355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Магда Сабо » Улица Каталин » Текст книги (страница 4)
Улица Каталин
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:47

Текст книги "Улица Каталин"


Автор книги: Магда Сабо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Он опустил рубашку, что держал в левой руке, взглянул на меня и молча кивнул. Не похвалил за подсказку, не промолвил ни слова, – наверно, чтоб не мешать спящим; сложил вместе обе ладони и прижался к ним щекой, давая понять, чтоб я засыпала. Но я не заснула, стала ждать его возвращения, боялась, что Роза с вечера обнаружила эти пуговицы, засунула куда-нибудь еще, и он проходит зря. Однако вернувшийся отец держал в руке картонку с пуговицами и, найдя иголку с ниткой, принялся шить.

Я слезла с постели и, тоже ни слова не говоря, подошла к нему, взяла из его рук рубашку и иглу. Пока я работала, он стоял возле и смотрел, я была еще совсем маленькая, но очень ловкая, такая же аккуратная, точная и методичная, как он сам. На стене, куда падал свет ночника, от мелких движений руки шевелились тени. Стояла тишина, только едва слышно дышали мама и Бланка. Отец стоял, я шила, и в моих руках сверкала приготовленная было к утру чистая рубашка, у которой на самом видном месте не оказалось пуговицы – после стирки ее такой и положила в шкаф.

Когда я закончила, он шепотом поблагодарил и вышел. Я забралась в постель, меня снова сморил сон, отец больше не входил, закрылся, наверное, в рабочем кабинете, он ведь часто не спал по ночам, писал статьи в специальные журналы или стихи и пьесы по случаю школьных событий и много-много писем. Поэтому я очень удивилась, почувствовав, что он вновь стоит возле моей постели; взглянула на него смущенно, с каким-то несколько неприятным ощущением – может, что не так сделала? От всякой неудачи я приходила в отчаяние, не могла перенести даже малейшего промаха. Сна как не бывало.

В руке отец держал какую-то бумагу. Я не понимала, чего он хочет, вероятно, просто поцеловать, прежде чем и самому наконец улечься снова, но он не двигался, продолжал стоять, держа в руках листок, который, таинственно мерцая, белел в свете лампы, совсем как рубашка, что незадолго перед тем сверкала в моих руках. У меня мелькнула догадка, – по какой-то непонятной причине отец хочет, чтоб я взглянула на то, что он написал, прочла то письмо или записку, которую он держал. Я протянула руку, пальцы его отпустили листок, и он упал ко мне на одеяло. Только тут я увидела, что это такое, и кровь прихлынула к моему лицу.

Отец был директором той самой школы, где мы все учились. Он ввел в школе такое новшество, чтобы все похвальные отзывы и порицания записывались на золотые и черные листки. Эти листки ученик собирал и в конце года сдавал учителю, который их подсчитывал, оценивал, и тот, у кого золотых листков оказывалось больше всех, получал награду: на заключительном торжестве отец сам ставил его рядом с собой на возвышении посреди школьного двора, пожимал ему руку и дарил книгу. Золотые или черные листки выдавались и по просьбе родителей, если дома ученик вел себя особенно хорошо или из рук вон плохо. Не настаивая на наказаниях для своих дочерей, родители весьма часто просили для них золотой листок – за какую-нибудь исключительно добросовестную работу по дому. У нас, хотя поводов было хоть отбавляй – ведь рядом с мамой и Бланкой мне, ребенку, приходилось быть за взрослого – до таких просьб никогда не доходило, в вопросах беспристрастности отец проявлял крайнюю щепетильность. Черный листок для Бланки он уже просил, а золотой для меня – ни разу.

И вот теперь в его руке было письмо, адресованное моему учителю: «Господин учитель, так как моя дочь Ирэн пожертвовала сном ради труда на благо ближнего, – соблаговолите выдать ей, если сами сочтете уместным, похвальную золотую грамоту. С почтением Элекеш Абель, отец».

Мы посмотрели друг на друга – он с той едва заметной улыбкой, которая очень редко появлялась на его лице и всегда красила его неправильные черты, а я без улыбки, растерянно, вот-вот готовая расплакаться. Все время, пока я ходила в школу, меня каждый раз в конце учебного года удостаивали чести стоять на возвышении рядом с отцом, пожимавшим мне руку, в момент вручения книги я слышала хлопки и упивалась сладостью победы и успеха. В том году у меня не было никакой надежды на награду; заболев скарлатиной, я пропустила целую учебную четверть и едва смогла наверстать отставание; отличных отметок, правда, хватало, но три месяца меня просто не было в школе, и все это время не было оснований для получения золотых листков. Я почувствовала острую боль, словно мне разбередили рану, – только теперь он пришел мне на помощь, лишь в этот раз, а ведь внимательной и доброй я была всегда; если не считать его самого, я одна убирала за Бланкой и мамой, так что такие листки ему следовало бы просить для меня каждый день, потому что, не будь меня, дом в его отсутствие развалился бы, поддерживать его одной Розе не под силу. Порой, когда отец бывал угрюмей обычного и маму его молчание пугало, она могла и приврать; то, что натворила сама, сваливала на Бланку, Бланка принимала на себя все, даже когда ее больно наказывали, зная, однако, что потом мама всегда ее чем-нибудь утешит – яблочком, шоколадкой, ленточкой. Мама и Бланка были заодно, только я, порядочная, сама по себе.

– Ты рада? – шепотом спросил отец, и снова на его лице появилась едва заметная улыбка. – Ты очень хорошо вела себя этой ночью.

Я не отвечала, он принял мое молчание за согласие и, как это уже случалось раньше, погасил свет, чтоб я не видела, как он будет раздеваться. Я еще не успела заснуть, как по мерному дыханию отца поняла, что он уже спит. Кинга засыпает так же легко, безо всякого перехода. Дыханье спящих чуть колыхал» воздух. Я чувствовала себя бесконечно несчастной, как это бывает только у детей. Бумага лежала рядом на стуле, куда я с вечера должна была класть вычищенное назавтра платье и свежее белье, я пошарила, нашла бумагу и смела ее на пол.

На другой день я отнесла бумагу моему учителю, получила за нее листок и опустила в пакет, где они у меня хранились, такие же точно пакеты были у всех воспитанниц, матери делали их по единому установленному образцу; мой пакет отец склеил, когда я была еще первоклассницей. Бланка, от скуки делавшая вид, будто подражает, мне, заметила в моих руках пакет и достала свой. Там лежало пять золотых грамот, откуда так много – одному богу известно, у нее столько и за целый год не набиралось. Теперь я относилась к отцу уже более миролюбиво, чем прошлой ночью, и подумала, сколько же ему пришлось с нею помучиться, прежде чем либо добиться, чтоб она пять раз отлично ответила урок, либо сделать ей такое суровое внушение, что она и впрямь подтянулась и вела себя образцово.

Бланка вынула свои листы, сложила из них узор, в недоверчивом восхищении еще раз пересчитала, действительно ли их так много. Злое и горькое чувство овладело мной, и – что меж нами случалось крайне редко, – я набросилась на нее с криком: как она мне надоела, хвастается своими дрянными бумажками, а сама ничего не умеет и совсем, не трудится, а я хоть и не смогу стать в этом году первой, – все равно старалась как могла; однако мне уже не собрать столько листков, сколько надо.

Бланка, уже привыкшая к ругани, ничего мне не ответила, молча собрала свои вещи и убралась прочь с моих глаз. В тот день я ее почти не видела, Бланка ушла к Хельдам, мы кричали, звали ее домой, но она не вернулась. Маме пришлось пойти за ней, нашлепать по попке, та разревелась. Сидела весь вечер надувшись, потом вдруг, без всякой причины развеселилась, принялась шалить и озорничать, бочком-бочком прилезла ко мне и поцеловала. Я отняла ее руки – в тот вечер Бланка была мне невыносима, – но она очень старалась помириться, и где-то в глубине души я чувствовала, что она неповинна в том, из-за чего я на нее сержусь. В тот день мы еще раз поссорились, – в нее словно чертенок вселился, затеяла возню вокруг моего портфеля, что всегда бесило меня. Как и отец, я терпеть не могла, когда прикасались к моим вещам, которые всегда содержались в чистоте и порядке. Я оттолкнула ее от моего портфеля – так, что она испуганно взвизгнула, отец поинтересовался, что это у нас происходит, как мы себя ведем. Тогда мы наконец затихли. Мама у зеркала примеряла шарф, оценивая, хороша ли она была бы в роли испанской плясуньи; волосы свои она заколола на самой макушке огромным высоким гребнем. Бланка взирала на нее с восхищением, только нам с отцом было, кажется, немножко за нее стыдно.

На другой день мы сдали свои листки, их судьба меня не интересовала, я ведь знала, что мне все равно не быть первой. И все-таки, когда на последнем уроке назвали мое имя, меня охватила безумная радость, наверное, как у взрослых от вина; на какое-то мгновение мелькнула надежда, а вдруг меня пожалели, вдруг на педсовете решили – не важно, сколько у Ирэн Элекеш похвальных листков, она всегда была самой первой ученицей, пусть так будет и теперь, присудим ей первое место и без листков. Я вышла к кафедре. В ушах у меня шумело.

– Ну, как же ты укладывала свой пакет? – улыбнулся мой учитель. – Ай-яй-яй, Ирэн!

Я воззрилась на него с удивлением. Он увидел, что я не понимаю его намека, и покачал головой. Вытряхнул содержимое моего пакета, которое вдруг распалось на две части, словно разложенное невидимой рукой. Одни листки были гладкие и легли на стол ровной блестящей стопкой, другие валялись кучей, рваные, засаленные, в пятнах от шоколада и чернил. Среди моих незапятнанных похвальных грамот затесалось пять испохабленных золотых листков.

– Ты случайно прихватила с собой и листки твоей сестры, – сказал учитель. – Не следует играть похвальными грамотами.

Он смел в пакет чистые листы вместе с грязными и вернул их мне. В том учебном году первой ученицей стала. Клари Калман, у нее оказалось самое. большое число похвальных листков. Урок тянулся медленно, за всю мою жизнь никогда так медленно не тянулись уроки. На перемену я вышла первой и сразу кинулась в класс Бланки. Моя младшая сестра стояла в углу, к двери спиной. Ее одноклассницы объяснили мне, что Бланке нельзя выходить на перемену, ее снова наказали за неряшливость. Забыла дома свои листки.

Я подошла к ней. Она, должно быть, почувствовала, что кто-то стоит рядом, и обернулась. А когда увидела – кто вспыхнувшее лицо осветилось улыбкой; Никто не умел улыбаться так, как Бланка.

Отец приучил меня к дисциплине, даже ребенком со мной не случалось такого, чтоб я потеряла самообладание или перестала различать, что можно, а что нельзя. Это был первый случай, когда гнев оказался сильнее меня. Я выхватила ее листки, разорвала на мелкие кусочки и швырнула ей в лицо, в грудь, под ноги.

– Идиотка, – крикнула я, – думаешь, мой портфель – дом для твоих кукол? Что ты суешь ко мне свои грязные бумажки? Думаешь, у меня и без того мало неприятностей?

Она не ответила, только взглянула на меня, и на глаза ее медленно навернулись слезы. Она не опустила глаз; о укоризной и глубокой грустью посмотрела мне в лицо, Я сцепила пальцы, чтобы не показать, как дрожат у меня руки. Теперь я уже поняла, на что она надеялась, когда тайком засунула в мой пакет свои похвальные грамоты, мне стало ясно еще, что она совершенно не наблюдательна, ей и в голову не пришло, что на каждом листке написано ее собственное имя, класс и тот поступок, за который листок выдан, а, значит, я никак не могла бы завоевать первое место даже с помощью пяти ее жалких похвальных листов.

Мы стояли молча, не зная, что сказать друг другу. Одноклассницы визжали, какая-то девочка выскочила из класса, побежала за тетей учительницей, и из коридора было слышно, как она кричит, что старшая сестра Элекеш ругается и мусорит в классе.

Теперь я тоже почувствовала, что за моей спиной кто-то стоит. По глазам Бланки тотчас поняла, кто это, можно было не оборачиваться, и так все было ясно. За исключением того, что произойдет теперь.

– Что случилось? – спросил отец. – Что здесь происходит?

– Я обманщица, – не задумываясь ответила Бланка повернулась к нам обоим спиной и, как в церкви во время обедни, опустилась в углу на колени. На колени в нашей школе ставили в знак самого большого наказания. Отец не стал спрашивать у нас объяснений, он взял меня за плечи и поставил на колени среди бумажных обрывков. Немного постоял позади, потом я услышала, как хлопнула дверь. До сих пор за всю мою жизнь меня не наказывали ни разу. Я горько плакала от стыда, не видя перед собой ни стены, ни Бланки. Но Бланку я почувствовала – минуту спустя она наклонилась и поцеловала меня.

Госпожа Хельд одевала девочек, Балинту помогала госпожа Темеш. Дети привыкли к этим костюмам, репетировали в них уже несколько дней, могли бы надеть их и сами, но им должны были помочь взрослые – это тоже входило в правила игры. Элекеш взволнованно носился из комнаты в комнату, и хотя среди детей страшно было вначале одной Генриэтте, волнение постепенно передалось и другим выступающим. Когда все они уже были в костюмах, госпожа Хельд принесла губную помаду и карандаши для бровей; гримировала уже всех сразу, в одной комнате, – подкрасив губы Ирэн, тут же принялась за Балинта. У мальчика ощущение вымазанных краской губ вызвало отвращение, первым побуждением было тут же вытереть их, что, разумеется, исключалось; зато девочкам эта процедура доставила истинное наслаждение.

В гостиной; где стояла сцена, сооруженная из кафедр, которые Элекеш велел перенести из своей школы, госпожа. Элекеш, Хельд и виновник торжества сидели и ждали начала представления, вместе с Розой и Маргит. Капитан не спускал любящих глаз с Элекеша, который то и дело проносился через комнату и, словно в классе, призывал сидящих потерпеть и не шуметь; он был очень трогателен в своем неустанном стремлении обеспечить этой непредсказуемой жизни устойчивость – хотя бы обязательным празднованием каждой знаменательной даты. В толстой клетчатой тетради Элекеш хранил множество придуманных им самим поздравлений, речь ко дню оплакивания героев-мучеников Арада, [2]2
  Арад – город в Трансильвании, где в октябре 1849 г. были расстреляны тринадцать венгерских генералов, руководивших освободительной борьбой 1848–1849 гг.


[Закрыть]
оду на день птиц и деревьев, а также стихотворения и сцены по случаю церковных или семейных праздников. С тех пор, как на эту улицу переехали Хельды, уже во всех трех домах дни рождения и именины каждого члена семьи отмечались торжествами по Элекешу. Сегодня был черед капитана. Когда Элекеш ввел этот обычай, на первых порах торжество ограничивалось тем, что дети говорили поздравления, кто-нибудь играл на фортепьяно или пел, но потом, когда дети подросли, он решил что им по плечу и более сложные действа, и вот теперь они выступали с целой маленькой пьеской; в прошлый раа это пришлось как раз на именины Хельда; в пьеске, сочиненной Элекешем, участвовала уже и Генриэтта, речь там шла о добром зубном враче. В тот раз Генриэтта играла страдальца больного, которого излечивает добрый зубной врач – Ирэн, а озабоченные родители – Бланка и Балинт, – взявшись за руки, декламируют сочиненные Элекешем стихи о самоотверженном докторе. Капитан был уверен, что на этот раз детьми будет разыгран патриотический спектакль на армейскую тему, и заранее к этому приготовился. Армейскую службу он ненавидел, все свои несчастья объяснял тем, что когда-то его вынудили к этому занятию насильно, однако давно потерял надежду объяснить это Элекешу. Его первые намеки Элекеш воспринял с таким испугом, словно говорились непристойности, и капитан отказался от продолжения разговора. Было бы недостойно травмировать духовный мир друга вещами, которых тот не понимал, ведь если в нежном сердце Элекеша уже поселилось патриотическое чувство, то он был способен лишь завидовать капитану и его мужественной профессии защитника сирот и вдов.

Об этом дне, когда капитан праздновал свое тридцатипятилетие, позднее все забыли, кроме Балинта, и в сознании Балинта день этот запечатлелся по-особому. Это воспоминание существовало отдельно от других, как апельсиновая долька, и в различные моменты жизни нет-нет да и всплывало в памяти.

Празднество началось по звонку. Артисты стояли наверху, на сцене, за занавесом, который сшила Темеш, Элекеш вышел к зрителям и на этот раз сам произнес торжественную речь, и она произвела поразительный эффект, – даже капитан смущенно моргал, уставясь себе в колени. В словах Элекеша было столько тепла, преданности, чистоты, и капитан растрогался, услышав, что на нем – благословение господне и Элекеш желает, чтоб ангел-хранитель никогда не отступался от него; Маргит и Роза перекрестились, будто в церкви, Хельд повернулся и пожал капитану руку. Госпожа Элекеш в волнении грызла леденцы, ей не терпелось увидеть своих детей, госпожа Хельд тоже сидела в зале и неотрывно смотрела на занавес. Она только что оставила Генриэтту среди детей и убедилась, что та привлекательнее и трогательнее других девочек; пусть не удалось добиться для нее роли со словами, – госпожа Хельд надеялась, что само появление дочери на сцене явится для нее громадным успехом.

Стоя за занавесом, дети слушали речь. Слова «доблесть», «мужество», «честь» ничего им не говорили, понимал их один только Балинт, который был взрослее всех и более других склонен к абстракциям. Теперь он недоумевал, зачем ему идти в доктора, если можно стать доблестным солдатом, и с волнением ждал, чтобы спектакль начался и он хотя бы вот так, со сцены, смог прокричать о том, что в иное время не выразишь – с какой радостью, если потребуется, он отдал бы жизнь за родину, и какое это наслаждение, когда в твоих руках сабля. Ирэн была необыкновенно, просто ошеломительно прекрасна в своей Короне. Элекешу казалось, что если он поручит ей играть роль Хунгарии, то простой национальный наряд не подойдет, поэтому на нее надели маскарадное платье ангела, только без крыльев, длинное-предлинное, белоснежными складками ниспадавшее до полу. Талию ее перехватывал изукрашенный каменьями поясок, а на голову девочки Элекеш надел корону Святого Иштвана, которую он сам сделал из золоченой бумаги и, не пожалев трудов, оклеил фальшивым жемчугом и разноцветными стекляшками. Генриэтта, исполнявшая роль пажа, не могла оторвать глаз от занавеса. Пусть ей даже ничего не придется делать, только опуститься на колени перед гербом страны у ног Ирэн и взирать на нее снизу вверх – все равно боялась она панически. Да и сама Ирэн чувствовала легкое волнение, ведь у нее большая роль, и если Бланка во время исполнения выкинет какой-нибудь фокус, то как бы из-за нее не сбиться с текста. В этой ситуации только один человек веселился и ликовал, забавно кланяясь своим кургузненьким, еще по-детски неоформленным тельцем, облаченным в мальчишеский костюмчик, – этот человек была Бланка. Из прически ее уже изгладились следы горячих щипцов, которыми госпожа Хельд пыталась завить ее гладкие волосы, и пока отец говорил, она непрерывно размахивала руками, так что Балинту пришлось схватить ее за локоть – не то она стволом своего ружья, того гляди, ударила бы через занавес Элекеша, который все еще продолжал свою речь; лишь после взрыва рукоплесканий он вернулся наконец к актерам и, превратившись из оратора в режиссера, отскочил в сторону, отдернул занавес, – занавес ловко скользнул по проволоке, прицепленной за гвозди от двух картин на противоположных стенах, и накрыл собой Элекеша словно Лазаря, – терпеливого и совершенно довольного своими пеленами.

Картина, представшая глазам зрителей, вызвала бурные аплодисменты. На стуле, лицом к залу, восседала Ирэн уронив руки на складки платья, ослепительная корона блистала над ее челом. У ног Ирэн склонилась Генриэтта и прижавшись к ее коленям в абсолютной, почти противоестественной неподвижности, держала национальный герб. Сердце госпожи Хельд сжалось, и даже Хельд забыл о своем интересе к детскому спектаклю – так жаль ему стало дочь, ведь он знал, что, несмотря на свой педагогический инстинкт, Элекеш неизменно допускал в отношении Генриэтты промах, понапрасну снова и снова принуждая ее показываться перед публикой; для Генриэтты игра в таких спектаклях оборачивалась мукой, она никогда не смогла бы уже выступать уверенно. Хельд стиснул руку жены, этим жестом они сказали друг другу, как жалко им дочь, как хорошо бы сейчас подняться за ней и забрать со сцены домой, ведь девочке так страшно. Герб в руках Генриэтты дрогнул, и простыни, изображавшие реку и горы, закачались.

Капитан смотрел на Ирэн – Хунгарию и поражался тому, что уже во второй раз им овладевает какое-то непонятное умиление. Элекеш не предпринимал никаких попыток: экспериментировать, то, что он хотел сказать, имело всегда один определенный смысл, и если от его пьесок веяло чем-то еще, то не по умыслу, а случайно, в результате непредвидимых факторов. Ирэн сидела на импровизированной: сцене, с короной святого короля на голове, к ногам ее склонился испуганный паж, уже мертвенно-бледный от страха и выглядевший таким сиротой, каких не сыскать в целом свете. Этот маленький паж, вместо того чтоб спасать положение, скорее усугублял его. Хунгария, сидевшая на своем стуле, казалась такой поразительно беззащитной и одинокой, что капитан поискал глазами Элекеша, желая прочесть по его лицу, заметил ли он, какой безысходностью повеяло вдруг от его постановки; но учителя закрывал занавес; на виду, в правом углу сидела с текстом в руках одна Темеш, их неизменный суфлер.

К счастью, тягостное зрелище Хунгарии, одиноко сидевшей под священной короной рядом с потерявшимся от страха пажом, продолжалось недолго, – из-за занавеса с грохотом вырвалась Бланка, одетая мальчиком, с игрушечным ружьем в руках, с ранцем за спиной, и напряженная обстановка разрядилась тотчас, как только ее коренастенькая фигурка в тесных штанишках завертелась по сцене. В тот вечер девочка была в отличной форме и на редкость хорошо помнила роль.

Бланка играла неприятеля, врага Хунгарии. Не было сказано, из какой части света родом этот враг, это был враг извечный, угрожавший родине, целившийся в нее из ружья. Очень кстати оказался пронзительный голос маленькой Бланки, она с наслаждением пользовалась возможностью покричать во всю мочь, взрослые громко смеялись над ругательным текстом, что вовсе не понравилось Элекешу, поскольку эта сцена и вся пьеса должны были по замыслу иметь серьезный характер. Бланка принялась поносить Хунгарию, обвинять ее во всевозможных гнусностях, а потом, заявив, что отберет у нее герб и корону, прицелилась в пажа, и у Хельда снова сжалось сердце; мимолетное хорошее настроение, вызванное неожиданным появлением Бланки, рассеялось, потому что у Генриэтты уже и губы сделались белые; сносить угрозы даже в тексте пьесы было явно выше ее сил.

И тогда поднялась Ирэн. Поднялась красиво, с достоинством, и так же великолепно произнесла написанный стихами текст, в котором отвергла все обвинения врага и звучным, громким голосом позвала на помощь, умоляя спасти ее герб и корону. На все стороны света бросила она клич: «Помогите!», и капитан вновь ощутил, как больно ему смотреть на сцену, видеть этот ужасный спектакль, смотреть на Хунгарию, которая в соответствии с режиссерской находкой Элекеша стояла на сцене в ангельских покровах, босиком, и, обращая свой лик в разные стороны, молила о помощи. Темеш опустила тетрадь – Ирэн не нуждалась в подсказке; госпожа Элекеш, восхищенная внешним видом дочери, не слышала ни слова из того вздора, который несли Ирэн или Бланка, видела только, как складно у них все получается, и продолжала громко грызть леденцы. Госпожа Хельд, не обращая внимания на Ирэн, не спускала напряженного взгляда со своей дочери. И тут наконец на сцену выступил Балинт.

Все почувствовали, что никогда им еще не доводилось видеть более красивого мальчика, которому так шла бы гусарская форма и который сумел бы так ловко обнажить саблю. Его текст тоже был написан стихами, он, красиво отчеканивая слова, просил Хунгарию успокоиться, забыть свой страх, потому что он готов за нее на бой, пусть она не боится ни за свой герб, ни за корону, ни за будущее, ибо он рядом и если понадобится, то и умрет за нее. Элекеш из-за простыни видел, как улыбнулась Ирэн и как она смотрит на Балинта, это удивило его, ведь Ирэн полагалось взирать на него с воодушевлением, а она улыбалась, и лицо ее лишь тогда снова помрачнело, когда она увидела, что Балинт даже не глядит в ее сторону, не замечает ее улыбки. Балинт, произнося слова текста, верил, что все здесь правда, в сочиненных Элекешем Стихах точно выражались только что родившиеся в его уме мысли – готовность погибнуть героической смертью и уверенность в том, что уж он-то сумеет спасти свою родину. Однако Ирэн видела перед собой не гусара, а мальчика Балинта Биро, и надеялась, что мальчик заметит, какая она сегодня необычайно красивая в этой блестящей короне и какой взрослой девушкой выглядит в этом длинном платье до пят. А у Балинта было совсем другое чувство – в этом длинном белом одеянии с поясом, усыпанном блестящими каменьями, стоит перед ним его родина, а вовсе не Ирэн Элекеш, поэтому, кончив декламировать, он опустился, как его учили, на одно колено и склонил перед Хунгарией саблю. Когда он стоял, коленопреклоненный, лицо его оказалось совсем рядом с лицом Генриэтты, он видел ее приоткрытые губы, словно она хочет позвать на помощь или ей просто нечем дышать, и, хотя Генриэтта ему нравилась, он с превеликим удовольствием дал бы ей пощечину, – нечего разевать рот, будто рыба в их саду, – но вместо этого он поднял глаза и взглянул на Ирэн.

Только тут он увидел, что перед ним Ирэн, и сразу забыл и про день рождения отца, и про патриотический спектакль, забыл даже, что надо говорить, два взгляда – из-под короны и кивера – уже не отпускали друг друга. Балинт не знал, что Ирэн охвачена таким же неистовым плотским желанием, как и он сам, он не знал даже, что именно так называется чувство, овладевшее им в ту минуту, когда в его руках была сабля, а на голове Ирэн корона, что это первая в их жизни минута, когда заявило о себе то, что впоследствии окончательно свяжет их друг с другом. Он лишь чувствовал, как хорошо бы теперь остаться здесь, рядом с Ирэн, а не продолжать спектакль и не говорить больше никаких слов.

Однако продолжать пришлось, потому что Бланка уже наставила ружье ему в грудь и с криком ринулась на него. Она была неописуемо забавна в тот день. Балинт поднял саблю, вскочил на ноги и собирался отобрать у Бланки ружье, прежде чем она выстрелит в него или в Хунгарию; по роли она должна была уступить. Однако не тут-то было – Бланка не захотела отдавать ружья. Лицо ее вдруг вытянулось, побледнело от злости, Элекеш и госпожа Темеш сдавленными голосами выкрикивали указания – все было напрасно, и Балинт в порыве первого в его жизни взрослого негодования набросился на Бланку. Он был сильнее, ему удалось вырвать ружье из ее рук, и тогда Бланка разревелась пронзительно и злобно. Элекеш уже хотел выпутаться из занавеса, чтоб привести дочь в чувство и призвать к порядку, – пусть немедленно сдается и, умирая, падает к ногам Балинта, который должен стать сапогом ей на грудь и, держа саблю в правой руке, а левую простерев к Ирэн, закончить монолог, из которого виновник торжества сразу поймет, что венгр – первый солдат в мире; однако этого так и не произошло, точнее, произошло совсем не так, как намечалось. Генриэтта без слов, без единого стона повалилась ничком, от пережитых волнений ей сделалось плохо.

Представление осталось незаконченным. Правда, через мгновение Генриэтта уже пришла в себя у госпожи Хельд на коленях, но спектакль пришлось прекратить; Бланку, как она была – в маскарадном наряде и гриме – госпожа Элекеш безжалостно отшлепала по попке, Балинт и Ирэн так и остались рядом на сцене. Ирэн сняла с головы корону, госпожа Темеш задернула занавес, и, отгороженные от зрителей, от виновницы и пострадавшей, ото всех, они остались вдвоем. Вдруг Балинт вновь ощутил то самое безымянное кошмарное и постыдное чувство, которое испытал минутой раньше, и, покраснев, как мак, бросился прочь со сцены.

Трижды этот спектакль приходил ему на память, каждый раз в особо значительные моменты его жизни, последний раз в 1952 году, когда началось слушание дисциплинарного дела и приступили к допросу. Бланка сидела неподалеку от него в углу комнаты, а он, вместо того чтобы сосредоточиться на вопросах, ломал себе голову, пытаясь вспомнить слова из ее роли, и кадровику ничего не оставалось, как смотреть на него, пока он наконец не заговорил, но произнес совсем не то, что от него ждали, – стихотворную строку: «Я иду на тебя и, тебя одолев, отрублю тебе руки и ноги», В самый первый раз он вспомнил об их спектакле десять лет спустя, в день смерти Генриэтты, когда он вечером вернулся наконец из больницы и плачущая Темеш подвела его к стоявшему у забора стулу, чтоб он мог заглянуть в сад соседей; стоя на стуле, он увидел девушку на покрытой щебнем дорожке, она лежала в ярком лунном свете, повернув голову набок, точь-в-точь, как лежала у ног Иран во времена их детства. Спустя некоторое время образ той же самой сцены вновь возник в его душе. При осаде Будапешта он попал в плен, и когда с конвоем пленных отправлялся в путь, то думал об Ирэн, своей невесте, которая не могла даже вообразить, что происходит с ним в ату минуту. Однако та Ирэн, о которой он думал, была не собой – худенькой серьезной студенткой университета, – а призрачным видением в белом платье со сверкающим поясом и короной святого короля на голове. Охранник не понял, что у него на уме, когда он внезапно остановился, прикрыл ладонью лицо и стоял так, пока его не подтолкнули. Никто не узнал, что теперь он видит уже и самого себя в красном костюме с игрушечной саблей и кивером, и майора, который уже пал в бою, и супругов Хельд, которых увезли неизвестно куда, и Генриэтту, которую убили, а ему остается лишь ломать голову над тем, куда нилашисты могли деть корону Святого Иштвана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю