, и затосковал о них... Как это хорошо, что он и в радости своей вспомнил о других, как хорошо!
–* Стихи эти написаны крестьянином Нижегородской губернии Новиковым, парнем 18 лет, учившимся в земской школе. Новиков служит рабочим на огороде в одном поместье губернии.
– Вы, Татьяночка, только уж не хвалите его, не балуйте!
– Не буду! не буду!.. Я его... не оставлю у себя... Мне это будет обидно... но не оставлю! Павел Иванович!.. Ну, что же вы? Хорошо? У него есть талант?
– Это трудно сказать... Стихи написаны... неумело, конечно... но в них действительно есть что-то...
Малинин говорил нерешительно, небрежно и вдруг, стиснув бумажку в руке, обратился к Варваре Васильевне:
– Мне жалко этого... поэта! Вот он будет читана книги. И чем шире станут раскрываться его глаза, тем более тесным и узким он увидит божий мир... Скоро он узнает, что и человек не так хорош... и совсем не быстро всё кругом идет к свету и правде... Узнает он интеллигенцию и сначала почувствует, что она чужда ему... потом увидит, что она бессильна и ничего не может дать ему, кроме противоречивых теории и гипотез... Наконец, он спросит себя – где правда?
– И пускай спросит, и пускай увидит всё в настоящем свете! – задорно закричала Татьяна Николаевна.– И пускай страдает! Что за важность, если человек страдает? Достоевский страдал в каторге и написал "Мертвый дом"... И многие другие люди украсили жизнь страданием своим... И уголь чувствовал боль, когда из него создавался алмаз...
– Вы хотите приготовить еще одну жертву жизни?.. Хорошо. Но я желал бы понять, кого же насыщают этими жертвами.
– Ах, право же, я подарю вам револьвер! – раздраженно воскликнула Ляхова.
– Я сам куплю, не трудитесь. Но вы не ответили на мой вопрос – кто выигрывает оттого, что жизнь пожирает людей?
– Жизнь! – сказала Варвара Васильевна спокойно и серьезно.
А старая Ляхова, утвердительно кивая головой, добавила:
– Да, жизнь! Потому что она от этого становится все разнообразнее, быстрее, интереснее. Малинин тихонько засмеялся.
– Нет, право же, это Шебуев заразил вас – жизнь! жизнь!
– Шебуев? Что ж? Когда он говорит, что жизнь надо любить,– он прав!
– Да что такое эта жизнь? – воскликнул Павел Иванович.
Старушка вскочила с дивана и сказала с дрожью в голосе:
– Я – не знаю... Я прожила пятьдесят лет и так страдала! Какие страшные минуты, часы и дни и даже годы переживала я... Смерть дочери... потеря мужа... арест и смерть сына моего... сына! Но я прожила бы еще пятьдесят, еще сто лет и готова вдвойне страдать... А если я узнала бы, что моей старой кровью можно еще ярче окрасить идеал,– я умру хоть сейчас...
Она стояла среди комнаты, и по блеску ее глаз, по дрожи морщин на ее лице Малинин видел, что она действительно готова умереть хоть сейчас, если узнает, что это надо... Он смотрел на нее и молчал.
– Что вы скажете? – спросила его Варвара Васильевна, с любовью и гордостью в глазах указывая рукой на Татьяночку, тоненькую и стройную, как девушка.
– Ничего не могу сказать...– тихо произнес Малинин, пожимая плечами.Но порою мне, знаете, кажется, что между героем и рабом есть что-то родственное... Да и вообще пружины, двигающие человеком,– однообразны... по существу и отличаются одна от другой, должно быть, только упругостью и ритмом сокращений...
– Ох, это слишком мудро для меня! – сказала Татьяна Николаевна.– Не мне рассуждать и думать о героизме... а вот что между вами, Павел Иванович, и Сурковым, этим сущим декадентом, есть много общего – это я чувствую... Кстати, Варя, ты знаешь? Этот твой талантливый Владимир Ильич начал пить... да, да! Очень хорошо, не правда ли?
– Да, он пьет,– подтвердил Малинин.
Варвара Васильевна нахмурила брови и молча прошлась по комнате.
– Странное время, странные люди! – задумчиво проговорил Малинин, глядя в окно. В саду тихо вздрагивала листва сирени, а на вершины старых лип и одинокого клена уже лег золотисто-красноватый отблеск заката.
– Мне как-то не жалко Владимира Ильича! – заговорила Варвара Васильевна.– Пьет? Ну, что же? И Кирмалов пьет...
– Ах, этот другое дело! – воскликнула Татьяна Николаевна.– Он совсем особенный... к нему даже идет, когда он выпивши... Он такой... пылающий...
Малинин оглянулся на женщин и засмеялся,
– Что вы смеетесь, Павел Иванович? – спросила Любимова.– Вино губит Кирмалова... да! Но он живет жизнью, которой... можно завидовать! Вы знаете, как его любят все эти его товарищи – певчие, рабочие, босяки? Он им поет, читает, нагоняет на них тоску, как он говорит... Они зовут его Егорий Головня, слушают его, тоскуют с ним, и когда, под его влиянием, их души возбуждаются,– приходит Филипп Николаевич...
– И приносит с собой универсальную микстуру для лечения всех болезней духа – курс политической экономии,– сказал Малинин.
Варвара Васильевна серьезно взглянула на него и продолжала:
– И придает возбуждению этих людей целесообразность, методически развивает их самосознание...
– Не говорите больше, Варвара Васильевна! – воскликнул .– Мне делается больно, когда я слышу такие речи из ваших уст. Вы, такая красивая, такая...
– Павел Иванович! – укоризненно сказала Любимова.
– Хорошо, я молчу... Я знаю, что, говоря о Кирмалове, вы думаете: "Но есть люди, которые не пьют, никого и ничему не учат, а все только спрашивают – зачем?" Да, такие люди есть. И, может быть, они действительно чужие жизни люди... никому не нужные... слабые... но – в них нет жестокости верующих.