Текст книги "Больница как она есть"
Автор книги: Мадлен Риффо
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Прошло два часа, а Симеона все нет. Тем временем я к десяти часам, как полагается, вытащила грязное белье из непроветриваемого чулана, где оно слежалось за истекшие сутки: грязные простыни и отвратительно перемазанные подстилки; пока я их запихивала в мешки, нанюхалась вони и запачкала руки. Тут я осмелилась сказать ординатору:
– Там, где я прежде служила, для такой работы давали маски.
Врач сделал вид, что не слышит: «Кого она из себя корчит, эта новенькая?»
Такова конфуцианская больничная иерархия: врачи, за редчайшим исключением, никогда не здороваются с низшим медицинским персоналом. Словно бы смотрят сквозь вас.
Симеон вернулся в полном изнеможении, на его антрацитовой коже блестели капельки пота. Я поняла, что он куда старше, чем кажется, усталость подчеркнула морщины, веки набрякли.
Не говоря ни слова, он направился к шкафу со щетками, потом стал наполнять ведро, чтоб «привести в порядок мужчин», в это время я полоскала тряпки. И не раздумывая, нашла для него верный тон, тон Жюстины:
– Ты что – второй раз собираешься мыть? Все давно сделано.
■
Если бы я писала роман, я бы ввела уже в действие его персонажей, каждому дала бы свою линию. Но я начала узнавать товарищей по работе только к концу недели. Первые дни была лишь сплошная гонка и страх, что, выпав из общего ритма, я из-за своей неумелости сведу на нет усилия всей бригады. Опасалась я и того, что меня отчислят.
Во время «полулегализованного» перерыва, в других местах невозможного, здесь кое-как «дозволяемого», хоть не всегда и выкроишь пять минут, чтобы наспех проглотить чашечку кофе, я себя чувствовала стесненно. Кто говорил о детях или о муже, кто о каникулах. Удастся ли, наконец, поехать куда-нибудь в этом году всей семьей? Мне же нечего было им рассказать. С моей профессией женщине трудновато обзавестись личной жизнью. А что-нибудь сочинять не хотелось.
Я сказала: «Когда-то у меня был муж. Теперь живу одна. У меня есть дочь». Никто подробностей не выспрашивал. К тому же сетования на трудности жизни, на рост цен (литр растительного масла вздорожал почти вдвое) занимают целиком те короткие мгновения, пока мы проглатываем кофе, закрывшись а служебном помещении, взгромоздившись на столы и свесив усталые ноги. Не наша, другая, седовласая, Жюстина рассказывает, что давно уже она может себе позволить съесть бифштекс только по воскресеньям. Перебивается яйцами и молоком, а иногда недорогими сортами рыбы. Елена вконец вымотана тяжкими переездами из дома в больницу и сложностями с маленьким сыном, которого ежедневно надо куда-то пристраивать. «Если бы наконец-то открыли обещанные ясли...»
По воскресеньям мы едим рогалики – нас угощают медсестры. Елена мне объясняет: «Мы складываем в копилку чаевые, которые нам дают перед выпиской иные из выздоровевших больных. Вот откуда эти «пиршества». Но если вам, Марта, или Симеону, или Жюстине перепадут от больных какие-нибудь деньги, вы их можете, разумеется, оставить себе».
Пусть читатель себе уяснит: Елена, дипломированная сестра, зарабатывает около 1800 франков в месяц, включая оплату тринадцати учитываемых сверхурочных часов, а также прибавку на транспорт (данные 1973 года), установленную после увеличения жалованья низкооплачиваемым служащим. Симеон и Марта получают около 1200 франков в месяц (включая сюда все надбавки). Жюстина за выслугу лет получает несколько больше.
Кто из нас, руководимый самыми лучшими побуждениями, не совершает хоть изредка глупостей? Я еще плохо знаю своих товарищей по работе. Летом, из-за нехватки постоянного персонала, уделом временных служащих становятся частые переброски с места на место. Я лишь мельком столкнулась с Брижиттой, круглолицей девушкой, только что сдавшей экзамен на бакалавра и нанявшейся всего на один месяц, чтобы испытать себя на работе. Меня посылают то на первый, то на третий этаж, чтобы заткнуть брешь в личном составе. С кем-то произошел несчастный случай, кто-то ушел в отпуск прежде, чем ему нашли заместителя, способного вынести по меньшей мере двойную нагрузку.
В каждой бригаде свои обычаи, свои порядки, свои больные, о которых я решительно ничего не знаю.
Наша смуглянка Жюстина – само благоразумие. Когда она борется с хлопьями пыли, сколько бы ей больные ни жаловались на свои болезни, они услышат в ответ лишь нечто односложное. Она меня поучает: «Если тебе ничего неизвестно и знать – не твоя забота, чего же тут рассусоливать».
Ну, а я, вернувшись на второй этаж, ныряю под койку, чтобы вытереть пыль, и, найдя в углу завалявшуюся тапку, ставлю ее аккуратно рядом с другой.
– Она вам пригодится, мсье, когда вы начнете вставать, – говорю я больному, мрачно натянувшему простыню до самого носа.
– К чертям собачьим вашу тапку. Позавчера мне отрезали ногу.
В другой раз я выкраиваю минутку, чтобы сменить воду в вазочке с белыми гвоздиками, которые стоят возле фотографии красивого мальчика на столике у старушки. Что бы такое приятное сказать ей? Симеон издали подает мне отчаянные знаки. Бегу к нему.
– Будь осторожна, у этой старушки месяц назад внук разбился на мотоцикле, она сама мне сказала.
Какая ниточка, подобная тончайшей осенней паутинке, связала этого эмигранта с больной старушкой? Симеон очень сильный и очень добрый. Лишь он один может поднять эту женщину, не причинив ей боли. Он помнит привычки всех больных: кому сколько требуется подушек, как кому разместить дужки от пролежней под простынями. А здесь только это и может вызвать доверие.
Сегодня мадемуазель Б., старшая медсестра, вихрем ворвалась к нам с первого этажа, где ее без конца тормошат, и укрылась в нашем служебном помещении. Я скатывала бинты. Ни слова не говоря, она рухнула в кресло и разрыдалась, спрятав лицо в ладонях. Потом внезапно уснула, словно провалилась в беспамятство.
Целый год в ее отделении лежал ребенок: заболевание крови. Он называл ее «мама Марсель». Вчера утром он умер.
– В таких случаях, сама убедишься, – говорит мне Елена, – сколько ни закаляйся, все равно бродишь несколько дней как потерянная, ничто не идет на ум.
■
Я вживаюсь – пускаю корни, начинаю кое-что видеть. В этой ежедневной гонке, выполняя все свои мыслимые и немыслимые обязанности, я уже не боюсь выдохнуться до старта. Жюстина правильно предупреждала Жаклину:
– Я знавала многих, которые и двух дней не выдерживали, Они заболевали или пугались, чаша их терпения переполнялась, и они сбегали. Но если проскочишь первую неделю, потом привыкнешь.
Так и произошло с Жаклиной, с Брижиттой (она этим очень гордилась) и со мной тоже.
Каждое утро, когда я в своем городском платье прохожу в раздевалку мимо женской палаты, двадцать шесть взглядов следят за мной, узнавая ставшую им привычной Марту, кивают мне. Разбуженные в пять утра («Градусник, мадам»), измученные женщины силятся мне улыбнуться. Начинается день, и успокаивающий аромат кофе, который я буду сейчас разносить, прогонит запахи непроветренной, еще полной ночных страданий палаты.
Я надеваю белый халат, чепец и синий фартук. Тем же жестом, что и Жюстина, я, идя коридорами, на ходу завязываю тесемки фартука. Я – у себя. Бригада ждет меня. Я знаю, что именно должна делать, и все сделаю.
Теперь можно и оглядеться. Я – санитарка, а не медсестра. Мои обязанности, хоть и столь же утомительны, куда менее тяжки.
Место действия похоже на букву «Т»: общая палата на двадцать шесть коек расположена по вертикали; наше служебное помещение, комната Елены, изолятор – по горизонтали. Две мужские палаты, на дюжину коек каждая, находятся по краям этой линии.
Я называю левую «палатой сапожника», этого больного я предпочитаю всем остальным; вторую мои товарищи окрестили «кают-компанией психов».
В каждой палате своя атмосфера. В первой играют в карты, обмениваются газетами и «спортафишами», там всегда под сурдинку играют транзисторы, редко совпадающие программами. Это – нечто вроде казармы, как я ее себе представляю, хотя, по правде говоря, никогда там не бывала.
Во второй лежит тридцатилетний верзила, который лишился всего лишь части ноги – большое везение. Он вечно голоден и съедает по целому бессолевому батону за один присест. В свое дежурство, развозя на тележке утренний завтрак, я подсовываю ему, в виде добавки, кусочек масла, загодя припрятанного мною в карман, слегка подтаявшего, хоть оно и завернуто в серебряную бумагу. Ведь того, что положено по рациону (10 граммов), ему бы едва хватило намазать на один ломтик хлеба.
■
Наша Жюстина уезжает в отпуск на весь август. Чрезвычайное событие. За мытьем посуды или за кофе мы только и говорим теперь о Бретани, о маленькой ферме брата Жюстины, куда она едет, чтобы помочь убрать урожай. Земля не может прокормить всю семью. Но когда Жюстина уйдет на пенсию, она сможет вернуться туда и работать в поле. Ее мечта.
С самой юности, экономя на всем, она лелеет эту возможность.
Проработав не знаю уж сколько там лет, она добилась комнаты при больнице: за это жилье у нее ежемесячно удерживают 100 франков. В полдень она съедает в столовке мясной обед. По вечерам Жюстина довольствуется кусочком сыра и яблоком. Покончено с дорогостоящими, тяжкими переездами. Зато все ее бытие ограничено больничными стенами. Жюстина не вышла замуж. Ничего в ее жизни не происходит, за исключением летних поездок на ферму в Бретань.
– Ах, что там за воздух... – Она молодеет от одного только воспоминания. – И потом, – добавляет тихо, – наконец я не буду видеть этих страдающих людей.
В профсоюз Жюстина никогда не вступала. «К чему, – говорит она, – только деньги транжирить на членские взносы». Но сегодня она выплескивает все накопившиеся обиды: ведь ей известно, что по возвращении она уже Марты здесь не застанет...
– Я заработала тридцать девять отгульных дней, но дирекция их никогда не оплатит как сверхурочные. Эти дни накопились за два года. Я спросила в отделе кадров, нельзя ли дать мне в этом году не месячный, а полуторамесячный отпуск, то есть хоть две недельки мне возместили бы из тех тридцати девяти дней, что они задолжали. И знаешь, что на это сказали в дирекции? «Даже не думайте, вы позарез нужны нам первого сентября. Лучше съездите к рождеству, во время каникул...» Нет, за кого они меня принимают? Разве могу я, на свою-то зарплату, дважды в год тратиться на поездки! Им это отлично известно... А ведь кого они вызывают в экстренных случаях? Необходима замена? Да стоит лишь постучать ко мне в дверь! Уж коли живешь при больнице...
Жюстина могла бы прибегнуть к помощи одного из профсоюзных деятелей. Не хочет. Слишком боится потерять место, с таким трудом раздобытое некогда, по приезде в Париж. Ей хочется «сохранить доверие начальства». Когда Жаклина пытается втолковать ей азбуку классовой борьбы, Жюстина немедленно вспоминает, что сейчас как раз самый момент приступить к генеральной уборке (раздевалка, ватерклозеты, шкафы). Неизменная уловка, чтобы спровадить куда подальше всех этих «молокососов».
– Повидала бы эта девчонка с мое... – ворчит Жюстина.
Она передает мне дела. Отныне, из-за отсутствия замены уехавшим в отпуск служащим, временный работник, каковым я являюсь, должен взвалить себе на плечи не только обязанности Жюстины, но и некоей, находящейся в отпуску по беременности, Ренэ.
– Бери с меня пример, ты – санитарка, ну и делай свое дело, в другие не лезь, – советует мне Жюстина. – Отвечай: ничего, мол, не знаю. Если будешь помогать медсестрам и дальше, совсем обалдеешь, при этом лишнего су все равно не зашибешь.
Она продолжает меня наставлять:
– Однажды, чтобы сделать им одолжение, я обмыла покойника. За это полагается один франк и двадцать сантимов[3]3
В бесплатных больницах эта работа никогда не оплачивается.
[Закрыть]. Думаешь, я их получила? Как бы не так – не моя обязанность. Я не желаю учиться делать уколы и не вынесу судна в неположенный час. А ты? Всегда тут как тут. Можно подумать, тебе это в радость. Вот ты и не успеваешь прибраться или домыть посуду, когда уже пора уходить. Говоришь о моих «отгульных» часах, а сама сколько их накопила с твоими замашками?..
И еще я тебе скажу, – продолжает она. – Пока меня нет, следи, чтоб не разбазаривали наше имущество. Белый эмалированный жбан – с главной кухни, а синий – с нашего этажа.
Девушки с третьего очень милы, но не одалживай им так часто сахар или пакетик бессолевого печенья. Ты ведь знаешь, что у меня всегда есть кое-что про запас, – я-то на мель не сяду. Но учти – они брать-то берут, да не всегда возвращают... А нам ведь самим все дают в обрез.
И еще, ты заслужила выговор. По утрам, считая, что я ничего не вижу, ты даешь двойную порцию масла парню Двадцать восемь, ну, этому ненасытному. Нельзя иметь любимчиков. Пусть ему масло носят те, кто его навещает.
– Да он из провинции, – пытаюсь я оправдаться. – Вчера я дала ему масло соседа, которому перед операцией нельзя было есть... Никто в палате не возражал. Имеет же право сосед уступить свою порцию...
Жюстина меня обрывает, открыв холодильник:
– Гляди, невостребованное масло я ежедневно откладываю сюда. По воскресеньям, когда на кухне всего лишь один дежурный, больные не получают на обед ничего, кроме ветчины и пустой вареной картошки. Вот я каждому и даю кусок масла, чтобы сделать эту картошку съедобной.
Припоминаю день, когда Жюстина, выслушав мой рассказ об одном душераздирающем случае, вышла из себя и сказала: «Да хоть все они передохни, мне-то какое дело...» А ведь ей нет равных по уменью сэкономить, припрятать один-два апельсина, простоквашу или пюре, предвидя, что вряд ли кто сегодня придет к парализованной даме Восемь (у ее мужа восьмичасовой рабочий день, но, когда только может, он приносит ей разные вкусности) или что оперированная накануне очнется сегодня от своей летаргии и захочет есть.
– Если кухня пришлет на десерт творог для мадам Л., – говорит Жюстина, – она, запомни, его не захочет. Ну и припрячь его для кого-нибудь. А для нее, вот видишь, я храню в холодильнике компот.
То, что у нас делает Жюстина, в нацистских лагерях называлось «organisier[4]4
От немецкого глагола organisieren (организовывать). (Прим. автора.)
[Закрыть]». Но ей-то откуда бы это знать!
Заключенный «организовывал», а вернее – ловчил, выкрадывал у охраны кусок хлеба или фуфайку, чтобы отдать более слабому товарищу.
Вот так же и наша смуглянка Жюстина вынуждена выкручиваться во Франции, хотя времена-то вроде бы мирные.
■
Больничный сад напоминает нам о лете. Это настоящий оазис посредине Парижа. Он зажат между скалами муниципальных домов, в нем вьют гнезда никем не тревожимые дрозды и синицы. Вторая Жюстина, седовласая, которая никогда не ходит в столовку (слишком там шумно, да и дорого для нее), в обеденный перерыв присаживается со мной на скамейку.
Она преисполнена материнских чувств и если не говорит о своей дочери, то рассуждает о «нашей молодежи».
– У Жаклины никого нет, кроме матери, – сообщает она мне. – Отец ее скоропостижно скончался от инфаркта, случившегося на Елисейских полях. Не вздумай заговорить с Жаклиной о нем. Чересчур долго не вызывали «скорую помощь». Прохожие даже внимания не обращали – все торопились в метро, – знаешь, как это бывает в часы пик. Видишь, что кто-то упал, думаешь, пьяный, хватил лишнего, а тебе-то надо скорее домой... Такова жизнь. Полицейская машина в конце концов подобрала ее отца. Да только этот «черный ворон» черт знает сколько еще проваландался из-за уличных пробок, да объехали, кажется, чуть ли не пять больниц, пока отыскали такую, где согласились принять больного. Когда его, наконец, поместили в кардиологию, было уже слишком поздно.
Думаю, – продолжала она, – что именно из-за этой беды Жаклина бывает подчас непереносима. Никаких денег впереди не маячит, а вбила себе в голову, что должна учиться на медика. Тебе небось невдомек: такая хорошенькая, элегантная, и возлюбленный поджидает ее на мотоцикле у выхода, и для танцев она время выкраивает, но чтобы хоть как-нибудь перебиться Жаклина уже и в прачечной вкалывала, и подавальщицей в ресторане, и продавщицей в Uniprix[5]5
Магазин стандартных цен. (Прим. перев.)
[Закрыть], даже ребят нянчила. А теперь, на время каникул, поступила к нам младшей сестрой.
– А Брижитта? Я знаю, это твоя любимица. Ты все ей спускаешь, и пол готова за нее подтирать... У них в семье – полный достаток. Ей восемнадцать лет, и она ни бельмеса в жизни не смыслит. Не из-за денег пошла в санитарки. Елена мне все рассказала. После экзаменов на бакалавра Брижитта немного сбрендила. Надо было вернуть ей веру в себя, чем-то занять. Ей хотелось на медицинский. Отец соглашался. А мать – ни в какую. Есть у Брижитты сестра, старшая, которой она завидует. Брижитта считает себя толстухой, страдает от этого, а ведь она совсем недурна.
Ее месячная стажировка у нас скоро кончится. Заметила, как ее это радует? Все время твердит: у меня призвание, я убедилась, что смогу стать врачом. Просто приятно смотреть на нее. Надо же так измениться! То и дело целует меня. Вот о ком я буду скучать... Тем более, что и дочь моя собирается замуж. Я ведь рассказывала тебе? А у меня никого нет, кроме нее.
Эта тема для седовласой Жюстины неиссякаема. Но время есть время, и пора возвращаться в корпус.
Я всучила Симеону свои талоны в столовку. Его покинула жена. Он занял немного денег у кузины, которая держит возле Одеона небольшой ресторанчик с антильской кухней. (Он дал мне адрес, сказав, что я там смогу пообедать со скидкой.) Метро ему еще доступно, он не истратил полностью своей абонементной книжки. Но все наличные деньги жена, уходя, забрала, а Симеон получит зарплату только через неделю.
Для меня столовка стала запретной зоной. Жаклина пригласила меня пойти туда с ней. Я согласилась. Но я не учла, что для этого надо надеть городское платье. Не учла и того, что подвалы больницы представляют собой лабиринт, соединяющий под землей все корпуса, и там неизменно толкутся профсоюзные деятели, которых я предпочла бы не встречать.
Едва мы расположились со своими подносами в шумном зале самообслуживания, где обедали группами сотни служащих, как одна женщина, обернувшись, узнала меня и воскликнула:
– Как вы сюда попали? Кто бы мог подумать... Вы уже, значит, не во Вьетнаме?
Именно этого мне и хотелось любой ценой избежать.
Жаклина и лаборантка Берта рты разинули. А я смутилась. Что-то пробормотав, я последовала за узнавшей меня женщиной в сад, куда она как раз направлялась.
– Я вас сразу узнала по голосу, – сказала она. (Что у меня за особенный голос?) – Я вас слышала в передаче «Культура Франции». Разве вы меня не помните? Я давно работаю в системе социального обеспечения при больнице X... Я вас навещала, когда вы прибыли из Африки. Единственный случай бациллоносителя холеры за целый год. Как такое забыть!
Я объяснила мадемуазель Д., что готовлю книгу, хотя вовсе еще не была уверена, что ее напишу. Умоляла хранить все в тайне. Если мои товарищи по работе узнают, что я журналистка, отношения наши сразу станут натянутыми. Мадемуазель Д. отлично все поняла и обещала хранить мой секрет. К тому же она уезжает сегодня в отпуск. Для меня это было спасением. Но с перепугу я даже вспотела.
Пусть себе Симеон использует теперь мои талоны в столовку!
Однако ценой пережитой тревоги я завоевала симпатию Жаклины и Берты. Мне не пришлось ничего для них сочинять. Пока я была в саду, их воображение не дремало и они сами придумали объяснение.
– Так вот почему ты совсем не такая, как Жюстина? Ты путешествовала. Твой муж там работал – так ведь? А когда вы расстались, ты вернулась во Францию. Но если ты там была медсестрой, пускай даже старшей, все равно заморский диплом ничего здесь не стоит.
Я промолчала.
– Понятно теперь, почему ты так быстро освоилась с уколами, ты и раньше умела их делать.
Посыпались советы:
– Надо тебе перейти в частный сектор, там лучше платят. Они там не так придирчивы, как в бесплатных больницах. А персонала и у них не хватает. Зато куда выше жалованье. Наверное, есть способ все это уладить. Хочешь, я наведу справки?
Теперь Жаклина и Брижитта охотно помогают мне мыть посуду.
– Рассказывай. Ты так интересно рассказываешь.
Неужели Вьетнам будет всюду следовать за мною по пятам? Я по нему скучаю. За двадцать два года моей влюбленности в эту страну (свою родину любишь как мать, а влюбляешься часто в чью-то чужую) моя жизнь была тоненькой красной ниточкой, вплетенной в гигантский вьетнамский ковер. Когда работа моя там закончилась, я попыталась выдернуть ниточку.
Но слишком давно она была в этот ковер вплетена. Когда я потянула за нее, она оборвалась.
■
Карусель шприцев, капельниц и урильников – так бегут дни. Сегодня я перечитала первые записи Марты. Все соответствует истине. Лишь имена больных и товарищей по работе я изменила. Так же как все штрихи, по которым можно было бы их узнать. Такого правила я буду придерживаться до конца этого повествования.
Два месяца тому назад я уже опубликовала несколько отрывков в своей газете. Совершенно не ожидая этого, получила сотни писем от медсестер и бывших пациентов больниц – куда больше читательских откликов, чем на сборник очерков «У партизан Вьетконга», первую из моих книг, ставшую мировой сенсацией. Одна младшая медсестра из Дижона не спала ночь, исписав для меня двадцать пять страниц о том, что происходит у них в больнице. Она пишет: «Возвращаешься после работы, совсем потеряв человеческий облик. Мы измотаны до того, что уже не обращаем внимания ни на свою внешность, ни на наших мужей. Закон не лишает нас права любить. Но после такой работы мы не можем себе позволить урвать от сна хотя бы часок. Кажется, вот-вот разобьют твою личную жизнь. Я чувствую, что муж меня любит все меньше и меньше... Читать книги, ходить в кино? Я пыталась. Да где на это взять силы? Я знаю – не только нас дробят жерновами. Миллионы людей живут подобно моему мужу и мне. Но главное то, что больничный персонал имеет дело со страждущими существами, а не с машинами. Чтобы поставить больного на ноги, надо время и время. А мы все делаем на бегу. Вот ведь в чем ужас!»
«Профсоюзы добились для нас двух выходных в неделю. Я использую их на покупки, стирку, более внимательный уход за детьми, – пишет одна медсестра из Ниццы, – но с некоторых пор мне все труднее включаться в работу после дней отдыха, я очень устаю».
«Напишете ли вы книгу, в продолжение ваших статей? – спрашивает некая Сильвия, ученица школы медсестер из Лиона, и с горечью добавляет: – Такая книга вряд ли пришлась бы по вкусу читателям, ведь даже любовной истории, для занимательности, в нее не вплетешь».
А почему бы и нет, Сильвия. Подлинная жизнь, как и ее описание, никогда не обходится без любви.
Предрекаю появление моряка, затем матери бывшего (очень активного) оасовца, монахини, которая едва не погибла, воскрешение из мертвых той, которую я прозвала «Мыслью», историю Офелии, историю птицы, а также двух арестантов, которых стерегли в больнице вооруженные охранники, безумную влюбленность Иоланды... и много другого, увиденного мною на передовой нашей битвы за человеческую жизнь, когда я определилась младшей медсестрой в ультрамодернизованную клинику «хирургической реанимации» и участвовала в полетах на вертолете «Жаворонок-3» Охраны общественной безопасности, обслуживавшем «катастрофы».
Аллегро, адажио, анданте, сюита в белом. Симфония барокко. На каждом уличном углу что-то свершается. Чтобы это увидеть, нужно сделать лишь небольшое усилие. Вам – прочесть следующие главы, а мне – научиться передать на расстоянии то, что было бы так легко рассказать вам, если бы вы находились рядом.
Вот кто умеет по-настоящему видеть – сапожник мсье Бернар. Росточком от горшка два вершка, да еще укороченный хирургом, отрезавшим ему по колени обе ноги, он тем не менее зорко смотрит вокруг глазками-щелочками. Ничего общего со злобным подглядыванием старой карги, напротив, он преисполнен дружеского сочувствия. Совсем не похож на других стариков, которые, всякое повидав на своем веку, ушли в самосозерцание, этот же целиком открыт для впечатлений внешнего мира, жадно их впитывает. Сегодня утром, когда я мыла в его палате плиточный пол, он сказал мне:
– Марта, вы работаете больше левой рукой. А ведь вы не левша. Что-то у вас с запястьем. У вас оно, наверное, болит.
И я слышу журчание ручейка, струящегося в Камбодже, его голос похож на плач и смех человека во сне; ручеек превращается в реку, пересекая область Тайнинь в Южном Вьетнаме.
В Париже, в больнице, в палате, куда Иоланда, поддерживая, привела из операционной строительного рабочего, сотрясаемого рвотными спазмами, где мсье Д. бреется перед зеркалом у единственного умывальника, я слышу журчание того, невесть где протекающего азиатского ручейка. На улице зажегся зеленый сигнал светофора, и орда машин, взревев, ринулась вперед. Над крышами неотвязно звонит колокол какой-то церкви.
Разламывая ампулу, чтобы сделать больному укол, я мысленно переношусь в освобожденную зону Южного Вьетнама и оказываюсь в лесу перед соломенной хижиной, которую партизаны построили для двух приехавших к ним журналистов. Лок, сидя на корточках, шьет из черной хлопчатобумажной ткани мундир, принятый в этом секторе Армии Освобождения. Он ремесленник из Сайгона, избравший для себя джунгли и свободу. Сидит подле меня все то время, что я печатаю на машинке, а ее непривычный для здешних мест стук пугает пальмовую крысу и нефрито-зеленую змею. Лок не разговаривает. Он всего лишь присутствует. Выполняет свой долг хозяина: в его стране – верх неприличия оставить гостя в одиночестве.
Однажды, подняв на меня глаза, он монотонно сказал:
– Наблюдаю за вами с тех пор, как вы здесь. Навидался я всяких ранений. У вас правая рука наполовину парализована. Вы носите тяжести только левой рукой.
И вот этот неведомый мне сапожник, как и вьетнамский ремесленник, догадался о том, что уже позабыто моими близкими: ранение 1962 года, полученное мною в Оране (в машину журналистов со всего маху врезался грузовик. Как было потом установлено, в нем сидела банда оасовских убийц). Я маскирую частичное отсутствие кости серебряным браслетом, с которым не расстаюсь никогда. Такие вещи не заживляются временем. По ночам, особенно после того, как я нанялась в больницу, я вижу во сне, будто мне должны отнять руку.
– Пустяки. Поранилась на работе, – говорю я сапожнику. И думаю про себя:
«Спасибо, мсье Бернар. Марта жива, раз вы ее разглядели».
■
В палате сапожника появился новенький, двадцатишестилетний. По-видимому – моряк. Он непрерывно стонет, если, свернувшись в комок, не забывается сном. Ранение сосуда, полученное на судне во время плавания, «какой-то зловредный микроб проник в рану» – так считает он. Его направили к нам из госпиталя Морбиана, чтобы узнать мнение профессора-консультанта.
Для Иоланды, Жюстины, Симеона и меня он сразу стал «морячком». Для медиков он «остеосаркома»; подхватив это слово в коридоре, я толком не понимаю его значения. Требуется ампутация. Немедленная.
Парень этот похож на молодого зверя. Несмотря на успокоительные лекарства, он бешено борется с кем-то невидимым, и каждый вечер мы ставим вокруг его койки съемные загородки, чтобы он во сне не упал. Неподвижно лежа на животе, он утыкает лицо в ладони, чтобы ничего не видеть, обо всем позабыть.
Разлука с морем ему тяжела. «Когда я не вижу моря один только день, у меня душа не на месте», – признается он нам. И вот он спит в Париже.
Он спит в Париже, как рыба в садке
на набережных Межиссери;
как дикие звери, пойманные,
забиваются в самую глубь клетки.
Как те, кого продадут и кто умрет
на ковре меблирашек.
Он уходит в сон.
Как животное, умирая,
спасается бегством,
когда пожелает.
Как усталый путник, который садится
в снег,
отлично зная исход.
Как падает раненый на полдороге к оазису,
и песок чернеет под ним.
Искушение одолевает меня. Растолкать бы этого человека, растолкать мадам А., поднять на ноги всю бригаду. Всех этих покорных ангелов с руками, изъеденными жавелем, тех, кому нет доступа к историям болезней, но кто всем сердцем чует недоброе. «Сейчас у нас их несколько – таких, кто катится вниз, кто соскальзывает», – говорит Симеон. Чем их удержать, пробудить волю к жизни? Где та искорка, что их оживит?
Дайте, о дайте нам хотя б на четыре гроша надежды.
■
Ночное метро. По окончании рабочего дня – полная свобода для душевных излияний. Вздремнуть? Хорошо бы... Но в августе поезда ходят так редко. «Прирученная» Иоланда делится со мной мыслями:
– Я не такая быстрая, как Жаклина. Только дома начинаешь как-то осмысливать происшествия дня: голова трещит, набита кошмарами, и вот ни с того ни с сего обозлишься. Днем все время носишься от необходимого к спешному, от спешного к неотложному. Где уж тут думать?
Я всегда хотела стать медсестрой. В четырнадцать лет из-за болезни позвоночника я лежала в санатории Берна. Я-то знаю, как унизительно быть забытой на судне, которое за два часа врезалось тебе в ягодицы. В особенности на людях, в часы посещений... В этом санатории я пристрастилась к чтению, к музыке. Я восхищалась теми из нашей обслуги, кто становился для нас вроде старшей сестры. А одной из них удалось, даже там, в санатории, сделать меня счастливой. И мне хотелось быть похожей на нее... Позднее, совсем уже выздоровев, я поступила в частную медицинскую школу города П., неподалеку от места, где жили мои родители.
Очень скоро мы, в качестве практиканток, уже выполняли в местной больнице обязанности не только младших, но и вообще сестер: больница чуть не закрылась из-за нехватки медперсонала. И вот из двух с половиной лет, положенных на обучение, пять месяцев предстояло работать совершенно бесплатно: стерилизации и уколы, дежурства возле оперированных... Практикантка должна все молча сносить, иначе получит плохую характеристику... Протестовать немыслимо. Отказаться от сверхурочных часов – тоже. Я не против практики, но ученицы не должны представлять собой угрозу обществу. Профессия познается не только в теории, однако практиканток надо по крайней мере контролировать. А нами никто не руководил. Хотя от нас нередко зависела человеческая жизнь. Должны же люди иметь право на хороший уход! Реформой обучения предусмотрено, чтобы стажеров консультировала дипломированная сестра. Но беда в том, что для выполнения самой насущной работы во Франции не хватает пятидесяти тысяч сестер...
Словом, я покинула эту школу, из-за чего у моих родителей возникло немало финансовых затруднений. Отдохнула два месяца, а потом наш знакомый доктор устроил меня в одну из парижских школ Общественной благотворительности. Я обрадовалась. Приехала в Париж. Но Общественная благотворительность не может предоставить жилье всем приезжающим из провинции ученицам. Я знаю таких, что живут в ночлежках Армии спасения, церковных приютах, а то и в частных пансионах. Я тоже отыскала такой, не очень далеко отсюда. Спросила по телефону: «У меня будет отдельная комната?» – «Нет, на несколько человек». – «На четверых-пятерых?» – «Что вы, куда больше».