355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Петрушевская » Колыбельная птичьей родины (сборник) » Текст книги (страница 13)
Колыбельная птичьей родины (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:46

Текст книги "Колыбельная птичьей родины (сборник)"


Автор книги: Людмила Петрушевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Приключения Веры

Эта в общем-то вполне объяснимая любовь началась у молодой девицы Веры не сразу, потому что, придя на новое место работы, человек не сразу хорошо видит все, а некоторое время еще привыкает, прежде чем начинает различать всех по именам.

Вера попала на новое место работы через отца, который мог ее устроить уже давно, еще когда Вера только начинала свою трудовую деятельность в качестве помощника продавца. Но отец Веры не хотел устраивать ее в то же учреждение, где работал сам, потому что опасался разных неожиданностей со стороны Веры, и его опасения подтвердились через буквально месяц после того, как Вера устроилась на новом месте и только-только стала различать всех по именам.

Конечно, отец еще заранее опасался, что Вера может осатанеть на новой работе от такого количества мужчин. Что, в конце концов, вполне объяснялось тем, что Вера в течение четырех лет работала за прилавком в бесплодной атмосфере взаимного оглядывания, вопросов и ответов, в атмосфере разговоров старших продавщиц между собой; другую душу это могло и не затронуть, но отец точно видел теперь уже одно, что Вера верит всем мужчинам, кроме него. Отец говорил ей, что так слепо верить нельзя, что надо тоже быть хотя бы гордой девушкой и не терять себя до такой степени и не плакать каждые два месяца до потери сознания, и все это начиная с шестнадцати лет.

Своей властью отец давно бы отправил Веру в колонию, и он об этом ей говорил денно и нощно, хотя и ничего не предпринимал, а потом ей исполнилось восемнадцать лет. Но надо сказать, что и в четырнадцать, и в двенадцать, и даже в десять лет Вера была физически развита почти как в восемнадцать, не по годам, хотя разум ее, по мнению учителей, сильно отставал от физического развития. Учительница, уважающая Вериного отца, говорила ему, что не представляет, что с Верой будет, когда ей исполнится четырнадцать лет, но Вере исполнилось и четырнадцать, и наконец она добрела до шестнадцати и тут бросила в тартарары школу и самостоятельно устроилась ученицей продавца.

И там, за прилавком, Вера четыре года вела жизнь внешне всем понятную, но внутренне столь же сложную и трудно объяснимую, как жизни всех других людей. Внешне все было понятно, и это бросалось в глаза всем и каждому, и по этой видимости судили о Вере, хотя точно такие же внешние обстоятельства можно было бы найти у тысяч девушек, а ведь каждая девушка существенно отличается от других.

Но все равно это никак не служило оправданием Вере в глазах других, и только подруги, находящиеся в таких же внешних обстоятельствах и внутри этих обстоятельств и, несмотря на кажущуюся похожесть, бывшие натурами все-таки абсолютно разными, только эти разные подруги, при заданных условиях каждая по-своему решавшие свои жизненные задачи, только эти подруги понимали Веру и считали ее существом не от мира сего, существом идеальным и часто говорили ей, хлопая ее по плечу: «Привет от Иванушки-дурачка!» Речь в таких случаях шла не о чем ином, как только о любви, потому что о чем ином могут говорить между собой девушки восемнадцати лет! Конечно, и о кино, и о спорте, и о книгах, и о погоде, и о своих матерях, и о деньгах, и о страшных случаях на улице, и о том, что обман и несправедливость ненавистны, и о детстве, об усталости, что болят ноги и душно, и о непорядках на работе. Обо всем, о чем говорят остальные люди, об этом говорят и они, и этого ничем не скрыть, что они такие же, как все. Но в одном они отличаются от остальных людей – что эти девушки много говорят между собой о любви и дружбе, перебивают, анализируют, пользуются интуицией или просто закрывают глаза на все, откровенничают, плачут и, наконец, приобретают в этих разговорах некоторую жизненную закалку, которая с течением времени запечатывает им рты и оставляет их наедине с собой как-то вести свой одинокий бой.

Но отец ничего этого не принимал и не хотел принимать и брать в расчет то чувство дружбы и снисходительной любви, которое питали к Вере ее подруги, это отец считал просто за коллективное разложение, и поэтому, когда Вера захотела уйти из магазина, он полностью поддержал ее и решился устроить ее в свое учреждение, где все будет под боком и можно будет наладить информацию о том, как ведет себя Вера, с припуском плюс два-три дня.

Он, конечно, учитывал и то, что Веру, наблюдавшую до тех пор жизнь из-за прилавка, можно считать как бы еще не жившей в этом мире, как бы монастыркой или выпущенной из девичьей колонии со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но отец надеялся на себя и придавал себе в дальнейшей жизни Веры очень большое значение, значение несказанно преувеличенное, опять-таки основанное на регулировке каких-то чисто внешних обстоятельств.

И эта порочная система не замедлила дать о себе знать, потому что, зная все, отец ничего не мог изменить, потому что ничего незаконного не происходило. Отец Веры вскоре после того, как она приступила к работе, получил сведения о том, что Вера ведет себя не то что неприлично, но просто как-то странно радостно и, еще не успев оглядеться, еще не узнав как следует всех в лицо, она уже ведет какие-то длинные разговоры по внутреннему телефону и в коридорах и вообще чувствует себя как на балу, чему свидетельством безмерный грим, который эта молоденькая финтифлюшка накладывает на кожу лица. И по лицу ее уже заметно, что она готова броситься в пучину наслаждений с кем бы то ни было, потому что, после стояния за прилавком, очевидно, все мужчины казались ей полубогами, несущими в себе возможность любви.

С припуском плюс два-один день отец Веры узнавал, например, цепенея, что Вера уже отстукала на машинке кому-то письмо и с ликующим видом отнесла его в экспедицию. В письме, узнал далее отец, адресованном какому-то Драчу И.Э., Вера благодарила за возвращение 5 (пяти) рублей и сообщала, что адрес Татьяны дать не может, потому что, во-первых, Татьяна не давала ей на то никаких полномочий, а во-вторых, адрес этот ей неизвестен. «С огромным уважением и еще раз спасибо за пять рублей – Вера Сергеевна» – так кончалось это письмо. Отец постепенно успокаивался, подсчитав в уме, что это всего-навсего отголосок двенадцатидневного Вериного отпуска, который она отгуляла в доме отдыха.

Далее отец узнал, что Вера настоятельно добивается свидания с одним лысоватым, спортивного вида сотрудником на предмет разговора о том, что этот сотрудник последнее время, а именно после их совместной поездки на его машине как-то после рабочего дня, вдруг стал избегать Веру и через Верину приятельницу передал, что «сейчас не время», а на самом деле это было просто следствием жуткого скандала, который ему закатила жена-балерина, которой все стало известно, хотя лысый катал Веру по далеким окраинам, избегая тех мест, где жили знакомые.

Конечно, для Веры многое все же осталось неизвестным, она, можно сказать, так ничего и не узнала, и образ вечерней прогулки в машине под звон джаза долгое время преследовал ее, оставался эталоном недостигнутого счастья и ушедшей любви, и Вера месяц ходила печальная, готовая любить всю жизнь далекий образ.

Отец, правда, порывался открыть Вере всю правду, всю смехотворность ее любви и страданий, но он так и не смог, как в свое время не смог отдать Веру в колонию, а тем временем подоспело следующее событие. Веру попросил остаться на вечер поработать под диктовку талантливый молодой сотрудник, ас своего дела, недавно романтически подавший на развод с мотивировкой «из-за отсутствия детей», которых у него действительно не было, и, ко всему прочему, владелец пустой кооперативной квартиры.

Вера на следующий день вышла на работу растроганная, светлая, ждущая, со строгой печалью в душе и с убеждением, что таких, как он, больше нет и что это ей удача на всю остальную жизнь, даже если ничего и не будет. Что это редкость, такие, как он, которые ничего не требуют, не настаивают ни на чем в первый же вечер, а только просят не оставлять их одних в этой камере-одиночке, раз уж приехали в такую даль, в эту кооперативную квартиру, и самое большее, на что они решаются, – это крепко-крепко обнять, и ничего больше.

Так вот, это дело тоже кончилось ничем, так как этот сравнительно молодой сотрудник тоже стал как-то испуганно избегать Веру сразу же на другой день и даже избегал смотреть на нее, как будто бы, можно было подумать, он боялся, что она ему о чем-то нехорошем напомнит, и не хотел ничего больше об этом знать и слышать. До отца Веры в полном, неискаженном виде дошли слова этого молодого человека, сказанные им в ответ на замечание одной женщины, что Верочка плачет и готова уйти с работы, – слова это были такие: «Пусть она принесет справку от врача, что она здорова, тогда я согласен, пожалуйста». Это было сказано при всех, и все смеялись.

А Вера все ничего не понимала и была готова вообразить, что он просто узнал о ее прогулке в автомобиле, и была готова ловить этого молодого сотрудника и уверять его, что там ничего не было, что все это ошибка и пусть он не принимает ничего близко к сердцу; что у нее были свои несчастья в жизни, но она в них не виновата и так далее, она была готова попросту изложить ему всю свою биографию, хотя никто в целом свете не нуждался ни в чем похожем.

Отец тоже, со своей стороны, был готов объяснить Вере все, но у него не хватало духу признаться, что он все знает, потому что он не знал, как на это среагирует Вера, ведь она могла выкинуть какую-нибудь страшную штуку, а полное объяснение всех обстоятельств для нее уже ничего не значило, раз она попалась на удочку чистой, светлой любви.

Это тянулось у нее довольно долго, и она механически исполняла свои обязанности, еле-еле ела в буфете, дома рано ложилась спать и брала в библиотеке книги стихов. Можно сказать, что она потеряла вкус к жизни в свои двадцать лет, и подругам по работе она жаловалась, что чувствует себя глубокой старухой.

Но, прежде чем наступила решающая, главная любовь ее в этом периоде ее жизни, Вера испытала еще одну милую, грустную симпатию к еще одному сотруднику своего отдела, человеку маленького роста, который многозначительно называл ее на «вы» и подшучивал, подтрунивал над нею, звал ее Верой Сергеевной и иногда позволял себе наедине украсть у нее поцелуй или сделать еще что-нибудь в таком же духе. Он оживлялся наедине с Верой, рассказывал ей интересные истории из интимной жизни человечества, иногда приносил ей старые, очень старые книги о любви, которые можно было читать только из выдвижного ящика письменного стола, чтобы в случае чего никто не застал.

Вера привыкла к этому странному человеку, который был с ней совсем другим, чем был в отделе, не таким энергичным, не таким страстно рвущимся в бой за правду, не таким непримиримым в вопросах дела, не идущим ни на какие компромиссы даже ради спокойствия души кого-то. С Верой он как бы смягчался, распоясывался, отбрасывал в сторону строгие рамки и деловые соображения, и случалось иногда, что он в присутствии Веры с удовольствием ругался на чем свет стоит, часто нецензурно, отводил душу. От Веры же, из ее маленького закутка, он звонил по своим сугубо личным делам, с удовольствием ничего от нее не скрывая, все слова произнося вслух и забавляясь ее смущением и тем, что она делает вид, что не хочет слушать таких вещей.

И эта симпатия кончилась как-то странно, хотя Вера уже привыкла к маленькому и иногда клала руку ему на плечо и говорила: «Ну что, мой друг?..» Эта симпатия кончилась на сей раз на том, что маленький попросил Веру использовать ее прежние торговые связи и достать ему пальто, потому что его размера ему самому не найти. И Вера развила бурную деятельность, действительно перетрясла все свои прежние знакомства, наконец ей назначили день и час, когда явиться маленькому за импортным пальто.

В тот день маленький почему-то отсутствовал, и Вера, чтобы не ходить в отдел и не травмировать себя, стала периодически звонить и спрашивать, когда же он будет, на что ее спрашивали, что передать, и она монотонно говорила, что просила позвонить Вера Сергеевна, насчет пальто. Наконец, через какое-то количество звонков, ей стали отвечать голоса, душимые смехом, и трубка долго лежала на столе, как будто кто-то уходил искать, а затем трубку неожиданно мягко и осторожно опускали на рычаг.

И когда наконец маленький на следующий день все-таки появился у Веры, он сделал ей небольшой, но раздраженный доклад о том, как надо себя вести в учреждении, где работаешь, какова должна быть культура того же разговаривания по телефону, и на этом прекратил все рассказы и сидения на столе у Веры, все ее воспитание, как он это называл.

Как ни странно, и этот маленький эпизод тоже потряс Веру с необычайной силой, как если бы ее бросил любящий ее человек, к которому она уже приучила себя и стала привыкать и находить в нем прелесть, хотя ничего подобного и не было, а было что-то другое, чему она не могла подобрать названия.

И как же трясся ее отец, когда ему стало известно через те же два дня, что в отделе, где раздавались Верины звонки, царило в это время праздничное оживление и все поздравляли друг друга, что наконец очередь у Веры дошла и до этого маленького сотрудника, и когда тот появился, его буквально затравили этим пальто и этими звонками. Причем лысоватый сотрудник по этому поводу отзывался о Вере с брезгливостью и с некоторой даже злостью, хотя и улыбаясь, как все, а тот молодой романтик – более смягченно, ослабленно, с долей всепрощающей иронии, не давая себе воли выговориться с полной силой из уважения к окружающим женщинам. И никакие отговорки насчет действительной необходимости в пальто не принимались во внимание, а все только жалели маленького сотрудника, так как он пал жертвой, и он сам наконец сдался и тихо рассмеялся и сказал несколько слов в сугубо мужской компании, после чего послышался буквально дикий рев со слезами от смеха.

И наконец наступил ответственнейший период в этой небольшой части жизни Веры, когда она, к своему несчастью, глубоко влюбилась в заведующего отделом, который, вернувшись из-за границы, долго диктовал ей отчет о поездке и много и смешно рассказывал помимо отчета – только ей, как достойному собеседнику, – как на самом деле все происходило, вскрывая причины того или иного поведения тех или иных людей и глубоко сожалея, что все произошло не совсем так, как могло произойти для более полного результата.

Вера после этого доверительного разговора несколько дней ходила сама не своя, как потерянная, буквально не зная, что с ней творится. Об ее состоянии, равно как и об отношении к ней шефа, никто ничего не узнал, поскольку отдел мог только догадываться, что происходит в душе у шефа и почему он тогда-то рвет и мечет, а тогда-то просто поражает всех своей верой в человека, совершенно ни на чем не основанной, идеалистической, несовременной, дикой и трогательной. Равно как и шефу была недоступна информация о такого же рода переживаниях отдела.

Если бы Вера сидела в отделе, если бы она тоже пропиталась тем саркастическим, всевидящим и вместе с тем благодушным духом коллектива, она, возможно, избежала бы многих ошибок в своей жизни, но, с другой стороны, ее бы раньше пропитал сладкий яд любви к шефу, потому что надо всем в коллективе витал дух шефа, его индивидуальность. Все пронизал его образ, его привычки, его привязанности и антипатии, его смешные особенности и его патетические обобщения, с которыми он выступал на собраниях.

Это не была любовь плотская, этого было бы смешно ожидать от тех мужчин и женщин, которые сидели в отделе. Но это была все-таки настоящая влюбленность с волнением и радостью от появления шефа, с ожиданием встречи наедине, с еканьем сердца от его взгляда, с придаванием излишнего значения его, казалось бы, незначительным словам и случайным поступкам. Как бы принималось заранее, что ничего случайного, не освященного какой-то сверхзадачей, ничего простого в нем быть не может и не должно быть, а его недостатки, которые все знали наперечет, были именно теми недостатками, которые вызывают лишь боль, когда любимое существо их показывает. Случались также разочарования в нем, доходящие до ненависти и борьбы с ним, что тоже было похоже на разочарования в любимом когда-то человеке.

Верочка ничего этого и не подозревала, и атмосфера общих собраний, где она, затворница, единственно могла бы пропитаться этим сладким ядом всеобщего настороженного ревнивого внимания к шефу, эта атмосфера ее не затрагивала. Ей была незнакома эта форма привязанности – у себя в магазине они, продавщицы, дружно презирали директора и в случае чего смело шли на инцидент и высказывали ему в глаза все, что думали о нем. За всем этим стояло у них непростительно легкое, равнодушное отношение к пребыванию на том или ином месте работы. «Ниже не понизят», – говаривали продавщицы, собираясь вместе в кафе-закусочной в обеденный перерыв.

Поэтому можно сказать, что Вера впервые в жизни с невероятной полнотой ощутила направленное на нее доверие, исходящее от старшего, доверие незатейливое, без задних мыслей, доверие от минутного настроения души, просящей чьего-нибудь благоговения, при этом без опасений, что такое благоговение будет преувеличенно-искренним, с многочисленными задними мыслями. В случае Веры и шефа две души встретились на одном уровне простоты, очищенности от каких бы то ни было посторонних побуждений. Доверие и благоговение вели свой нежный дуэт, в то время как шеф диктовал, а Вера печатала.

И такая чистота отношений, такой взлет и единение душ не могли пройти бесследно для бедной Верочки и для шефа. Спустя некоторое время шеф, разрезвясь во время очередной диктовки, поспорил с Верой об одном фильме, кто в нем играет главную роль, поспорил на так называемую «американку» – то есть проспоривший исполняет любое желание выспорившего.

Это был давнийшний прием, знакомый шефу еще со времен его рабочей юности, а Верочке – из обычаев пионерлагерей, куда она ездила каждое лето до своих несчастных шестнадцати лет. Верочка, проспорив, присмирела и искренне опечалилась. Трудно передать словами ту смесь тоски, жертвенности, сожаления о спешке, бешеной радости и ожидания чего-то наилучшего, этой всегдашней смеси чувств влюбленной женщины, в нашем случае Верочки, решившейся на так называемое «всё».

Короче говоря, Верочка сказала, что раз она проспорила, то готова выполнить одно желание. Шеф сказал, что в его время под «американкой» подразумевались три желания. На что Верочка согласилась, что раз три, то пусть будет три.

И на этом разговор повис в воздухе. Шеф быстро кончил диктовать и вскоре ушел в свой кабинет и вышел затем оттуда с портфелем и номерком в руке и скрылся.

И напрасно Верочка, бледнея и холодея, ждала от него в течение последующих месяцев хоть какого-нибудь знака, хоть весточки или телефонного звонка. Затем Верочка после бессонной ночи решилась и позвонила шефу по телефону-автомату в обеденный перерыв и попросила ее принять, что уж само по себе было необычно и могло насторожить шефа, так как у него все было устроено так, что сотрудники входили без доклада. Но он назначил ей время в конце рабочего дня и при этом попросил ее постучать в дверь кабинета три раза раздельно. Верочка, смело придя на это необычное свидание, долго просидела у шефа и буквально не дала ему рта раскрыть, все говорила и говорила ему о своей жизни, точно у нее прорвалась плотина. Шеф слушал внимательно и даже иногда вставлял свои замечания типа «это все крайне интересно, это крайне интересно, вы даже не представляете себе, я вас хочу изучать как тип». Наконец шеф дал согласие на встречу и выбрал довольно позднее время, девять часов вечера, и сказал, что с работы надо будет уйти порознь, а то смешно вместе на глазах у всех выходить с работы, потому что и в такое позднее время случаются всякие казусы.

Как и следовало ожидать и как бы и предсказал отец Веры, который ничего на сей раз не знал, Вера напрасно в течение полутора часов мерзла где-то в глубоком захолустье у трамвайной остановки на замощенной булыжником улице, очевидно, известной шефу еще с его рабочей юности. Затем Верочка побежала бегом, чтобы согреться и освободиться от дрожи, и хорошо еще, что она назначила еще одно свидание, часом позже, со своим мальчиком, и хорошо еще, что он терпеливо ждал, так что вечер прошел у Верочки ничего.

Донна Анна, печной горшок

Она была все время как бы тайно занята (секрет без разгадки: никакого знака наружу не поступало). Огонь, желтый, землистый, пробивался с ее лица, выдавал себя то в зенице глаза, то в цвете щек, то в запекшихся губах.

Она знала, что за ней все время неустанно наблюдают многие, выдававшие себя (тоже было заметно) как-то особенно вывороченными белками глаз. Мелькало это белое и то темно-желтое, белое охотилось за желтым, желтое пряталось, темно-желтое, повторяю, цвета желтой глины.

Как печной горшок, осторожно передвигала она свою голову, охраняя тайны этого горшка, заключавшиеся (очень просто) в том, что надо было этот горшок налить до краев водкой. Причем владелица горшка все время, двигая свой горшок в том или ином направлении, жила не в углу под лестницей, не в каморке, а в огромной квартире среди собственной семьи, среди детей, при наличии мужа и кучи знакомых, подруг и друзей: приходящие усаживались за стол, выставлялись бутылки, какая-никакая закуска, добрые лица выставлялись над столом как пустые бутылки, и печной горшок сиял добротой и своей тайной, целеустремленный темно-желтый горшок; пели песни, курили, спорили об искусстве (оба, и муж и жена, были художники), эти споры были не об искусстве, что как положить какой цвет рядом с каким, не любители сидели тут, а профессионалы, которым смешно обсуждать ремесло; о деньгах шла речь, о выставках, о заграничных идиотах кураторах и галерейщиках, об эмигрантах, которые на многое надеялись и получали вдесятеро больше подлинной цены, а потом гонорары и авторы завяли, поникли – за столом не говорились слова типа «без родной почвы», само собой разумеется. Само собой разумелось, что эмигранты завядали не от предательства, их предавала родная почва, отсылала, уже не держа корешки.

Сидящих за столом родная почва не отсылала, редко отпускала в командировки зарабатывать какие-то деньжонки в марках, франках или фунтах, причем сидящие со смехом обменивались историями, как кого обманули там и там, и печной горшок (звали ее донна Анна неизвестно почему) не отзывался, горя своим теперь уже медным огнем, медью отсвечивали глаза и рот и даже светлые кудри, Анна хорошела на втором стакане – такая стадия – хорошела неотразимо, все вокруг теснее сбивались, пели, кричали, чувствуя свое братство, а потом донна Анна падала. Стукалась медным горшком об стол.

Анну утаскивали, компания продолжала гудеть, ведь оставался еще и муж, добрый и мягкий, хороший брат-товарищ, вечно устраивал выставки, вернисажи со стаканчиками и бутылками, крутились проекты, Шорош давал деньги, знаменитый компьютерщик давал деньги, у мужа Анны они перетекали через руки, унавоживали почву для произрастания кураторов, постмодернистов, концептуалистов и неомилитаристов, кого угодно.

Простой народ входил в темные галереи, где с тарелки на тарелку под светом верхних направленных источников света лилась, допустим, загадочная лента слов, которые надо было бы прочесть, дойдя до конца. Темнота, мрак, светящиеся белизной тарелки и т. д.

Веселые проекты с хохотом представлялись Леопольду (прозвище мужа), за каждым проектом немедленно выстраивался ряд рабочих рук, протянутых за деньгами, затем выстраивался ряд столов на вернисаже, ряд бутылок на столах, ряды стендов, ламп, рам под стеклом, редкие фигуры посетителей, затем проект гас, залы пустовали, а за обеденным столом в доме донны Анны опять шли беседы под звон посуды, Леопольд собирался доставать деньги, и что-то опять начинало закручиваться, а печной горшок заполнялся.

Нельзя сказать, что при этом дом был под паутиной, посуда немытая, а дети голодные, нет. Печной горшок молча действовал по утрам, приходили вереницы подруг, кто-то что-то делал, где много людей, там всегда найдется неприкаянная душа, за ночевку готовая мыть и драить, а уж послать за продуктами было легче легкого, и при этом Леопольдова мать, горемыка (которая не ходила к нему в гости и не могла залучить его к себе, обихаживала сама свой собственный угол, и то слава богу), так вот, эта мать, жалея внучков, засылала к сыну в дом якобы нянь, свою агентуру, няни уживались неподолгу, но дети все-таки реально были обстираны, помыты и накормлены, младшие отведены и приведены, старшие наглажены и снабжены завтраками в рюкзак: такова была установка несчастной высланной бабушки, которая, разумеется, так и не смогла понять смысла этого брака.

Детей было восемь. Старшие двое от первого брака печного горшка, затем остальные через пень-колоду, кто от Леопольда, кто от промежуточного человека, когда Леопольд ушел вон, а этот пришел и сел на гнездо, и вывел своих, за год один родился, второй наметился, но как-то сам собой пришелец умер, донна Анна осталась лежать не вставая, денег не оказалось совсем, и Леопольд вернулся на царство, и деньги потекли.

Анна встала, родила, потом опять родила, стоп.

Итого оказалось их восемь: четверо вроде Леопольдовы, четверо точно от других.

Печной горшок все так же хоронился, чураясь чужих людей, выходил к гостям только к своим, новых не признавал, а уж тем более в те поры, когда Леопольд на зимние каникулы выпроваживал весь сброд в дом отдыха на Клязьму, там они отдыхали много лет, и уж тут горшок вовсю прятался от посторонних лежа в номере, редко просверкивая по аллеям парка среди детей, и уж тем более выворачивались глазные белки встречных, провожая донну Анну, выедая взорами ее пламенеющее желтым печным загаром лицо, темные, цвета пива, гляделки и темный же запекшийся рот, буквально цвета бурой крови, и прекрасные светлые кудри на фоне снега, и всю ее фигурку, теперь уже точно похожую на таковую же тряпичную куколку старой вокзальной шлюхи, т. е. тонкая нога, слегка отвислый живот, руки жилистые как кленовые листья, общая вогнутость стана и всегдашняя улыбка на устах, какое-то извинение типа реверанса, что я еще живу.

Они оба еще жили, хотя ряд громких скандалов прогремел над головой Леопольдика, какая-то ушедшая за границу и никогда не вернувшаяся ни в каком виде выставка (ни вещей обратно, ни денег за эти вещи), а выставка была не хухры-мухры неопределенной ценности проект типа «коммуналка сороковых», альманах хлама, канализационных труб и старых унитазных седел, проводов с кляксами побелки и с лампочками на конце, кухонных столиков из тонкой засаленной фанерки, крашенных хозяйской лапой вдоль и поперек, чем аляпистей, тем выразительней образ, т. е. собрание того, что еще можно было найти вокруг домов во время капремонта, и заграница этим любовалась, как если бы ей представляли добычу археологов Помпеи, но все это стоило столько, сколько стоила рекламная кампания.

Что же касается описываемого позорного случая, то за границу ушли самоценные вещи, книжная иллюстрация тридцатых годов, гордость нации не хуже золота исчезнувшей Трои.

Бедные частные лица, какие-то старушенции – преемницы прав, какие-то нищие внуки требовали сатисфакции в долларах со многими нулями, Леопольд не мог представить никаких документов, пропали важные бумаги, у него вообще все в доме исчезало, как в Бермудском треугольнике.

Печной горшок долго пребывала в одиночестве, гости как-то повывелись, тень тюремной решетки повисла над домом, старшие дети, женившись, ушли, кто-то учился за границей, двух посторонних средних детей забрали те дед и бабка, осталась какая-то последняя дочка, еще небольшая, для которой не стояло вопроса как поднять мать с полу, донна Анна оставалась лежать где пала. Но появившийся Леопольд опять нашел деньги под какой-то проект, дал есть еще двум десяткам шелкографов, соорудил еще одну и еще одну экспозицию с участием короля и королевы какой-то малой монархии, но тоже был остановлен на полдороге, Шорош не стал финансировать, стоп.

Поехали с младшей девочкой в тот дом отдыха на Клязьму на лето, опять печной горшок прошелся с ребенком по аллее, а потом лег и не встал. Уже девочка бегала в свои четырнадцать лет что-то устраивала, поскольку папу нашли на дороге рано утром, сердце. А кто говорил доза.

Печной же горшок Анна не поднялась даже на похороны, все валялась и валялась, что было странно, уже ведь и водки не было никакой, никто не привозил. Но потом выяснилось, что донну Анну все это время снабжали уборщицы в обмен на одежонку, в том числе и на дочкину.

Т.е. это была догадка подруг и друзей, которые по старой памяти приехали за Анной на машине и не обнаружили чемодана, куда складывать вещи, однако и вещей не нашли.

Донна Анна вышла к машине на закате дня, пламенея под лучами низкого солнца, темная как старая картина, только с копной совершенно седых волос, кутаясь в вязаное пальто художественных расцветок, на ногах дивные мягкие сандалии, местное население не все хватало в обмен на водку, уборщицы не оценили, не взяли.

На этом вроде история кончилась.

Друзья говорили, правда, что все эти годы Леопольд жил с одной женщиной вполне открыто, с прекрасной женщиной, которая ему во всем помогала, и это длилось много лет, она осталась бездетной ради Леопольда, а вся безобразная жизнь донны Анны, бывшей красавицы, протекала на этом позорном фоне. Чуть ли она не пила ли с горя, но пьют всегда находя повод, говорили другие, причем сама Анна никогда ни звука не проронила насчет мужа, терпела свой позор как могла, ни слова обвинения, улыбка треснутого горшка. И не ее вина, что она, как ни торопилась, не поспела первая и осталась вдовой, донна Анна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю