Текст книги "Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
– Значит, рабочие наши задачи такие: уничтожить самодержавие – раз! Немедленно освободить всех товарищей из тюрем, из ссылки – два! Организовать свое рабочее правительство – три! – Считая, он шлепал ладонью по ящику и притопывал ногою в валенке по снегу; эти звуки напоминали работу весла – стук его об уключину и мягкий плеск. Слушало Якова человек семь, среди них – двое студентов, Лаврушка и толстолицый Вася, – он слушал нахмуря брови, прищурив глаза и опустив нижнюю губу, так что видны были сжатые зубы.
– Нуте-с: против царя мы – не одни, а со всеми, а дальше – одни и все – против нас. Почему?
Самгин вышел на свет костра, протянул ему папиросу.
– Внутри – записка.
Яков долго и осторожно раскручивал мундштук, записку; долго читал ее, наклонясь к огню, потом, бросив бумажку е огонь, сказал:
– Так.
Сунув руки в теплый воздух и потирая их, хотя они не озябли, Самгин спросил:
– А не боитесь, что по огню стрелять начнут?
– Ночью – не сунутся, – уверенно ответил Яков. – Ночью им не разрешено воевать, – прибавил он, и его мягкий голос прозвучал насмешливо.
Вмешался Лаврушка, – он сказал с гордостью:
– Их сегодня, на Каланчевской, разогнали, как собак...
Присев на выступ баррикады, Самгин рассказал о том, что он видел, о Дьяконе, упомянул фамилию Дунаева.
– Дунаев? – оживленно спросил Яков. – Какой он? И, выслушав описание Клима, улыбаясь, кивнул головою:
– Этот самый! Он у нас в Чите действовал. «Не много их, если друг друга знают», – отметил Самгин.
Снова дважды прозвучал негромкий свист.
– Свои, – сказал Лаврушка.
Явились двое: человек в папахе, – его звали Калитин, – и с ним какой-то усатый, в охотничьих сапогах и коротком полушубке; он сказал негромко, виновато:
– Ушел.
– Эх, – вздохнул Яков и, плюнув в огонь, привлек Лаврушку к себе. – Значит, так: завтра ты скажешь ему, что на открытом месте боишься говорить, – боишься, мы увидим, – так?
– Я знаю.
– И пригласишь его в сторожку. А вы, товарищ Бурундуков и Миша, будете там. Нуте-с, я – в обход. Панфилов и Трепачев – со мной. Возьмите маузера – винтовок не надо!
Студент Панфилов передал винтовку Калитину, – тот взял ее, говоря:
– Винтовочка, рабочий посошок!
Самгин пошел домой, – хотелось есть до колик в желудке. В кухне на столе горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него – повар, на полу у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу:
– У меня, чучело, медаль да Георгий, а я...
– Дурак, – придушенным голосом сказал повар. Обычно он, даже пьяный, почтительно кланялся, видя Самгина, но на этот раз – не пошевелился, только уставил на него белые, кошмарно вытаращенные глаза.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты – точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.
– Вот, товарищ Самгин, спорю с Иудой, – сказал медник, хлопая ладонями по столу.
– Ты сам – Иуда и собака, – ответил повар и обратился к Самгину: – Прикажите старой дуре выдать мне расчет.
Вскочив на ноги, медник закричал, оскаливая черные обломки зубов:
– Пристрелить тебя – вот тебе расчет! Понимаете, – подскочил он к Самгину, – душегуба защищает, царя! Имеет, дескать, права – душить, а?
– Имеет, – сказал повар, глаза его еще более выкатились, подбородок задрожал.
– Я солдат! Понимаешь? – отчаянно закричал медник, ударив себя кулаком в грудь, как в доску, и яростно продолжал: – Служил ему два срока, унтер, – ну? Так я ему... я его...
– Пошел вон! – захрипел повар и, бросив шапку на пол, стал топтать ее.
Самгин молчал, наблюдая стариков. Он хорошо видел комическую сторону сцены, но видел, чувствовал и нечто другое, подавлявшее его. Старики были одного роста, оба – тощие, высушенные долголетним трудом. Медник дышал с таким хрипом, точно у него вся кожа скрипела. Маленькое, всегда красное лицо повара окрашено в темный, землистый цвет, – его искажали судороги, глаза смотрели безумно, а прищуренные глаза медника изливали ненависть; он стоял против повара, прижав кулак к сердцу, и, казалось, готовился бить повара.
Самгин встал между ними, говоря как только мог внушительно:
– Прошу прекратить ссору. Вы, Егор, расчет получите. Сегодня же. Где Анфимьевна?
Повар отвернулся от него, сел и, подняв с пола шапку, хлопнув ею по колену, надел на голову. Медник угрюмо ответил:
– Анфимьевна барыне вещи повезла на салазках. Самовар вам приготовлен. И – пища.
– Спасибо, – сказал Самгин. – Но – прошу не шуметь!
– Ладно, – обещал медник усталым голосом. «Впали в детством – определил Самгин, входя в столовую, определил и поморщился, – ссора стариков не укладывалась в эти легкие слова.
«Любаша, конечно, сказала бы: вот как глубоко... и прочее. Что-нибудь в этом роде, о глубине...»
Он стоял среди комнаты, глядя, как из самовара вырывается пар, окутывая чайник на конфорке, на неподвижный огонь лампы, на одинокий стакан и две тарелки, покрытые салфеткой, – стоял, пропуская мимо себя события и людей этого дня и ожидая от разума какого-нибудь решения, объяснения. Крайне трудно было уложить все испытанное сегодня в ту или иную систему фраз. Очень хотелось есть, но не хотелось сдвинуться с места. В кухне булькал голос медника, затем послышались мягкие шаги, и, остановясь в двери, медник сказал:
– Вы, товарищ Самгин, не рассчитывайте его. Куда он денется? В такие дни – где стряпают? Стряпать – нечего. Конечно, изувер и даже – идиот, однако – рабочий человек...
– Это он вас просил сказать мне? – тихо осведомился Самгин, глядя на растоптанные валенки старика.
– Он? – иронически воскликнул медник. – Он – попросит, эдакий... сволочь! Он – издохнет, а не сдаст. Я с ним бьюсь сколько времени! Нет, это – медь, ее не пережуешь!
– Хорошо, – сказал Самгин, чувствуя, что старик может еще долго рассказывать о несокрушимой твердости своего врага. Валенки медника, зашаркав по полу, исчезли, Самгин, осторожно подняв голову, взглянул на его изогнутую спину. Потом он ел холодную, безвкусную телятину, пил перепаренный, горьковатый чай и старался вспомнить слова летописца Пимена: «Недаром... свидетелем господь меня поставил» – и не мог вспомнить: свидетелем чего? Как там сказано? Сходить в кабинет за книгой мешала лень, вызванная усталостью, теплом и необыкновенной тишиной; она как будто всасывалась во все поры тела и сегодня была доступна не только слуху, но и вкусу – терпкая, горьковатая. Он долго сидел в этой тишине, сидел неподвижно, опасаясь спугнуть дремоту разума, осторожно наблюдая, как погружаются в нее все впечатления дня; она тихонько покрывала день, как покрывает снег вспаханное поле, кочковатую дорогу. Но два полуумных старика мешали работе ее. Самгин, взяв лампу, пошел в спальню и, раздеваясь, подумал, что он создан для холостой жизни, а его связь с Варварой – ошибка, неприятнейший случай.
«Весьма вероятно, что если б не это – я был бы литератором. Я много и отлично вижу. Но – плохо формирую, у меня мало слов. Кто это сказал: «Дикари и художники мыслят образами»? Вот бы написать этих стариков...»
Старики беспокоили. Самгин пошел в кабинет, взял на ощупь книгу, воротился, лег. Оказалось, он ошибся, книга – не Пушкин, а «История Наполеона». Он стал рассматривать рисунки Ораса Берне, но перед глазами стояли, ругаясь, два старика.
«Моя неспособность к сильным чувствам – естественна, это – свойство культурного человека», – возразил кому-то Самгин, бросил книгу на постель Варвары и, погасив лампу, спрятал голову под одеяло.
Его разбудили дергающие звуки выстрелов где-то до того близко, что на каждый выстрел стекла окон отзывались противненькой, ноющей дрожью, и эта дрожь отдавалась в коже спины, в ногах Самгина. Он вскочил, схватил брюки, подбежал к ледяному окну, – на улице в косых лучах утреннего солнца прыгали какие-то серые фигуры.
«Забыли закрыть ставни», – с негодованием отметил Самгин. Он тоже запрыгал на одной ноге, стараясь сунуть другую в испуганные брюки, они вырывались из рук, а за окном щелкало и трещало. Сквозь ледяной узор на окне видно было, что на мостовой лежали, вытянув ружья, четверо, похожие на огромных стерлядей; Сзади одного из них стрелял, с колена, пятый, и после каждого выстрела штыки ружей подпрыгивали, как будто нюхали воздух и следили, куда летит пуля. Самгин в одной штанине бросился к постели, выхватил из ночного столика браунинг, но, бросив его на постель, надел брюки, туфли, пиджак и снова подбежал к окну; солдат, стрелявший с колена, переваливаясь с бока на бок, катился по мостовой на панель, тот, что был впереди его, – исчез, а трое всё еще лежали, стреляя. Самгин хорошо слышал, что слева стреляют более часто и внушительно, чем справа, от баррикады.
«Конечно, – всех перебьют!»
Схватив револьвер, он выбежал в переднюю, сунул ноги в ботики, надел пальто и, выскочив на крыльцо кухни, остановился.
«Прячутся... бегут...»
По двору один за другим, толкаясь, перегоняя друг друга, бежали в сарай Калитин, Панфилов и еще трое; у калитки ворот стоял дворник Николай с железным ломом в руках, глядя в щель на улицу, а среди двора – Анфимьевна крестилась в пестрое небо.
– Что? – подбежав к Николаю, тихонько спросил Самгин.
– Сейчас... Сзади заходят, – шопотом ответил Николай.
Здесь, на воздухе, выстрелы трещали громко, и после каждого хотелось тряхнуть головой, чтобы выбросить из уха сухой, надсадный звук. Было слышно и визгливое нытье летящих пуль. Самгин оглянулся назад – двери сарая были открыты, задняя его стена разобрана; пред широкой дырою на фоне голубоватого неба стояло голое дерево, – в сарае никого не было.
– Во-от, – приглушенно вскричал дворник и, распахнув калитку, выскочил на улицу, – там, недалеко, разноголосо кричали:
– Ур-ра-а!
Самгина тоже выбросило на улицу, точно он был веревкой привязан к дворнику. Он видел, как Николай, размахнувшись ломом, бросил его под ноги ближайшего солдата, очутился рядом с ним и, схватив ружье, заорал:
– Отдай, сукин сын!
Самгину показалось, что Николай приподнял солдата от земли и стряхнул его с ружья, а когда солдат повернулся к нему спиною, он, ударив его прикладом, опрокинул, крича:
– Пули давай!
Солдат упал вниз лицом, повернулся на бок и стал судорожно щупать свой живот. Напротив, наискось, стоял у ворот такой же маленький зеленоватый солдатик, размешивал штыком воздух, щелкая затвором, но ружье его не стреляло. Николай, замахнувшись ружьем, как палкой, побежал на него; солдат, выставив вперед левую ногу, вытянул ружье, стал еще меньше и крикнул:
– Уйди!
Ругаясь, Николай вышиб ружье из его рук, схватил его и, высоко подняв оба ружья, заорал:
– Е-есть! Давай пули!
Солдатик, разинув рот, медленно съехал по воротам на землю, сел и, закрыв лицо рукавом шинели, тоже стал что-то шарить на животе у себя. Николай пнул его ногой и пошел к баррикаде; из-за нее, навстречу ему, выскакивали люди, впереди мчался Лаврушка и кричал:
– Патроны отнимай!
Самгин видел, как он подскочил к солдату у ворот, что-то закричал ему, солдат схватил его за ногу, дернул, – Лаврушка упал на него, но солдат тотчас очутился сверху; Лаврушка отчаянно взвизгнул:
– Дядя Микол...
Швырнув одно ружье на землю, дворник прыжками бросился к нему. Самгин закрыл глаза...
Он не слышал, когда прекратилась стрельба, – в памяти слуха все еще звучали сухие, сердитые щелчки, но он понимал, что все уже кончено. Из переулка и от бульвара к баррикаде бежали ее защитники, было очень шумно и весело, все говорили сразу.
– Неплохо вышло, товарищи!
– Научимся понемножку...
– Яков рассчитал верно!
Студент Панфилов и медник провели на двор солдата, он всхлипывал, медник сердито говорил ему:
– Это, брат, тебе – наука! Не лезь куда не надо! Солдатик у ворот лежал вверх спиной, свернув голову набок, в лужу крови, – от нее поднимался легкий парок. Прихрамывая, нагибаясь, потирая колено, из-за баррикады вышел Яков и резко закричал:
– Прошу угомониться, товарищи! Солдата и Васю уберите в сад! Живо...
Пьяным смехом смеялся дворник; Клим никогда не слыхал, чтоб он смеялся, и не слыхал никогда такого истерически визгливого смеха мужчины.
– Два ружья отбил, – выкрикивал он, – ловко, братцы, а?
Он приставал ко всем, назойливо выкрикивая то – братцы, то – товарищи.
«Как будто спрашивает: товарищи ли, братцы ли?»
Поведение дворника особенно удивляло Самгина: каждую субботу и по воскресеньям человек этот ходил в церковь, и вот радуется, что мог безнаказанно убить. Николая похваливали, хлопали по плечу, – он ухмылялся и взвизгивал:
– Кабы не я – парнишке каюк!
Из ворот осторожно выглядывали обыватели, некоторые из них разговаривали с защитниками баррикады, – это Самгин видел впервые, и ему казалось, что они улыбаются с такой же неопределимой, смущающей радостью, какая тревожит и ласкает его.
Рядом с ним встал Яков, вынул из его руки браунинг, поднес его близко к лицу, точно нюхая, и сказал:
– Их надо разбирать и чистить керосином. Этот – в сырости держали.
Он опустил револьвер в карман пальто Самгина и замолчал, посматривая на товарищей, шевеля усиками.
– Вы – ранены?
– Колено ушиб, – ответил Яков и, усмехаясь, схватил за плечо Лаврушку: – Жив, сукин кот? Однако – я тебе уши обрежу, чтоб ты меня слушался...
– Товарищ Яков! – умоляюще заговорил Лаврушка, – дайте же мне винтовочку, у Николая – две! Мне же учиться надо. Я бы – не по людям, а по фонарям на бульваре, вечером, когда стемнеет.
Яков, молча надвинув ему шапку на глаза, оттолкнул его и строго крикнул:
– Товарищи – спокойно! Плясать – рано! По местам!
Мимо Самгина пронесли во двор убитого солдата, – за руки держал его человек с ватой в ухе, за ноги – студент Панфилов.
– Ночью на бульвар вынесете. И Васю – тоже, – сказал, пропуская их мимо себя, Яков, – сказал негромко, в нос, и ушел во двор.
Самгин вынул из кармана брюк часы, они показывали тридцать две минуты двенадцатого. Приятно было ощущать на ладони вескую теплоту часов. И вообще все было как-то необыкновенно, приятно-тревожно. В небе тает мохнатенькое солнце медового цвета. На улицу вышел фельдшер Винокуров с железным измятым ведром, со скребком, посыпал лужу крови золою, соскреб ее снова в ведро. Сделал он это так же быстро и просто, как просто и быстро разыгралось все необыкновенное и страшное на этом куске улицы.
Вздрогнув, Самгин прошел во двор. На крыльце кухни сидел тощий солдатик, с желтым, старческим лицом, с темненькими глазками из одних зрачков; покачивая маленькой головой, он криво усмехался тонкими губами и негромко, насмешливым тенорком говорил Калитину и водопроводчику:
– Что я – лезервного батальону, это разницы не составляет, все одно: в солдата стрелять нельзя...
– А тебе в меня – можно? – глухо спросил угрюмый водопроводчик.
Яков сидел рядом с крыльцом на поленьях дров и, глядя в сторону, к воротам, молча курил.
– Мне тебя – можно, я солдат, присягу принял против внутренних врагов...
Водопроводчик перекинул винтовку в левую руку, ладонью правой толкнул пленника в лоб:
– А если я тоже – солдат?
– Ну – это врешь.
– Вру?
– Оставь, Тимофеев, не тронь, – сказал Калитин, рассматривая пленника.
Но Тимофеев отскочил и начал делать ружейные приемы, свирепо спрашивая после каждого:
– Видал? Видал, сволочь? Видал? И, сделав выпад штыком против солдата, закричал в лицо ему:
– Тенгинского полка, четвертой роты, Захар... Яков быстро встал и оттолкнул его плечом, говоря:
– И адрес дайте ему свой. – Он обратился к солдату: – На таких вот дураках, как ты, все зло держится...
Отрицательно покачивая головою и вздохнув, тот сказал:
– Солдат дураком не бывает. А вы – царю-отечеству изменники, и доля вам...
Водопроводчик замахнулся на него левой рукой, но Яков подбил руку под локоть, отвел удар:
– Однако, товарищ, нужна дисциплина. Солдат поднял из-под козырька фуражки темные глаза на Якова и уже проще, без задора, даже снисходительно сказал:
– Ружейный прием и штацки ловко делают. Вон этот, – он показал рукою за плечо свое, – которого в дом завели, так он – как хочешь!
– Штатский? – спросил Капитан, сдвигая папаху на лоб.
– Ну да.
– Охотник? – спокойно спросил Яков.
– Приказчик, грибами торгует.
– Я спрашиваю: в отряде – охотник?
– Мы все – охотники, – понял солдат и, снова вздохнув, прибавил: – По вызову – кто желает.
Трое одновременно придвинулись ближе к солдату.
«Убьют», – решил Самгин и, в два приема перешагнув через пять ступенек крыльца, вошел в кухню.
Там у стола сидел парень в клетчатом пиджаке и полосатых брюках; тугие щеки его обросли густой желтой шерстью, из больших светлосерых глаз текли слезы, смачивая шерсть, одной рукой он держался за стол, другой – за сиденье стула; левая нога его, голая и забинтованная полотенцем выше колена, лежала на деревянном стуле.
– Вот, барин, ногу испортили мне, – плачевно сказал он Самгину.
– Плачет и плачет! – удивленно, весело воскликнул Николай, строгая ножом длинную палку. – Баба даже не способна столько плакать!
– Я вас прошу, барин, заступитесь! – рыдающим голосом взывал парень. – Вы, адвокат...
– Он копчену рыбу носил нам, – вмешался Николай и торопливо начал говорить еще что-то, но Самгин не слушал его.
«Знает меня! Когда все кончится, а он уцелеет...»
Не требуя больше слов, догадка вызвала очень тягостное чувство.
Из комнаты Анфимьевны вышли студент Панфилов с бинтом в руках и горничная Настя с тазом воды; студент встал на колени, развязывая ногу парня, а тот, крепко зажмурив глаза, начал выть.
– У-у-х! Господин адвокат, будьте свидетелем...
Я в суд подам...
– Вот болван! – вскричал студент и засмеялся. – И чего орет? Кость не тронута. Перестань, дубина! Через неделю плясать будешь...
Но парень неутомимо выл, визжал, кухня наполнилась окриками студента, сердитыми возгласами Насти, непрерывной болтовней дворника. Самгин стоял, крепко прислонясь к стене, и смотрел на винтовку; она лежала на плите, а штык высунулся за плиту и потел в пару самовара под ним, – с конца штыка падали светлые капли.
– Дайте палку, – сказал студент Николаю, а парню скомандовал: – Вставай! Ну, держись за меня, бери палку! Стоишь? Ну, вот! А – орал! орал!
Парень стоял, искривив рот, и бормотал:
– Ах ты, господи...
Открылась дверь со двора, один за другим вошли Яков, солдат, водопроводчик; солдат осмотрел кухню и сказал:
– Винтовку отдайте мне, – вот она! Яков подошел к парню и, указав на солдата, спросил очень мягко:
– Он командовал отрядом вашим?
– Он, – сказал парень, щупая ногу.
– Один?
– Старшой был, тот – убежал.
– Вы, господа, никак не судьи мне, – серьезно сказал солдат. – Вы со мной ничего не можете исделать, как я сполнял приказ...
– Нуте-с, товарищ, – обратился Яков к водопроводчику.
Самгин ушел в столовую.
«Я должен сказать Якову, что этот идиот знает меня, потому что...»
Но основания для сообщения Якову он не находил.
«Как все это... глупо! – решил он, присаживаясь у окна. – Безнадежно, неисправимо глупо».
Лаврушка внес самовар, с разбегу грохнул его на стол и, растянув рот до ушей, уставился на Самгина, чего-то ожидая. Самгин исподлобья, через очки, наблюдал за ним. Не дождавшись ничего, Лаврушка тихо сказал:
– Обязательно застрелят солдата, ей-богу!
– Одного? – вполне равнодушно спросил Самгин.
– Я бы – обоих! Какого чорта? Их – много, а нас горсточка...
– Да, – неопределенно откликнулся Самгин. Лаврушка побежал к двери, но обернулся и с восторгом сообщил:
– Одна пуля отщепила доску, а доска ка-ак бабахнет Якова-товарища по ноге, он так и завертелся! А я башкой хватил по сундуку, когда Васю убило. Это я со страха. Косарев-то как стонал, когда ранило его, студент...
Он исчез. Самгин, заваривая чай и глядя, как льется из крана струя кипятка, чувствовал, что под кожей его струится холод.
«Мальчик – прав, борьба должна быть беспощадной...»
Из кухни доносился странно внятный голос Якова.
Самгин нерешительно встал, вышел в полутемную комнату пред кухней, достал из кармана пальто револьвер и выглянул в кухню, – там Яков говорил Насте:
– Так что мучается рабочий народ тоже и по своей глупости...
– Не хотите ли чаю? – предложил Самгин.
– Спасибо, некогда.
Тогда Самгин показал ему револьвер.
– А не научите меня, как надо чистить?
Яков взял браунинг, сунул его в карман пальто.
– Тут у нас есть мастер по этой части, он сделает. Самгин хотел притворить дверь, но Яков, подставив ногу, спросил его:
– Сказали мне – раненый знает вашу личность.
– Да, представьте...
Завязывая концы башлыка на груди, Яков сказал вдумчиво:
– Могут быть неприятности для вас...
– Возможно. Если, конечно, восстание будет неудачно, – сказал Самгин и подумал, что, кажется, он придал этим словам смысл и тон вопроса. Яков взглянул на него, усмехнулся и, двигаясь к двери на двор, четко выговорил:
– Не в этот раз, так – в другой... Возвратясь в столовую, Клим уныло подошел к окну, В красноватом небе летала стая галок. На улице – пусто. Пробежал студент с винтовкой в руке. Кошка вылезла из подворотни. Белая с черным. Самгин сел к столу, налил стакан чаю. Где-то внутри себя, очень глубоко, он ощущал как бы опухоль: не болезненная, но тяжелая, она росла. Вскрывать ее словами – не хотелось.
«Солдат этот, конечно, – глуп, но – верный слуга. Как повар. Анфимьевна. Таня Куликова. И – Любаша тоже. В сущности, общество держится именно такими. Бескорыстно отдают всю жизнь, все силы. Никакая организация невозможна без таких людей. Николай – другого типа... И тот, раненый, торговец копченой рыбой...»
Именно об этом человеке не хотелось думать, потому что думать о нем – унизительно. Опухоль заболела, вызывая ощущение, похожее на позыв к тошноте. Клим Самгин, облокотясь на стол, сжал виски руками.
«Как бессмысленна жизнь...»
Вошла Анфимьевна и, не выпуская из руки ручки двери, опустилась на стул.
– Егор пропал, – сказала она придушенно, не своим голосом и, приподняв синеватые веки, уставила на Клима тусклые, стеклянные зрачки в сетке кровавых жилок. – Пропал, – повторила она.
«Страшные глаза!» – отметил Самгин и тихонько спросил: – Как же решили с этими... солдатами?
Анфимьевна тяжело поднялась, подошла к буфету и там, гремя посудой, тоже спросила:
– А как быть? – И, подходя к столу с чашкой в руке, она пробормотала: – Ночью отведут куда подальше да и застрелят.
Самгин выпрямился на стуле, ожидая, что еще скажет она, а старуха, тяжело дыша, посапывая носом, долго наливала чай в чашку, – руки ее дрожали, пальцы не сразу могли схватить кусок сахара.
– Всякому – себя жалко, – сказала она, садясь к столу. – Тем живем.
Самгин устал ждать и решительно, даже строго, спросил:
– И того и другого?
Раскалывая сахар на мелкие кусочки, Анфимьевна не торопясь, ворчливо и равнодушно начала рассказывать:
– Я говорю Якову-то: товарищ, отпустил бы солдата, он – разве злой? Дурак он, а – что убивать-то, дураков-то? Михаиле – другое дело, он тут кругом всех знает – и Винокурова, и Лизаветы Константиновны племянника, и Затёсовых, – всех! Он ведь покойника Митрия Петровича сын, – помните, чай, лысоватый, во флигере у Распоповых жил, Борисов – фамилия? Пьяный человек был, а умница, добряк.
Говоря, она прихлебывала чай, а – выпив, постучала ногтем по чашке.
– Ну вот – трещина, а севриз новый! Ох, Настасья, медвежьи лапы...
Самгин слушал ее тяжелые слова, и в нем росло, вскипало, грея его, чувство уважения, благодарности к этому человеку; наслаждаясь этим чувством, он даже не находил слов выразить его.
– К тому же Михайло-то и раненый, говорю. Хороший человек товарищ этот, Яков. Строгий. Все понимает. Все. Егора все ругают, а он с Егором говорит просто... Куда же это Егор ушел? Ума не приложу...
– Вы так часто ссорились с ним, – ласково напомнил Самгин.
Все еще рассматривая чашку, постукивая по ней синим ногтем, Анфимьевна сказала:
– Муж.
– Как? – спросил Самгин, уверенный, что она оговорилась, но старуха, вздохнув, повторила то же слово:
– Муж. Судьба моя.
Зрачки ее как будто вспыхнули, посветлели на секунду и тут же замутились серой слезой, растаяли. Ослепшими глазами глядя на стол, щупая его дрожащей рукой, она поставила чашку мимо блюдца.
– Одиннадцать лет жила с ним. Венчаны. Тридцать семь не живу. Встретимся где-нибудь – чужой. Перед последней встречей девять лет не видала. Думала – умер. А он на Сухаревке, жуликов пирогами кормит. Эдакий-то... мастер, э-эх!
Вытирая глаза концом передника, она всхлипнула и простонала, как молодая.
Самгин встал и, волнуясь, совершенно искренно заговорил:
– Вы, Анфимьевна, – замечательная женщина! Вы, в сущности, великий человек! Жизнь держится кроткой и неистощимой силою таких людей, как вы! Да, это – так...
Ему захотелось назвать ее по имени и отчеству, но имени ее он не знал. А старуха, пользуясь паузой, сказала:
– Ну, что уж... Вот, Варюша-то... Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там – у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я – работала, милый! Думаешь – не стыдно было мне? Опять же и ты, – ты вот здесь, тут – смерти ходят, а она ушла, да-а!
Самгину уже не хотелось говорить, и смотреть на старуху неловко было.
– Ну – ладно, – она встала. – Чем я тебя кормить буду? В доме – ничего нету, взять негде. Ребята тоже голодные. Целые сутки на холоде. Деньги свои я все прокормила. И Настенка. Ты бы дал денег...
– Конечно! – заторопился Самгин. – Разумеется. Вот...
– Ну, яишницу сделаю. У акушерки куры еще несутся...
Он вздохнул свободнее, когда Анфимьевна ушла. Шагая по комнате, он думал, что живет, точно на качелях: вверх, вниз.
«Удивительно верно это у Сологуба...»
Хотелось придумать свои, никем не сказанные слова, но таких слов не находилось, подвертывались на язык всё старые, давно знакомые.
«Действительно – таинственный народ. Народ, решающий прежде всего проблему морали. Марксисты глубоко ошибаются... Как просто она решила с этим, Михаилом...»
Он снова почувствовал прилив благодарности к старой рабыне. Но теперь к благодарности примешивалось смущение, очень похожее на стыд. Было почему-то неловко оставаться наедине с самим собою. Самгин оделся и вышел на двор.
Николай отворял и затворял калитку ворот, – она пронзительно скрипела; он приподнял ее ломом и стал вбивать обухом топора гвоздь в петлю, – изо рта у него торчали еще два гвоздя. Работал он, как всегда, и о том, что он убил солдата, не хотелось вспоминать, даже как будто не верилось, что это – было. На улице тоже все обыденно, ново только красноватое пятно под воротами напротив, – фельдшер Винокуров все-таки не совсем соскоблил его. Солнце тоже мутнокрасное; летают редкие снежинки, и они красноваты в его лучах, как это нередко бывает зимою в ярких закатах солнца.
На крыльце соседнего дома сидел Лаврушка рядом с чумазым парнем; парень подпоясан зеленым кушаком, на боку у него – маузер в деревянном футляре. Он вкусно курит папиросу, а Лаврушка говорит ему:
– Я люблю бояться; занятно, когда от страха шкурка на спине холодает.
Парень сплюнул, поймал ладонью крупную снежинку, точно муху, открыл ладонь, – в ней ничего не оказалось. Он усмехнулся и заговорил:
– Меня к страху приучил хозяин, я у трубочиста жил, как я – сирота. Бывало, заорет: «Лезь, сволочь, сукиного сына!» В каменную стену полезешь, не то что куда-нибудь. Он и печник был. Ему смешно было, что я боюсь.
– Сердитый?
– Трезвый, так – веселый. Все спрашивал: «Как дела – башка цела?» Только он редко трезвый был.
У паренька – маленькие, но очень яркие глаза, налитые до глубины синим огнем.
Прошли две женщины, – одна из них, перешагнув через пятно крови, обернулась и сказала другой:
– Смотри, – точно конь нарисован! Та, не взглянув, закуталась шалью, а когда они остановились у крыльца фельдшера, сказала, оглядываясь:
– По нашей улице из пушки стрелять неудобно, – кривая, в дома пушка будет попадать.
Перед баррикадой гулял, тихонько насвистывая, Калитин, в ногу с ним шагал сухонький, остроглазый, с бородкой, очень похожей на кисть для бритья, – он говорил:
– Стреляют они – так себе. Вообще – отряды эти охотничьи – балаган! А вот казачишки – эти бьют кого попало. Когда мы на Пресне у фабрики Шмита выступали...
Калитин остановился, вынул из-за пазухи черные часы и крикнул:
– Лаврентий – иди! Пора! Иди, Мокеев. Самгину хотелось поговорить с Калитиным и вообще ближе познакомиться с этими людьми, узнать – в какой мере они понимают то, что делают. Он чувствовал, что студенты почему-то относятся к нему недоброжелательно, даже, кажется, иронически, а все остальные люди той части отряда, которая пользовалась кухней и заботами Анфимьевны, как будто не замечают его. Теперь Клим понял, что, если б его не смущало отношение студентов, он давно бы стоял ближе к рабочим.
Лаврушка и человек с бородкой ушли. Темнело. По ту сторону баррикады возились люди; знакомый угрюмый голос водопроводчика проговорил:
– Тут – недалеко.
– Отец возьмет его?
– Брат.
– Жалко Васю.
Калитин, шагая вдоль баррикады, закуривал на ходу. Самгин пошел рядом с ним, спросив;
– Очень страдал товарищ?
– Не охнул, – сказал Калитин, выдув длинную струю дыма. – В глаз попала пуля.
– Он где работал?
– Булочник.
– Еще кого-нибудь ранили?
– Троих. Не сильно.
Краткие ответы Калитина не очень поддерживали желание беседовать с ним, но все-таки Самгин, помолчав, спросил:
– Чего же вы надеетесь добиться? Калитин остановился и сказал:
– Ясно – очевидно: свободы рабочему классу!
А вслед за этим сам спросил, как будто с сожалением:
– Вы что же – меньшевичек? За союз с кадетами? По Плеханову: до Твери – вместе?
Не по словам, а по тону Самгин понял, что этот человек знает, чего он хочет. Самгин решил возразить, поспорить и начал:
– Неужели вы думаете...
Но Калитин, остановись, прислушиваясь, проворчал:
– Подождите-ко...
Было слышно, что вдали по улице быстро идут люди и тащат что-то тяжелое. Предчувствуя новую драму, Самгин пошел к воротам дома Варвары; мимо него мелькнул Лаврушка, радостно и громко шепнув:
– Пымали!
Самгин остановился во впадине калитки, слушая задыхающийся голос:
– Пымали, товарищ Калитин! Как бился-а! Здоровенный! Ему даже варежку в рот сунули...
– Ведите в сарай, – крикнул Калитин. Клим быстро вошел во двор, встал в угол; двое людей втащили в калитку третьего; он упирался ногами, вспахивая снег, припадал на колени, мычал. Его били, кто-то сквозь зубы шипел: