412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Исповедь » Текст книги (страница 10)
Исповедь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:05

Текст книги "Исповедь"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

Снова стоит он, и вокруг его – ночь поднимается с земли. Круче падает тропинка, торопливее бежит ручей, и, тихо качаясь, шелестят кусты.

Я тихонько говорю человеку:

– Иди, брат!

Пошёл он. И во тьме не спотыкался, а я то и дело тыкаюсь в спину ему.

Катится он вниз, подобно камню, и в тишине гудят жуткие слова:

– Ведь ежели я поверю – тогда шабаш! Я – немилостив, нет! У меня брат в солдатах был – удавился; сестра у кумысников под Бирском в прислугах жила – ребёнок у неё от них кривоногий: четыре года, а не ходит. Значит пропала девка из-за баловства. Куда её теперь? Отец – пьяница, а старшой брат всю землю захватил. Весь я тут...

Вертимся мы с ним среди кустов в сырой тьме; ручей то уходит от нас в глубину, то снова под ноги подкатится. Над головами – бесшумно пролетают ночные птицы, выше их – звёзды. Хочется мне скорее идти, а человек впереди меня не спешит и непрерывно бормочет, как бы считая мысли свои, взвешивая их тяжесть.

– Этот, чёрный, Ратьков, хороший человек! Живёт уже по новому закону. За обиженного – вступается. Меня урядник палкой бил – сейчас он урядника об землю. Посадили его на пятнадцать дён. Первое наше знакомство. Вышел он, я его спрашиваю: "Ты как это можешь выступать против начальства?" Он мне сейчас рассказал свой закон. Я к попу. А поп говорит: "Ага! ты вот какие мысли крутишь!" Ратькова в город отвезли в тюрьму, три месяца сидел, а я девятнадцать дён. Спрашивают там меня: "Он что говорил?" – "Ничего". "Чему учил?" – "Ничему не учил". Я, тоже, не дурак! Воротился Ратьков. Я говорю: "Прости меня, дурак я был". Он – только смеётся. "Ерунда", говорит.

Помолчал мой путеводитель и тише, новым голосом, продолжает:

– У него – всё ерунда! Кровью харкает – ерунда! Есть нечего – ерунда!

Вдруг выругался по-матерному, обернулся грудью ко мне и сквозь зубы свистит:

– Я всё могу понять. Брат пропал – это бывает в солдатах. И сестрино дело – не редкое. А зачем этого человека до крови замучили, этого не могу понять. Я за ним, как собака, побегу, куда велит. Он меня зовёт "земля"... "Земля", – говорит, – и смеётся. И что его всегда мучают, это мне – нож!

И снова похабно выругался, точно пьяный монах. Раскрылся овраг, развернул свои стены по полю и, наклонив их, слил с темнотой.

– Ну, – говорит мне провожатый, – прощай теперь!

Рассказал дорогу, повернул назад и скрылся во тьме. Без шапки.

Как погасли в тишине его тяжёлые шаги, сел я, не хочу дальше идти!

Плотно легла на землю ночь и спит, свежая, густая, как масло. В небе ни звёзд, ни луны, и ни одного огня вокруг, но тепло и светло мне. Гудят в моей памяти тяжёлые слова провожатого, и похож он на колокол, который долго в земле лежал, весь покрыт ею, изъеден ржавчиной, и хотя глухо звонит, а по-новому.

Стоит предо мною сельский народ, серьёзно и чутко слушая мою речь, мелькают озабоченные лица, оттирая меня в сторону от начальства.

"Вот как?" – удивлённо думаю я, и трудно поверить, что это было.

И снова думаю:

"Парень этот ищет знамений, – он сам чудо, коли мог сохранить, в ужасах жизни, любовь к человеку! И толпа, которая слушала меня, – чудо, ибо вот – не оглохла она и не ослепла, хотя долго и усердно оглушали, ослепляли её. И ещё большее чудо – Михайла с товарищами!"

Спокойно и плавно текут мои мысли, необычно это для меня и неожиданно. Осторожно разглядываю себя, тихонько обыскиваю сердце – хочу найти в нём тревоги и спорные недоумения. Улыбаюсь в безгласной темноте и боюсь пошевелиться, чтобы не расплескать незнакомую радость, коей сердце по края полно. Верю и не верю этой удивительной полноте души, неожиданной находке для меня.

Словно некая белая птица, давно уже рождённая, дремала в сумраке души моей, а я этого не знал и не чувствовал. Но вот нечаянно коснулся её, пробудилась она и тихо поёт на утре – трепещут в сердце лёгкие крылья, и от горячей песни тает лёд моего неверия, превращаясь в благодарные слёзы. Хочется мне говорить какие-то слова, встать, идти и петь песню да человека встретить бы и жадно обнять его!

Вижу пред собой лучистое лицо Ионы, милые глаза Михайлы, строгую усмешку Кости: все знакомые, милые и новые люди ожили, сошлись в моей груди и расширяют её – до боли хорошо!

Так я, бывало, в заутреню на пасху бога, себя и людей любил. Сижу и, вздрагивая, думаю:

"Господи, не ты ли это? Не ты ли это, красота красот, радость моя и счастие?"

Кругом – тьма, и в ней светлые лица верующих, тихо кругом, только моё сердце немолчно поёт.

И глажу я землю руками, глупо похлопываю ладонями по ней, точно она конь мой и чувствует ласку.

Не могу сидеть, встал и пошёл, сквозь ночь, вспоминая Костины слова, видя пред собою детскую строгость его глаз, – пошёл и, опьянённый радостью, до поздней осени ходил по миру, собирая душой щедрые и новые даяния его.

В Омске на вокзале переселенцев видел, хохлов; много земли покрыли они телом своим – великая дружина трудовой силы! Ходил между ними, слушая их мягкую речь, спрашивал:

– Не боитесь так далеко забросить себя?

Один из них, седой и согнутый работой, ответил:

– Лишь бы была под ногами земля, а на ней – всё недалеко! Тесно на земле, человек, тому, кто своим трудом должен жить; тесно, эх!

Раньше слова горя и печали пеплом ложились на сердце мне, а теперь, как острая искра, зажигают его, ибо всякое горе ныне – мое горе и недостаток свободы народу утесняет меня.

Нет людям места и времени духовно расти – и это горько, это опасно опередившему их, ибо остается он один впереди, не видят люди его, не могут подкрепить силою своей, и, одинокий, бесполезно истлевает он в огне желаний своих.

Говорю я хохлам, зная их ласковый язык:

– Века ходит народ по земле туда и сюда, ищет места, где бы мог свободно приложить силу свою для строения справедливой жизни; века ходите по земле вы, законные хозяева её, – отчего? Кто не даёт места народу, царю земли, на троне его, кто развенчал народ, согнал его с престола и гонит из края в край, творца всех трудов, прекрасного садовника, возрастившего все красоты земли?

Разгораются очи людей, светит из них пробудившаяся человеческая душа, и моё зрение тоже становится широко и чутко: видишь на лице человека вопрос и тотчас отвечаешь на него; видишь недоверие – борешься с ним. Черпаешь силу из открытых перед тобою сердец и этой же силою объединяешь их в одно сердце.

Если, говоря людям, заденешь словом своим общее всем, тайно и глубоко погружённое в душе каждого истинно человеческое, то из глаз людей истекает лучистая сила, насыщает тебя и возносит выше их. Но не думай, что это твоя воля подняла тебя: окрылён ты скрещением в душе твоей всех сил, извне обнявших тебя, крепок силою, кою люди воплотили в тебе на сей час; разойдутся они, разрушится их дух, и снова ты – равен каждому.

Так начал я скромный свой благовест, призывая людей к новой службе, во имя новой жизни, но ещё не зная бога нового моего.

В Златоусте, в день какого-то праздника, на площади говорил, и опять полиция вмешалась, ловили меня, а народ – снова скрыл.

Познакомился я там с великолепными людьми; один из них, Яша Владыкин, студент из духовного звания, и теперь мой крепкий друг и на всю жизнь таким будет! В бога не веруя, церковную музыку любит он до слёз: играет на фисгармонии псалмы и плачет, милейший чудак.

Я его спрашиваю, смеясь:

– Отчего же ты ревёшь, еретик, афеист?

Кричит мне, потрясая руками:

– От радости, от предчувствия великих красот, кои будут сотворены! Ибо – если даже в такой суетной и грязной жизни ничтожными силами единиц уже создана столь велия красота, – что же будет содеяно на земле, когда весь духовно освобождённый мир начнёт выражать горение своей великой души в псалмах и в музыке?

Начнёт он говорить о будущем, ослепительно ясном для него, и сам удивляется видениям своим! Многим я обязан этому другу своему, равно как и Михайле.

Десятки видел я удивительных людей – один до другого посылали они меня из города в город, – иду я, как по огненным вехам, – и все они зажжены пламенем одной веры. Невозможно исчислить разнообразие людей и выразить радость при виде духовного единства всех их.

Велик народ русский, и неописуемо прекрасна жизнь!

В Казанской губернии пережил я последний удар в сердце, тот удар, который завершает строение храма.

Было это в Седьмиозёрной пустыни, за крестным ходом с чудотворной иконой божией матери: в тот день ждали возвращения иконы в обитель из города, – день торжественный.

Стоял я на пригорке над озером и смотрел: всё вокруг залито народом, и течёт тёмными волнами тело народное к воротам обители, бьётся, плещется о стены её. Нисходит солнце, и ярко красны его осенние лучи. Колокола трепещут, как птицы, готовые лететь вслед за песнью своей, и везде обнажённые головы людей краснеют в лучах солнца, подобно махровым макам.

У ворот обители – чуда ждут: в небольшой тележке молодая девица лежит неподвижно; лицо её застыло, как белый воск, серые глаза полуоткрыты, и вся жизнь её – в тихом трепете длинных ресниц.

Рядом с нею отец, высокий мужчина, лысый и седобородый, с большим носом, и мать – полная, круглолицая; подняла она брови, открыла широко глаза, смотрит вперёд, шевеля пальцами, и кажется, что сейчас закричит пронзительно и страстно.

Подходят люди, смотрят больной в лицо, а отец мерным голосом говорит, тряся бородой:

– Пожалейте, православные, помолитесь за несчастную, без рук, без ног лежит четвёртый год; попросите богородицу о помощи, возместится вам господом за святые молитвы ваши, помогите отцу-матери горе избыть!

Видимо, давно возит он дочь свою по монастырям и уже потерял надежду на излечение; выпевает неустанно одни и те же слова, а звучат они в его устах мертво. Люди слушают прошение его, вздыхая, крестятся, а ресницы девушки всё дрожат, окрыляя тоскливые глаза.

Может быть, двадцать расслабленных девиц видел я, десятки кликуш и других немощных, и всегда мне было совестно, обидно за них, – жалко бедные, лишенные силы тела, жалко их бесплодного ожидания чуда. Но никогда ещё не чувствовал я жалость с такой силой, как в этот раз.

Великая немая жалоба застыла на белом, полумёртвом лице дочери, и безгласная тоска туго охватила мать. Тяжело стало мне, отошёл я, а забыть не могу.

Тысячи глаз смотрят вдаль, и вокруг меня плывёт, точно облако, тёплый и густой шёпот:

– Несут, несут!

Тяжело и медленно поднимается в гору народ, словно тёмный вал морской, красной пеной горит над ним золото хоругвей, брызгая снопами ярких искр, и плавно качается, реет, подобно огненной птице, осиянная лучами солнца икона богоматери.

Из тела народа поднимается его могучий вздох – тысячеголосое пение:

– Заступница усердная, мати господа вышнего!

Рубят пение глухие крики:

– Шагу! Прибавь шагу! Шагу!

В раме синего леса светло улыбается озеро, тает красное солнце, утопая в лесу, вёсел медный гул колоколов. А вокруг – скорбные лица, тихий и печальный шёпот молитвы, отуманенные слезами глаза, и мелькают руки, творя крестное знамение.

Одиноко мне. Всё это для меня – заблуждение безрадостное, полное бессильного отчаяния, усталого ожидания милости.

Подходят снизу люди; лица их покрыты пылью, ручьи пота текут по щекам; дышат тяжко, смотрят странно, как бы не видя ничего, и толкаются, пошатываясь на ногах. Жалко их, жалко силу веры, распылённую в воздухе.

Нет конца течению народа!

Возбуждённо, но мрачно и как бы укоряя, несётся по воздуху мощный крик:

– Радуйся, всеблагая, радуйся!

И снова:

– Шагу! Шагу!

В целом облаке пыли сотни чёрных лиц, тысячи глаз, точно звёзды Млечного пути. Вижу я: все эти очи – как огненные искры одной души, жадно ожидающей неведомой радости.

Идут люди, как одно тело, плотно прижались друг к другу, взялись за руки и идут так быстро, как будто страшно далёк их путь, но готовы они сейчас же неустанно идти до конца его.

Душа моя дрожит великой дрожью непонятной тревоги; как молния, вспыхнуло в памяти великое слово Ионино:

"Богостроитель народ?!"

Рванулся я, опрокинулся встречу народу, бросился в него с горы и пошёл с ним, и запел во всю грудь:

– Радуйся, благодатная сила всех сил!

Схватили меня, обняли – и поплыл человек, тая во множестве горячих дыханий. Не было земли под ногами моими, и не было меня, и времени не было тогда, но только – радость, необъятная, как небеса. Был я раскалённым углём пламенной веры, был незаметен и велик, подобно всем, окружавшим меня во время общего полёта нашего.

– Шагу!

И неудержимо летит над землёю народ, готовый перешагнуть все преграды и пропасти, все недоумения и тёмные страхи свои.

Помню – остановилось всё около меня, возникло смятение, очутился я около тележки с больной, помню крики и ропот:

– Молебен, молебен!

Было великое возбуждение: толкали тележку, и голова девицы немощно, бессильно качалась, большие глаза её смотрели со страхом. Десятки очей обливали больную лучами, на расслабленном теле её скрестились сотни сил, вызванных к жизни повелительным желанием видеть больную восставшей с одра, и я тоже смотрел в глубину её взгляда, и невыразимо хотелось мне вместе со всеми, чтобы встала она, – не себя ради и не для неё, но для чего-то иного, пред чем и она и я – только перья птицы в огне пожара.

Как дождь землю влагою живой, насыщал народ иссохшее тело девицы этой силою своей, шептал он и кричал ей:

– Ты – встань, милая, вставай! Подними руки-то, не бойся! Ты вставай, вставай без страха! Болезная, вставай! Милая! Подними ручки-то!

Розовые тени загорелись на мёртвом лице её, ещё больше раскрылись удивлённые и радостные глаза, и, медленно шевеля плечами, она покорно подняла дрожащие руки и послушно протянула их вперёд – уста её были открыты, и была она подобна птенцу, впервые вылетающему из гнезда своего.

Тогда всё вокруг охнуло, – словно земля – медный колокол и некий Святогор ударил в него со всей силою своей, – вздрогнул, пошатнулся народ и смешанно закричал:

– На ноги! Помогай ей! Вставай, девушка, на ноги! Поднимайте её!

Мы схватили девицу, приподняли её, поставили на землю и держим легонько, а она сгибается, как колос на ветру, и вскрикивает:

– Милые! Господи! О, владычица! Милые!

– Иди, – кричит народ, – иди!

Помню пыльное лицо в поту и слезах, а сквозь влагу слёз повелительно сверкает чудотворная сила – вера во власть свою творить чудеса.

Тихо идёт среди нас исцелённая, доверчиво жмётся ожившим телом своим к телу народа, улыбается, белая вся, как цветок, и говорит: – Пустите, я одна!

Остановилась, покачнулась – идёт. Идёт, точно по ножам, разрезающим пальцы ног её, но идёт одна, боится и смеётся, как малое дитя, и народ вокруг её тоже радостен и ласков, подобно ребёнку. Волнуется, трепещет тело её, а руки она простёрла вперёд, опираясь ими о воздух, насыщенный силою народа, и отовсюду поддерживают её сотни светлых лучей.

У ворот обители перестал я видеть её и немного опамятовался, смотрю вокруг: всюду праздник и праздничный гул, звон колокольный и властный говор народа, в небе ярко пылает заря, и озеро оделось багрянцем её отражений.

Идёт мимо меня некий человек, улыбается и спрашивает:

– Видел?

Обнял я его и поцеловал, как брата после долгой разлуки, и больше ни слова не нашлось у нас сказать друг другу; улыбаясь, молча разошлись.

... Ночью я сидел в лесу над озером, снова один, но уже навсегда и неразрывно связанный душою с народом, владыкой и чудотворцем земли.

Сидел и слушал, как всё, что видел и познал я, растёт во мне и горит единым огнём, я же отражаю этот свет снова в мир, и всё в нём пламенеет великой значительностью, одевается в чудесное, окрыляет дух мой стремлением поглотить мир, как он поглотил меня.

Нет у меня слов, чтобы передать восторг этой ночи, когда один во тьме я обнял всю землю любовью моею, встал на вершину пережитого мной и увидел мир подобным огненному потоку живых сил, бурно текущих к слиянию во единую силу, – цель её – недоступна мне.

Но я радостно понял, что недоступность цели есть источник бесконечного роста духа моего и великих красот мирских, а в бесконечности этой бесчисленность восторгов для живой души человеческой.

Наутро и солнце явилось для меня с другим лицом: видел я, как лучи его осторожно и ласково плавили тьму, сожгли её, обнажили землю от покровов ночи, и вот встала она предо мной в цветном и пышном уборе осени изумрудное поле великих игр людей и боя за свободу игр, святое место крестного хода к празднику красоты и правды.

Видел я её, мать мою, в пространстве между звёзд, и как гордо смотрит она очами океанов своих в дали и глубины; видел её, как полную чашу ярко-красной, неустанно кипящей, живой крови человеческой, и видел владыку её – всесильный, бессмертный народ.

Окрыляет он жизнь её величием деяний и чаяний её, и я молился:

– Ты еси мой бог и творец всех богов, соткавший их из красот духа своего в труде и мятеже исканий твоих!

– Да не будут миру бози инии разве тебе, ибо ты един бог, творяй чудеса!

– Тако верую и исповедую!

... И – по сём возвращаюсь туда, где люди освобождают души ближних своих из плена тьмы и суеверий, собирают народ воедино, освещают пред ним тайное лицо его, помогают ему осознать силу воли своей, указывают людям единый и верный путь ко всеобщему слиянию ради великого дела – всемирного богостроительства ради!

1907-1908 г.

ПРИМЕЧАНИЕ

Впервые напечатано в "Сборнике товарищества "Знание" за 1908 год", книга двадцать третья, СПб, 1908, с подзаголовком "Повесть".

Одновременно повесть вышла отдельной книгой в издании И.П.Ладыжникова, Берлин, 1908.

В 1930 году М.Горький вспоминал: "..."Исповедь" написана по рассказу одного нижегородского сектанта и по статье о нём Кудринского, "Богдана-Степанца", преподавателя нижегородской семинарии" (Архив А.М.Горького). Тогда же, в очерке "На краю земли", М.Горький указывал, что в "Исповеди" отразилось кое-что из рукописи некоего Левонтия Поморца. Эту рукопись привёз в конце 80-х годов из сибирской ссылки С.Г.Сомов и познакомил с нею молодого Горького.

Работу над "Исповедью" М.Горький начал в 1907 году и закончил в начале 1908 года. В январе 1908 года М.Горький писал К.П.Пятницкому, что он усиленно работает над повестью (Архив А.М.Горького). В феврале того же года он уведомлял И.П.Ладыжникова: "...А сейчас – кончаю повесть, кажется, интересную. Она будет названа "Житие" или как-то в этом духе. Герой странник по святым местам" (Архив А.М.Горького). 6 марта, направляя К.П.Пятницкому более половины повести, М.Горький сообщал ему, что конец её будет готов дней через пять, и просил напечатать всё произведение непременно в одном сборнике (Архив А.М.Горького).

30 июня 1908 года М.Горький писал К.П.Пятницкому, что нетерпеливо ждёт выхода "Исповеди" (в русском издании), что за границей о ней уже кричат. Не раз М.Горький говорит о повести и в дальнейшей переписке с К.П.Пятницким, относящейся к лету того же года. Однако уже к осени 1908 года в авторской оценке повести наметился известный перелом. 31 августа 1908 года М.Горький писал В.Я.Брюсову об "Исповеди": "Сам я очень недоволен ею..." (Архив А.М.Горького).

"Исповедь" писалась М.Горьким в период столыпинской реакции, о котором в "Истории Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)" говорится:

"Поражение революции 1905 года породило распад и разложение в среде попутчиков революции. Особенно усилились разложение и упадочничество в среде интеллигенции...

Упадочничество и неверие коснулись также одной части партийных интеллигентов, считавших себя марксистами, но никогда не стоявших твёрдо на позициях марксизма. В числе них были такие писатели, как Богданов, Базаров, Луначарский (примыкавшие в 1905 году к большевикам), Юшкевич, Валентинов (меньшевики). Они развернули "критику" одновременно против философско-теоретических основ марксизма, то есть против диалектического материализма, и против его научно-исторических основ, то есть против исторического материализма... Часть отошедших от марксизма интеллигентов дошла до того, что стала проповедывать необходимость создания новой религии (так называемые "богоискатели" и "богостроители")" ("История Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). Краткий курс", Госполитиздат, 1945, стр.96-97).

Под влиянием группы Богданова-Луначарского, с которой М. Горький был в то время связан, он допустил ряд ошибок философского характера, в частности развивая идею "богостроительства", нашедшую отражение в повести "Исповедь".

Позднее, объясняя задачу, которая ставилась им в "Исповеди", М.Горький писал:

"Я – атеист. В "Исповеди" мне нужно было показать, какими путями человек может придти от индивидуализма к коллективистическому пониманию мира... Герой "Исповеди" понимает под "богостроительством" устроение народного бытия в духе коллективистическом, в духе единения всех по пути к единой цели – освобождению человека от рабства внутреннего и внешнего" (Архив А.М.Горького).

Таковы были намерения писателя. На деле же "Исповедь" с её порочной идеей "богостроительства" давала материал для оправдания "новой" религии и поэтому была решительно осуждена В.И.Лениным.

В.И.Ленин и М.Горький, как это видно из их переписки, беседовали об "Исповеди" летом 1910 года. 22 ноября этого года В.И.Ленин писал М.Горькому из Парижа: "Когда мы беседовали с Вами летом и я рассказал вам, что совсем было написал Вам огорчённое письмо об "Исповеди", но не послал его из-за начавшегося тогда раскола с махистами, то Вы ответили: "напрасно не послали" (В.И.Ленин. Сочинения, изд. 3-е, т.XIV, стр.375).

В.И.Ленин резко отрицательно отнёсся к отголоскам "богостроительства", проявившимся несколько позднее и в публицистике М.Горького. В середине ноября 1913 года, когда в ряде газет появилась статья М.Горького "Ещё о "карамазовщине", В.И.Ленин писал ему:

"Вчера прочитал в "Речи" ваш ответ на "вой" за Достоевского и готов был радоваться, а сегодня приходит ликвидаторская газета и там напечатан абзац Вашей статьи, которого в "Речи" не было.

Этот абзац таков:

"А "богоискательство" надобно н а в р е м я" (только на время?) "отложить, – это занятие бесполезное: нечего искать, где не положено. Не посеяв, не сожнёшь. Бога у вас нет, вы е щ ё" (еще!) "не создали его. Богов не ищут, – их с о з д а ю т; жизнь не выдумывают, а творят".

Выходит, что Вы против "богоискательства" только "на время"!! Выходит, что Вы против богоискательства т о л ь к о ради замены его богостроительством!!

Ну, разве это не ужасно, что у Вас выходит такая штука?

Богоискательство отличается от богостроительства или богосозидательства или боготворчества и т.п. ничуть не больше, чем жёлтый чёрт отличается от чёрта синего. Говорить о богоискательстве не для того, чтобы высказаться против в с я к и х чертей и богов, против всякого идейного труположства (всякий боженька есть труположство – будь это самый чистенький, идеальный, не искомый, а построяемый боженька, всё равно), – а для предпочтения синего чёрта жёлтому, это во сто раз хуже, чем не говорить совсем.

В самых свободных странах, в таких странах, где с о в с е м неуместен призыв "к демократии, к народу, к общественности и науке",– в таких странах (Америка, Швейцария и т.п.) народ и рабочих отупляют особенно усердно именно идеей чистенького, духовного, построяемого боженьки. Именно потому, что всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке, всякое кокетничанье даже с боженькой есть невыразимейшая мерзость, особенно терпимо (а часто даже доброжелательно) встречаемая демократической буржуазией, – именно поэтому это – самая опасная мерзость, самая гнусная "зараза". Миллион грехов, пакостей, насилий и зараз физических гораздо легче раскрываются толпой и потому гораздо менее опасны, чем тонкая, духовная, приодетая в самые нарядные "идейные" костюмы идея боженьки. Католический поп, растлевающий девушек (о котором я сейчас случайно читал в одной немецкой газете), – гораздо менее опасен именно для "демократии", чем поп без рясы, поп без грубой религии, поп идейный и демократический, проповедующий созидание и сотворение боженьки. Ибо первого попа легко разоблачить, осудить и выгнать, – а второго нельзя выгнать так просто, разоблачить его в 1000 раз труднее, "осудить" его ни один "хрупкий и жалостно шаткий" обыватель не согласится.

И Вы, зная "хрупкость и жалостную шаткость" (русской: почему русской? а итальянская лучше??) м е щ а н с к о й души, смущаете эту душу ядом, наиболее сладеньким и наиболее прикрытым леденцами и всякими раскрашенными бумажками!!

Право, это ужасно.

"Довольно уже самооплеваний, заменяющих у нас самокритику".

А богостроительство не есть ли худший вид самооплевания?? Всякий человек, занимающийся строительством бога или даже только допускающий такое строительство, оплёвывает себя худшим образом, занимаясь вместо "деяний" к а к р а з самосозерцанием, самолюбованием, причем "созерцает"-то такой человек самые грязные, тупые, холопские черты или чёрточки своего "я", обожествляемые богостроительством.

С точки зрения не личной, а общественной, всякое богостроительство есть именно любовное самосозерцание тупого мещанства, хрупкой обывательщины, мечтательного "самооплевания" филистёров и мелких буржуа, "отчаявшихся и уставших" (как Вы изволили очень верно сказать про душу только не "русскую" надо бы говорить, а мещанскую, ибо еврейская, итальянская, английская – всё один чёрт, везде паршивое мещанство одинаково гнусно, а "демократическое мещанство", занятое идейным труположством, сугубо гнусно).

Вчитываясь в Вашу статью и доискиваясь, откуда у вас эта о п и с к а выйти могла, я недоумеваю. Что это? Остатки "Исповеди", которую Вы сами не одобряли?? Отголоски её??" (В.И.Ленин. Сочинения, изд. 3-е, т.XVII, стр.81-82).

В конце ноября или в начале декабря того же года, отвечая на письмо М.Горького, В.И.Ленин указывал:

"По вопросу о боге, божественном и обо всём, связанном с этим, у Вас получается противоречие – то самое, по-моему, которое я указывал в наших беседах во время нашего последнего свидания на Капри: Вы порвали (или как бы порвали) с "вперёдовцами", не заметив идейных основ "вперёдовства".

Так и теперь. Вы "раздосадованы", Вы "не можете понять, как проскользнуло слово на время" – так Вы пишете – и в то же самое время Вы защищаете идею Бога и богостроительства.

"Бог есть комплекс тех, выработанных племенем, нацией, человечеством, идей, которые будят и организуют социальные чувства, имея целью связать личность с обществом, обуздать зоологический индивидуализм".

Эта теория явно связана с теорией или теориями Богданова и Луначарского.

И она – явно неверна и явно реакционна. Наподобие христианских социалистов (худшего вида "социализма" и худшего извращения его) Вы употребляете приём, который (несмотря на ваши наилучшие намерения) повторяет фокус-покус поповщины: из идеи бога убирается прочь то, чт`о исторически и житейски в ней есть (нечисть, предрассудки, освящение темноты и забитости, с одной стороны, крепостничества и монархии, с другой), причём вместо исторической и житейской реальности в идею бога вкладывается добренькая мещанская фраза (Бог = "идеи будящие и организующие социальные чувства").

Вы хотите этим сказать "доброе и хорошее", указать на "Правду-Справедливость" и тому подобное. Но это ваше доброе желание остаётся вашим личным достоянием, субъективным "невинным пожеланием". Раз вы его написали, оно пошло в массу, и его з н а ч е н и е определяется не вашим добрым пожеланием, а соотношением общественных сил, объективным соотношением классов. В силу этого соотношения в ы х о д и т (вопреки Вашей воле и независимо от вашего сознания) выходит так, что вы подкрасили, подсахарили идею клерикалов, Пуришкевичей, Николая II и гг.Струве, ибо н а д е л е идея Бога им помогает держать народ в рабстве. Приукрасив идею Бога, Вы приукрасили цепи, коими они сковывают тёмных рабочих и мужиков. Вот – скажут попы и Кo– какая хорошая и глубокая это – идея (идея Бога), как признают даже "ваши", гг. демократы, вожди, – и мы (попы и К°) служим этой идее.

Неверно, что Бог есть комплекс идей, будящих и организующих социальные чувства. Это – богдановский идеализм, затушёвывающий материальное происхождение идей. Бог есть (исторически и житейски) прежде всего комплекс идей, порождённых тупой придавленностью человека и внешней природой и классовым гнётом, – идей, закрепляющих эту придавленность, усыпляющих классовую борьбу. Было время в истории, когда, несмотря на такое происхождение и такое действительное значение идеи бога, борьба демократии и пролетариата шла в форме борьбы одной религиозной идеи против другой.

Но и это время давно прошло.

Теперь и в Европе и в России всякая, даже самая утончённая, самая благонамеренная защита или оправдание идеи бога есть оправдание реакции.

Всё ваше определение насквозь реакционно и буржуазно. Бог = комплекс идей, которые "будят и организуют социальные чувства, имея целью связать личность с обществом, обуздать зоологический индивидуализм".

Почему это реакционно? Потому, что подкрашивает поповско-крепостническую идею "обуздания" зоологии. В действительности "зоологический индивидуализм" обуздала не идея бога, обуздало его и первобытное стадо и первобытная коммуна. Идея бога всегда усыпляла и притупляла "социальные чувства", подменяя живое мертвечиной, будучи всегда идеей рабства (худшего, безысходного рабства). Никогда идея бога не "связывала личность с обществом", а всегда связывала угнетённые классы верой в божественность угнетателей.

Буржуазно ваше определение (и ненаучно, неисторично), ибо оно оперирует огульными, общими, "робинзоновскими" понятиями вообще – а не определёнными к л а с с а м и определённой исторической эпохи.

Одно дело – идея бога у дикаря зырянина и т.п. (полудикаря тоже), другое – у Струве и Кo. В обоих случаях эту идею поддерживает классовое господство (и эта идея поддерживает его). "Народное" понятие о боженьке и божецком есть "народная" тупость, забитость, темнота, совершенно такая же, как "народное представление" о царе, о лешем, о таскании жён за волосы. Как можете вы "народное представление" о боге называть "демократическим", я абсолютно не понимаю.

Что философский идеализм "всегда имеет в виду только интересы личности", это неверно. У Декарта по сравнению с Гассенди больше имелись в виду интересы личности? Или у Фихте и Гегеля против Фейербаха?

Что "богостроительство есть процесс дальнейшего развития и накопления социальных начал в индивидууме и в обществе", это прямо ужасно!! Если бы в России была свобода, ведь вас бы вся буржуазия подняла на щит за такие вещи, за эту социологию и теологию чисто буржуазного типа и характера.

Ну, пока довольно – и то затянулось письмо. Ещё раз крепко жму руку и желаю здоровья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю