Текст книги "Тропами ада"
Автор книги: Людвиг Павельчик
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Поперекликивавшись какое-то время с другими инструментами, скрипка повела основную партию какого-то неспешного музыкального шедевра, поддерживаемая негромкой мощью уже знакомого мне оркестра. Если это будет происходить каждую субботу – я определенно сойду с ума.
На всякий случай я переоделся, вновь сменив пижаму на брюки и рубашку. О нет! Танцевать я вовсе не собирался и думать так было бы огромным заблуждением! Но я еще не совсем четко, скажем так, представлял себе мои дальнейшие действия, а посему решил быть во всеоружии на случай возможных военных мероприятий. Воевать же в полосатом ночном одеянии было, по меньшей мере, несолидно.
Вскоре к музыке присоединился топот ног танцующих и обычный шум разнузданной попойки. Все выглядело так, как будто совершенно в порядке вещей было устраивать оргии в заброшенном доме, смеяться, топать и напиваться, не оставляя после себя следов и, что самое неприятное, не дав себе труда пригласить единственного на сегодняшний день официального жильца особняка присоединиться к веселью! Безобразие!
Я выдумывал всякую саркастическую чушь, стремясь за черными шутками с самим собою скрыть свою неуверенность и даже страх, начавший уже скользкой змеею выползать наружу из своей глубокой пещеры, затерянной среди кажущихся неприступными скал бравады и самолюбия.
Вдруг я отчетливо услышал шаги, поднимающиеся по лестнице. От зала на втором этаже, где, по-видимому, и происходило все это ночное мероприятие, если можно так выразиться, мою комнату отделяли лишь сорок ступеней лестницы да коридор метров в двадцать длиною, поэтому через полминуты шаги, гулко и размеренно отстучав свое соло под аккомпанемент моего нарастающего ужаса, были уже у двери моей комнаты, где замерли. Еще секунда, и мои нервы лопнут с жалобным прощальным звоном. Находясь с другой стороны двери, я, ни жив ни мертв, приник к ней ухом, в надежде различить хоть какое-то свидетельство человеческого присутствия и в обуявшем меня суеверном страхе даже не помышляя о том, чтобы попросту распахнуть дверь и посмотреть в глаза тому, кто за ней сейчас стоит, должно быть, ухмыляясь производимому собою эффекту. Владевшая мною еще прошлой ночью безрассудная решимость выследить и покарать возмутителей моего спокойствия пропала без следа, и мои собственные вчерашние геройства с обследованием мертвого дома казались мне теперь совершеннейшей дикостью.
Мне показалось, что я различил чье-то дыхание по ту сторону двери, скорее напоминавшее глубокий вздох, затем кто-то поскреб ее поверхность, судя по звуку, ногтем, и вздохнул еще раз, после чего шаги возобновились, но не в обратном направлении, как можно было ожидать, а в сторону входа в мансарду. Через несколько секунд до меня донесся приглушенный лязг поворачиваемого в замке ключа и скрип открываемой двери. Тот, кто сделал это, переступил порог мансарды, и после того, как дверь с гулким стуком закрылась за ним, звуки с той стороны окончательно смолкли, предоставив мне в спокойствии и дальше «наслаждаться» доносившейся снизу музыкой.
Но о чем-то подобном, само собой, и речи идти не могло. Я был буквально парализован ужасом, а мысль, что существо, проникшее в мансарду, все еще находится там, приближала меня к откровенно бездумной панике. Я чувствовал себя загнанным зверем, обложенным флажками волком, чья незавидная участь предрешена, и лишь в этот момент осознал глубокий смысл выражения «провалиться сквозь землю», так как именно это желание владело мной превыше всего.
Впрочем, через несколько минут скрип двери повторился, и посетитель вновь прошествовал мимо моей комнаты, на этот раз уже не задерживаясь возле нее, и, неспешно спустившись по скрипучей лестнице, присоединился к остальным участникам этой ночной неразберихи.
Когда шаги наконец смолкли, влившись в общий гул веселья, я смог наконец-то перевести дух. Мне стало казаться, что за эти мучительные минуты я не сделал вообще ни одного вдоха и сейчас просто не мог надышаться, как и привести к нормальному ритму бьющееся где-то в горле сердце.
Я распахнул окно и выглянул в ночь. Темно не было, зеленовато-желтая луна, сменив на небесном троне солнце, заливала своим светом сад, и в этом матовом сиянии листья кустов и деревьев казались серебряными. Я даже мог различить начало прорубленной мною тропинки к реке, по которой сам пришел оттуда прошедшим вечером, преследуемый сначала смехом, а затем странным речитативом.
Несмотря на эти воспоминания, заросший сад Кристианы представлялся мне теперь несравненно более привлекательным местом, нежели нутро дома, пронизанное звуками нестерпимо-зловещей музыки. Я искал спасения от наваждения, окунувшись в свежий воздух и стараясь не думать о происходящем этажом ниже. С удовольствием отправился бы я сейчас на реку, или в лес, или куда угодно, только бы не слышать и не чувствовать этого. Но, во-первых, я не был уверен, что эти, звучавшие уже внутри меня, звуки и там не продолжат свое назойливое преследование, а во-вторых, для осуществления задуманного мне пришлось бы пройти мимо второго этажа, где разворачивались описываемые ночные события, чему я, в своем теперешнем состоянии, предпочел бы немедленную смерть.
Но, даже выглянув в сад, я спасения не сыскал. Скорее наоборот – углубил смятение и страх, владевшие мною. На озаренной лунным светом скамейке у заросшей садовой дорожки, неподалеку от заброшенного колодца, я увидел женщину. Она сидела, благочестиво сдвинув колени вместе, и смотрела куда-то вверх, туда, где кроны старых деревьев переплетались, образовывая что-то вроде купола, не пропускающего ни фотона. Слабый ветерок чуть заметно шевелил светлые волосы сидящей, как будто робко гладил, наслаждаясь их мягкостью и шелковистостью. Одетая в длинное серое, безукоризненного покроя, платье с белым кружевным воротничком, она как будто не замечала, что его подол утопает в сырой грязной траве, не просохшей после затяжной непогоды, и за долгие годы неухоженности покрывшаяся мхом поверхность скамейки, такая же сырая и скользкая, грозила привести в негодность работу ее портного.
Завороженный увиденным и начисто позабыв о тревожащих меня еще несколько секунд назад переживаниях, я не мог оторвать взгляда от посетившего меня вновь видения, так как в женщине на скамье я моментально, без малейшей доли сомнения, узнал недавнюю гостью моего сна, столь любезно подарившую мне гусиное перо в качестве сувенира и причинившую некоторые неприятности, забыв опорожнить чернильницу.
Миг и вечность, день и ночь, реальность и бред – все смешалось в моем сознании, и я не знал более, чему верить и о чем думать, полагаться ли на здравый смысл или укутаться в кокон сладкого слабоумия, бороться ли за свои идеалы или отринуть последние, бросившись в омут неизвестности. Она была и сном и явью, она страшила и притягивала меня одновременно, я видел ее лишь второй раз и, вместе с тем, знал ее целую вечность. Мир исчез для меня в эту секунду, провалившись в пропасть неизведанного вслед за моими грезами. Я вдруг отчетливо осознал, что все происходящее со мной не было простой случайностью и слепым стечением обстоятельств, начиная с подброшенной мною над географической картой монеты и даже раньше, с тех самых пор, как мной овладела мысль уехать, отказавшись от привычного окружения и образа жизни. Или же так было всегда. Я теперь совершенно точно знал, что моя встреча с этим существом, будь то ангел или бес, была запланирована провидением и потому неминуема, вне зависимости от того, стал бы я ей противиться или нет. В свете сказанного, самым разумным поведением с моей стороны было стороннее созерцание происходящего и невмешательство в промысел высших сил. В конце концов, то, что должно произойти – произойдет и, быть может, окажется не самым худшим для меня…
Женщина повернула голову в мою сторону и смотрела теперь прямо мне в глаза, насколько я мог судить, принимая во внимание расстояние. Ее глаз видеть я не мог, как и не мог почувствовать ее дыхания, но сам облик ее уже приводил меня в особое состояние, сродни трансу, и я знал, что видение не исчезнет, даже если я закрою глаза.
Я просто смотрел на нее, будучи не в силах сократить разделявшее нас расстояние, а она, похоже, до времени не стремилась к этому. Так бывает во время коротких свиданий в тюрьме – толстое клееное стекло между посетителем и заключенным не позволяет ни прикоснуться друг к другу, ни почувствовать тепло сидящего напротив, и даже голос расслышать невозможно без соответствующих приспособлений. И выбор, оставленный пленнику, включает лишь два варианта – дождаться конца срока или же бежать; бежать ради нескольких счастливых мгновений свободы, мгновений радости встречи, конец которым вскоре положит автоматная очередь или кандалы, еще более тяжелые чем прежде.
Кто же в нашем случае пленник, я или незнакомка в сером? Достаточно ли было просто найти дорогу в сад через кишащий неведомыми ужасами дом или же барьер между нами был гораздо более весомым? В том, что я пленник, даже каторжник своих страстей, я не сомневался ни секунды.
Луна начала заметно клониться к горизонту, тени на земле изменили свою форму и раздражающие звуки несуществующего оркестра наконец стихли. Обрушившаяся тишина гораздо лучше гармонировала с ночной прохладой и моим собственным состоянием, нежели продолжавшаяся несколько часов дикая смесь музыки, топота и смеха. Я и не надеялся узреть разъезжающихся гостей, прекрасно осознавая тщетность любых попыток такого рода. Я также знал, что утром не найду ни следа, ни малейшего знака, пригодного в качестве доказательства реальности ночного бала, хотя бы уже потому, что сам бал был нереален. Его попросту не было. Ничто не тревожило толстый слой серой пыли в запертом зале на втором этаже старого серого дома, и паутина, липкой сетью опутавшая все вокруг, осталась нетронутой. Сей факт даже не требовал проверки, ибо был очевиден.
Вот и незнакомка, бывшая этой ночью моей безмолвной собеседницей, поднялась с поросшей мхом скамейки, не оставив, как и можно было ожидать, никакого отпечатка на природной желто-зеленой, как сегодняшняя луна, губке; и последняя не пометила влажным пятном ее чудесное светло-серое платье, что меня уже совершенно не удивило. Чуть покачивая бедрами, женщина медленно пошла в противоположную от дома сторону, в направлении проложенной мною недавно ведущей к реке тропинки и, не оборачиваясь более, скрылась в ее темноте. Я не знал, зачем она пошла на берег в довольно промозглую майскую ночь, что надеялась она найти у черной реки или от кого скрыться в густом мраке, но что-то подсказывало мне, что, по крайней мере, купание точно не было ее целью. А, быть может, она и есть та самая русалка, что использовала лежащий на берегу камень в качестве трона, с которого она производила надзор за вверенным ей ее отцом, королем глубин, участком водного пространства и откуда пела свои протяжно-жалобные русалочьи песни? Или, по желанию, начитывала стонущим речитативом свои подводные молитвы…
Тоже мне, сказочник… Русалка, в силу наличия рыбьего хвоста, натурально не могла бы развлекаться прогулками по нашему с Кристианой саду, надзор за которым в ее полномочия, полагаю, не входил.
Я по привычке паясничал и балагурил, доказывая самому себе, как легко и безболезненно я воспринимаю разворачивающиеся вокруг меня любые невероятные события, пусть даже и с явно дьявольским душком. Если именно этого так страшились аборигены, то их ужас перед этим домом был крайне преувеличен. По моему мнению, пара-тройка бессонных ночей вкупе с созерцанием столь прелестных персонажей не должны были вызывать подобные неадекватные реакции взрослых людей, не обремененных теперь уже нежной наивностью детства. Истории, подходящие для вразумления и подчинения собственной воле до поры неразумных, грезивших волшебными сказками, отпрысков, были совершенно непригодны для суеверного закулисного перешептывания их родителей, которое, тем не менее, настойчиво практиковалось в этой сошедшей с ума деревне.
Я попытался уснуть, не решаясь все же до рассвета инспектировать помещения дома. Что бы там ни происходило и кто бы ни резвился внизу по ночам, меня это не касается и интересовать не должно. В познании эфирной и астральной составляющих вселенной я силен не был, а посему не стоило совать нос в мясорубку. Я жив и здоров, моя память пополняется новыми впечатлениями, которых я так жаждал, планируя покинуть город, и мой интерес к жизни вновь поднимает голову. Чего же мне еще надо? Понимание границы между дозволенным и запретным мне успешно привили еще за школьной партой и сейчас я намеревался этими знаниями воспользоваться, оставаясь благоразумным.
Снова утро. Снова солнце и снова опротивевшие сомнения. И снова я, как нестабильный истерик, готов был все списать на сновидения, в худшем случае на мимолетные галлюцинации, возникающие на границе сна и бодрствования. Хотя ни одна деталь ночных происшествий не стерлась из моей памяти, безвозвратно проглоченная крепким сном, я снова и снова спрашивал себя, могло ли случившееся быть реальностью и пытался припомнить статистику сумасшествий, дебютировавших схожими с моими симптомами.
Нужно ли говорить, что осмотренная мною дверь в чердачное помещение не претерпела со времени предыдущего осмотра абсолютно никакой метаморфозы и по-прежнему производила впечатление намертво прикипевшей к своей раме? Замочная скважина была едва различима и вероятность того, что где-то существовал еще подходящий к ней ключ, была ничтожно малой.
Направляясь в библиотеку, что находилась в самом низу, неподалеку от комнаты с закрытым желтыми портьерами входом, где я, в день моего приезда, обнаружил записку хозяйки дома, я мимоходом заглянул на второй этаж, где пробыл ровно столько, чтобы убедиться в отсутствии каких-либо изменений, после чего продолжил свой путь.
Выбрав одну из книг – на сей раз это оказался „Sterbender Cato“ авторства J. Ch. Gottsched – я не спеша вновь поднялся наверх, уже по пути с интересом перелистывая желтые, испещренные готическим шрифтом, страницы, обещавшие доставить мне в ближайшие несколько дней чистейшее удовольствие.
Отворяя дверь в мою комнату, я вдруг заметил на пыльном полу что-то, тускло блеснувшее. Нагнувшись, я поднял тонкой работы английскую булавку, исполненную из белого золота, что я определил сразу, ибо, в отличие от ботаники-энтомологии, в науках, обещавших денежный приток, я разбирался неплохо. Почтенный возраст вещицы также не вызывал сомнений – продолжительное время лишенный чистки металл успел настолько потускнеть, что использовать булавку в таком виде иначе как в качестве музейного экспоната было бы просто неловко. Сказать по правде, я вообще не очень-то понимаю, для чего нужны английские булавки. В моем представлении (подозреваю, несколько поверхностном) сей инструмент можно применять исключительно для вправления резинки в трусы, но, согласитесь, изготавливать его для этой цели из золота как-то несерьезно. Хотя, если вспомнить бриллиантовые блохоловки французских аристократок, то можно предполагать, что и рубиновые палочки для чистки ушей, равно как палладиевые противозачаточные спирали нашли бы горячий отклик в сердцах модниц.
Насчет трусов и резинок… Вряд ли человек, обронивший булавку под дверью моей комнаты приходил сюда для того, чтобы в тишине и покое посвятить себя этому нехитрому занятию, а это значит, что древняя застежка германцев могла применяться и для других целей, кроме вышеозначенной. В моей же ситуации это лишь доказывало, что шаги и шорохи у моей двери не были галлюцинацией, что меня отчасти успокоило.
Покрутив в руках булавку, я и ее добавил в мою экзотическую коллекцию, помещавшуюся в резной шкатулке на дне саквояжа, сомневаясь, что ее законный владелец когда-либо предъявит мне свои права на пропажу.
Подводя черту в своих размышлениях по поводу прошедшей ночи, ознаменовавшейся столь неординарными событиями, я решил до поры не делиться ими ни с кем, в том числе и с Гретой, сколь бы рассудительной и способной разделить чужие переживания она ни казалась. Это могло бы побудить ее возобновить свои уговоры на переезд, от мысли о котором я сейчас был далек, как никогда ранее. Что-то определенно изменилось во мне этой ночью, что-то неуловимое, но сильное владело моим разумом и, в еще большей степени, моими чувствами. Незнакомка, виденная мной в саду, была теперь частью меня, если и не став еще королевой моей души, то будучи близка к этому. Я многое отдал бы за одну только возможность прикоснуться к ее коже, ее волосам, почувствовать пальцами тонкое сукно ее серого платья. Я искренне надеялся, что наша встреча не была последней, и был готов ночи напролет бодрствовать, чтобы случайно не пропустить ее следующего визита в мой сад, мою жизнь и мое сердце, где для нее отныне и навсегда было зарезервировано место.
Когда я, как и во все предшествующие дни, явился обедать к Патрику, тот протянул мне письмо, пришедшее на мое имя в гостиницу, адрес которой я указал на конверте, отправленном мною моему старому знакомому-адвокату.
Письмо было действительно от него, но не содержало, к моему разочарованию, никакой полезной для меня информации. Приятель сообщал лишь, что кажущееся на первый взгляд несложным поручение не может быть выполнено так скоро, как мне было желательно, в связи с непредвиденными трудностями, возникшими при попытке добыть интересующие меня сведения. Но он просит меня не расстраиваться, так как речь идет лишь о небольшой заминке, и набраться терпения на чуть более длительный срок, чем ожидалось. Он должен привлечь для исполнения моей просьбы «кое-кого из коллег, сведущих в такого рода делах». И, под занавес, наилучшие мне пожелания.
Я улыбнулся. За намеренно употребленными казенными фразами скрывалось, по сути, следующее: кто-то из враждебных проныр-юристов ставит палки в наши колеса, намереваясь изгадить репутацию моего приятеля провалом в такой мелочи, и его это до той поры злит, что он готов подключить все свои связи ради того, чтобы ткнуть обидчика носом в грязь. Как только это произойдет, я получу заказанную информацию.
Это меня, в принципе, устраивало. Главным образом еще и потому, что срочности в этом деле я с недавних пор не видел, а, что касалось Кристианы, то я предпочел бы, чтобы она оставалась в отъезде как можно дольше и не встревала в нашу с ее домом общую тайну.
Отобедав и потягивая крепкий свежесваренный кофе, я вступил в непринужденный диалог с Патриком, протирающим в это время стаканы у стойки. Хозяин деревенского кабака не скрывал своего удивления моим довольным видом и отличным настроением, что, признаться, до сих пор было редкостью. Подбадриваемый мною, он принялся излагать мне фабулу последних деревенских сплетней, неизменно приукрашая события новоизобретенными подробностями и сдабривая свой рассказ массой отступлений и прибауток, как и водится среди сельских жителей. К примеру, от Греты мне была уже известна произошедшая позавчера история, когда убегающая от крестьянки по имени Клара определенная на убой свинья своротила соломенную стенку шалаша на краю поля, в котором обнаружилась занимающаяся непотребностью парочка, доставив истинное удовольствие не только себе, но и всем находившимся вокруг работникам. На этом инцидент был исчерпан и назавтра о нем уже никто не помнил. Никто, кроме Патрика, у которого за двое прошедших суток боров вырос до лошади с восседающим на ней мужем Клары, причем саму Клару Патрик уложил прямиком в сарай, заменивший в его повествовании шалаш, и подарил ей в партнеры себя, как, на его взгляд, наиболее подходящего.
Посмеявшись над рассказом удалого, но, увы, излишне изобретательного любовника, я, допив между тем кофе и отказавшись за ранним часом от спиртного, поднялся из подвала на улицу. Поозиравшись вокруг и не увидев ни одного могущего меня заинтересовать знакомого, я решил пойти к Кларе, пардон, к Грете, и справиться, не найдет ли она вечером пары часов времени для старого, точнее, нового, друга. Понимая, что люди, не в пример меня, большей частью заняты повседневными заботами, я старался действовать в высшей степени тактично, чтобы, чего доброго, не прослыть назойливым.
Грета тотчас откликнулась на стук и, когда она появилась в дверном проеме, во взгляде ее я прочел несколько смущенную радость. По-видимому, никакого особого задела она в настоящий момент не имела, поэтому мой нежданный визит вполне мог скрасить ей досуг и помочь убить тяжело ползущее время. Другого повода для мелькнувшей искры веселья в ее глазах я предположить не мог.
Не желая встречаться с престарелой родственницей Греты, дабы избежать разговоров о нещадно навязываемом мне пансионате, я отрицательно замахал головой на приглашение девушки пройти в дом и выпить кружку чаю, пока она приведет себя в порядок и соберется на прогулку, в которой была не против меня сопровождать.
Грета же, засмеявшись над моей почти ученической робостью, заверила меня в безопасности мероприятия, поскольку бабка, дескать, находится в самой дальней комнате, откуда почти совсем не выходит за слабостью, а к ней внучка меня не поведет, пока я сам об этом не попрошу.
«Да и в принципе нет повода для беспокойства. Она знает от меня о твоем отношении к слухам и преданиям и не станет докучать тебе, навязывая собственные решения твоих проблем, если таковые возникнут» – в голосе Греты слышалась абсолютная убежденность, что упомянутые проблемы возникнут непременно, но я, дескать, сам виноват в своем упрямстве, последствия которого должен буду нести также автономно. Против чего я, прямо скажем, не возражал. Если «проблемами» именовалось лишь то, что я пережил прошлой ночью, то я готов был даже по мере сил способствовать их разрастанию. В одном я был уверен непоколебимо – вне зависимости от того, какое бы направление в своем развитии ни приняли дальнейшие события, я не покину старый серый дом у реки, и если зловещим предсказаниям местных знатоков оккультизма все же суждено сбыться, то и этот путь я пройду до конца, открыв сердце навстречу неизбежному. Будучи фаталистом, я верил в судьбу и к любым поползновениям, направленным на противостояние ее планам, относился скептически. Мало того, до сих пор судьба была ко мне лояльна, и ничто не говорило мне о том, что она собирается сменить свою улыбку на оскал.
Проводив меня в светлую просторную комнату, обставленную довольно консервативно, и протянув мне стакан апельсинового сока, который я предпочел, с ее позволения, чаю, Грета вышла в соседнее помещение, дабы посвятить себя истинно женским утренним процедурам. Впрочем, мы все равно могли переговариваться, поэтому я не чувствовал себя покинутым. Перебрасываясь с девушкой ничего не значащими репликами, я медленно обходил комнату по периметру, разглядывая картины и портреты, во множестве, почти на грани безвкусицы, развешанные по стенам. Видимо, старая хозяйка не одно десятилетие убила на то, чтобы собрать и разместить данные шедевры, поскольку даже моим, неискушенным в живописи, глазом было видно, что они принадлежат совершенно различным стилям и временам, и сами обрамлявшие их рамы были разной степени изношенности. «Ну, что ж, – резонно подумал я, – кто-то клеит обои, кто-то малюет свирепые рожи; иные умащают стены туалета вырезками из модных журналов; некоторые даже сочетают в одежде зеленое с синим… Никто никого поучать не в праве».
Одна картина здесь явно отсутствовала, будучи, видимо, снята со своего места совсем недавно, о чем говорил более светлый, чем остальная поверхность стены, прямоугольник под осиротевше торчащим гвоздем. Вероятно, изображенный на ней пейзаж утомил хозяйку, а достойной замены ему пока не нашлось.
Вскоре, утомившись от созерцания аляповатых школярских пейзажей, представляющих собой, по моему мнению, лишь преступное растранжиривание красок и времени, я перешел к противоположной стене, представленные на которой работы показались мне несравненно более интересными. Это были портреты, причем выполненные, безусловно, в высшей степени профессионально. Поскольку расположены они были в строго хронологическом порядке, что я смог заключить, обратив внимание на прописанную под каждым из них дату, я пришел к выводу, что это не случайный набор персон, а имеющий непосредственное отношение к этому дому и живущим в нем людям. Должно быть, предки. Старшие поколения помнят еще, что такое уважение к истории собственной семьи и свято чтут память усопших, порой вот так, как здесь, грозно смотрящих на мир с портретов и словно надзирающих за происходящим. Досадно, что мы, в своем снобизме презрев опыт прошлого и короновав дипломы об образовании, которому посвящаем всего несколько лет, уже считаем себя в праве снисходительно улыбаться в спину ушедшим векам и отмахиваться от древних истин. Мы стыдливо прячем от людских глаз свидетельства бытия наших предков, запирая в глубокие сундуки некогда чтимые ими реликвии и предметы их обихода, мы относим себя к касте «продвинутых» и, фамильярно похлопывая по плечу седое прошлое, самовлюбленно ухмыляемся. Но это, друзья мои, карается смертью…
Я стал читать подписи под каждым из портретов, стараясь в полной мере почувствовать атмосферу того времени, когда он создавался. Не имея в распоряжении таких средств, как фотография, которая еще не существовала либо находилась на заре своего развития, запечатлеваемые вынуждены были часами высиживать перед портретистом, ожидая, пока тот увековечит их образ для потомков.
«Аманда Доротея Террано, 32 года, 1692» – прочел я под портретом статной брюнетки, смотрящей строго и похожей на неприступную крепость.
«Роберт Андре фон Линц, 47 лет, 1711» – военная выправка, чуть сдвинутые густые брови…
«Люция Генриетта Лемерт», 28 лет, 1740»…
Увлеченный этим занятием, я не заметил, как Грета осторожно приблизилась ко мне сзади. Лишь почувствовав ее дыхание у себя на шее, я обернулся.
– Это все твои родственники? – осведомился я с любопытством, ибо даже для консервативной глубинки знание собственной родословной далее четвертого-пятого колена было в наше время редкостью.
– Конечно. Бабка не стала бы держать в доме чужих работ и портретов, она слишком старомодна и, к тому же, поглощена генеалогией семьи. Вся мазня на той стене исполнена представителями семейства, хотя, справедливости ради, не все рисунки и полотна так уж никчемны. Бабка даже на свой лад гордится ими. Вообще, стоит только задеть тему родни, и можно часами слушать бесконечные рассказы и легенды о доблестях и прелестях славных представителей рода, – Грета засмеялась, – создается впечатление, что на протяжении веков в семье не было ни одного подонка, развратника или мошенника. Удивительно, почему это большинство из них не были определены в святые. К счастью, бабке не удастся исправить эту оплошность.
В ее голосе искрился присущий современности цинизм, но, зная истинное отношение Греты к родственнице, я понимал, что это лишь бутафория. Кроме того, потуги стоящего на берегу Леты и готовящегося сгинуть в ее темных водах поколения навязать молодежи свою утрированную сентиментальность и в самом деле порой способны были вызвать улыбку, а иногда и раздражение, при всем уважении к их сединам и истинности вышесказанного.
Слушая веселую болтовню подружки, я продолжал исследование портретов.
«Марио Вильгельм Арсани, 33 года, 1799» – залихватски закрученные усы и хитрый взгляд из-под прищуренных век придавали Марио скорее облик русского гусара, чем патриарха одного из европейских семейств.
– Не удивляйся именам – в нашем роду чего только не намешано: итальянцы, немцы, французы, голландцы… Даже, вроде, один чех затесался. Ну, и детей называли сообща, не желая обидеть друг друга. Так уж повелось, – Грета как будто извинялась за предков, не удосужившихся сохранить пресловутую «чистоту нации» и так и не приобретших дворянского титула, при всех их доблестях и благодетелях, превозносимых бабкой.
Однако и к крестьянскому сословью праотцы Греты явно не принадлежали, о чем свидетельствовали богатые одеяния изображенных на портретах людей, среди которых нередко мелькала и военная форма. В знаках различия того времени я понимал мало, но печать статного достоинства на лицах воителей не позволяла отнести их к простым солдатам. Помимо того, само наличие этих портретов уже являлось свидетельством некого благосостояния, ибо хорошие художники были в те времена весьма дорогим удовольствием.
Я ущипнул Грету за щеку, дав тем самым понять неуместность ее напускного консерватизма и намекая на мою к ней симпатию; в ответ на это она небольно укусила меня за палец, что я расценил как взаимность.
«Гудрун Маргарета Арсани, 21 год, 1831, автопортрет» – из грушевой рамы на меня смотрела довольно блеклая, незапоминающейся внешности блондинка с усталым взором, ничего общего не имеющая со своим щеголем-отцом. Хотя, может быть, дело не столько в ее невыразительности, сколько в том, что при написании автопортрета лишь упивающийся собой нарцисс решится на явные приукрашения, презрев рамки объективности. Как бы там ни было, изображение занимало достойное место в ряду портретов. Я вспомнил, что уже видел это имя на некоторых работах с противоположной стены.
– Довольно милая женщина, – заметил я вежливо, чувствуя себя обязанным как-то реагировать на каждый экспонат этого домашнего музея, чтобы не расстраивать невниманием моего гида. – Она была художницей?
– Вроде того. Во всяком случае, таковой слыла в округе. Кстати, милого в ней мало, и ты не должен непременно проявлять светскую учтивость, – как всегда тонко улавливая все нюансы коммуникации, откликнулась Грета. – Это моя прапрабабка, за год до смерти; она, и в самом деле, была довольно невзрачной и болезненной, хотя, говорят, было в ней что-то «не от мира сего». Картины вот… Пожалуй, так и уйти бы ей в небытие, предоставив другим блистать в легендах, если бы не один случай, сделавший ее самой загадочной и даже, я бы сказала, роковой фигурой всего племени… Куда уж всем этим воякам!
С этими словами девушка отошла в противоположный конец комнаты, где располагался столик с напитками, и налила по глотку рома в два широких стакана. Вернувшись, она протянула один из них мне и, чуть пригубив ароматного напитка, замерла, глядя куда-то сквозь стену.
Я последовал ее примеру и по достоинству оценил великолепное качество предложенного мне спиртного, не шедшего ни в какое сравнение с той кислой бурдой, что можно было получить в кабаке при гостинице.
Полагая, что Грета ожидает вопроса с моей стороны, я попросил ее рассказать поподробнее об упомянутом случае, тем более, мне и самому было довольно интересно, какими же деяниями могла войти в историю эта бледная особа, прапрабабка моей подруги.




























