412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Улицкая » Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова » Текст книги (страница 5)
Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 21:13

Текст книги "Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова"


Автор книги: Людмила Улицкая


Соавторы: Валентин Распутин,Татьяна Толстая,Фазиль Искандер,Василий Аксенов,Виктор Драгунский,Юрий Нагибин,Людмила Петрушевская,Юрий Казаков,Виктор Голявкин,Фридрих Горенштейн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Петя рассказывает Тамиле про птицу: может быть, она знает какое-нибудь снадобье, петушиное слово против птицы Сирин? Но Тамила печально качает головой: нет; было, но всё осталось там, на Стеклянной горе. Дала бы она дедушке охранное кольцо с жабой – да ведь сама тут же рассыплется чёрным порошком… И пьёт из чёрной бутылки.

Странная она! Хочется думать про неё, про то, что она говорит, слушать, какие ей сны снятся; хочется сидеть на ступеньках её веранды – ступеньках дома, где всё можно: есть хлеб с вареньем немытыми руками, сутулиться, грызть ногти, ходить ботинками – если вздумается – прямо по клумбам, и никто не закричит, не укажет, не призовёт к порядку, чистоте и здравому смыслу. Можно взять ножницы и вырезать из любой книжки понравившуюся картинку – Тамиле всё равно, она и сама может вырвать картинку и вырезать, только у неё выходит криво. Можно говорить всё, что в голову придёт, и не бояться насмешек: Тамила грустно качает головой, понимая; а если и засмеётся – как будто заплачет. Попросишь – она и в карты сыграет: в дурачка, в пьяницу, но играет она плохо, путает карты и проигрывает.

И всё разумное, скучное, привычное – всё остаётся по ту сторону заросшей цветущим кустарником ограды.

Ах, не хочется уходить! Дома надо молчать и про Тамилу (вырасту, поженимся, тогда и узнаете), и про Сирина, и про искристое яйцо птицы Алконост, владелец которого затоскует на всю жизнь…

Петя вспомнил про яйцо, достал из спичечного коробка, сунул под подушку и поплыл на “Летучем голландце” по чёрным ночным водам.

Утром дядя Боря с опухшим лицом курил натощак на крыльце. Чёрная борода вызывающе торчала, глаза брезгливо прищурились. Увидев племянника, он опять засвистел вчерашнее, противное… И засмеялся. Зубы – редко видимые из-за бороды – были как у волка. Чёрные брови поползли вверх.

– Салют юному романтику! – бодро крикнул дядя. – Давай-ка, Пётр, седлай велосипед – и в лавку! Матери нужен хлеб, а мне возьмёшь две пачки “Казбека”. Тебе отпу-устят, отпу-устят! Нинку я знаю, она детям до шестнадцати чего хочешь отпустит!..

Дядя Боря открыл рот и захохотал. Петя взял рубль и вывел из сарая запотевшего “Орлёнка”. На рубле маленькими буковками – непонятные, оставшиеся от атлантов слова: “Бир сум. Бир сом. Бир манат”. А пониже – угроза: “Подделка государственных казначейских билетов преследуется по закону”, – слова скучные, взрослые. Трезвое утро вымело волшебных вечерних птиц, ушла на дно рыбка-девочка, спят под толщей жёлтого песка золотые трёхглазые статуи Атлантиды. Дядя Боря разогнал громким, оскорбительным смехом хрупкие тайны, вышвырнул сказочный сор, но только не навсегда, дядя Боря, только на время! Солнце начнёт склоняться к западу, воздух пожелтеет, лягут косые лучи, и очнётся, завозится таинственный мир, плеснёт хвостом серебристая немая утопленница, закопошится в еловом лесу серая, тяжёлая птица Сирин, и, может быть, где-то в безлюдной заводи уже спрятала в водяную лилию розовое огнистое яичко утренняя птица Алконост, чтобы кто-то затосковал о несбыточном… Бир сум, бир сом, бир манат!

Толстоносая Нинка безропотно дала “Казбек”, велела передать дяде Боре привет – противный привет противному человеку, – и Петя покатил назад, звеня звоночком, подскакивая на узловатых корнях, похожих на огромные дедушкины руки. Осторожно объехал дохлую ворону – птицу кто-то раздавил колесом, глаз закрыт белой плёнкой, чёрные свалявшиеся крылья покрыты пеплом, клюв застыл в горестной птичьей улыбке.

За завтраком мама сидела с озабоченным лицом – дедушка опять ничего не ел. Дядя Боря насвистывал, разбивая ложечкой яйцо и посматривая на детей – к чему бы прицепиться. Лёнечка пролил молоко, и дядя Боря обрадовался – вот и повод поговорить. Но Лёнечка совершенно равнодушен к дядиному занудству: он ещё маленький, и душа у него запечатана, как куриное яйцо – всё с неё скатывается. Если он, не дай бог, свалится в воду, то не утонет, а станет рыбкой – лобастым, полосатеньким окунем. Лёнечка допил и, не дослушав, побежал к песочнице: песок подсох на утреннем солнце, и башни, должно быть, осыпались. Петя вспомнил.

– Мама, а та девочка давно утонула?

– Какая девочка? – встрепенулась мама.

– Ну, ты знаешь. Дочка той старушки, которая всё спрашивает который час?

– Да у неё не было никакой дочки. Глупости какие. У неё два взрослых сына. Кто тебе сказал?

Петя промолчал. Мама посмотрела на дядю Борю, тот обрадовался и захохотал.

– Пьяные бредни нашей лохматой приятельницы! А?! Девочка, а?!

– Какой приятельницы?

– А, так… Ни рыба ни мясо.

Петя вышел на крыльцо. Дядя Боря хотел всё испачкать. Хотел зажарить и схрупать волчьими зубами серебряную девочку-рыбку. Ничего у тебя не выйдет, дядя Боря! У меня под подушкой сияет огнями яйцо утренней прозрачной птицы Алконост.

Дядя Боря распахнул окно и крикнул в росистый сад:

– Пить надо меньше!

Петя постоял у ограды, поковырял ногтем ветхое серое дерево перекладины. День только начинался.

Вечером дедушка опять ничего не ел. Петя посидел на краю смятой постели, погладил сморщенную дедушкину руку. Дедушка, повернув голову, смотрел в окно. Там поднялся ветер, закачались верхушки деревьев, мама сняла сушившееся бельё – оно захлопало, как белые паруса “Летучего голландца”. Зазвенело стекло. Тёмный сад вздымался и опадал, как океан. Ветер согнал с ветвей птицу Сирин, и она, взмахивая отсыревшими крыльями, прилетела к дому и принюхивалась, поводя треугольным личиком с закрытыми глазами: нет ли щели? Мама отослала Петю и легла спать в дедушкиной комнате.

Ночью была гроза. Бушевали деревья. Лёнечка просыпался и плакал. Утро пришло серое, грустное, ветреное. Дождём прибило Сирин к земле, и дедушка сел в постели, и его поили бульоном. Петя поболтался на пороге, порадовался дедушке, посмотрел в окно – как поникли под дождём цветы, как сразу запахло осенью. Затопили печку; прикрывшись капюшонами, носили из сарая дрова. На улице делать нечего. Лёнечка сел рисовать карандашами, дядя Боря ходил, заложив руки за спину, и насвистывал.

День прошёл скучно: ждали обеда, потом ждали ужина. Дедушка съел крутое яйцо. Ночью опять пошёл дождь.

Ночью Петя бродил по подземным переходам, по лестницам, по коридорам метро, не мог найти выхода, пересаживался с поезда на поезд: поезда неслись по отвесным лестницам, двери – нараспашку; проезжали по чужим комнатам, заставленным мебелью; Пете непременно нужно было выйти, выбраться наружу, там, наверху, Лёнечке и дедушке грозила опасность: забыли закрыть дверь, она так и стояла, разинутая, а птица Сирин пешком поднималась по скрипучим ступенькам, закрыв глаза; Пете мешал школьный портфель, но он тоже был очень нужен. Как выйти? Где здесь выход? Как выбраться наверх? “Нужен билет”. Конечно, чтобы выйти, нужен билет! Вон касса. Дайте билет! Казначейский? Да, да, пожалуйста, казначейский! “Подделка казначейских билетов преследуется по закону”. Вон они, билеты: длинные, чёрные листы бумаги. Погодите, в них же дырки! Это преследуется по закону! Дайте другие! Я не хочу! Портфель раскрывается, из него вываливаются длинные чёрные билеты, все в дырках. Собрать, скорее, скорее, меня преследуют, сейчас поймают! Они расползаются по полу, Петя собирает, запихивает как попало; толпа раздаётся, кого-то ведут… Не уйти с дороги, сколько билетов, о, вот оно, страшное: под руки ведут огромное, ревущее, как сирена, задравшее вверх багровую, распухшую морду, это ни-рыба-ни-мясо, это конец!!!

Петя вскочил с бьющимся сердцем; ещё не рассвело. Лёнечка мирно спит. Добрался босиком до дедушкиной комнаты, толкнул дверь – тишина. Горит ночник. В углу чернеют кислородные подушки. Дедушка лежит с открытыми глазами, руки стиснули одеяло. Подошёл, холодея и догадываясь, тронул дедушкину руку, отпрянул. Мама!

Нет. Мама закричит, испугается. Может быть, ещё можно исправить. Может быть, Тамила?

Петя бросился к выходу – дверь была распахнута. Сунул голые ноги в резиновые сапоги, на голову – капюшон, загрохотал по ступенькам. Дождь кончился, но с деревьев капало. Небо серело. Добежал разъезжающимися по глине, подгибающимися ногами. Толкнул дверь веранды. Тяжело пахнуло холодным, застоявшимся пеплом. Петя задел на ходу какой-то столик: зазвенело и покатилось. Нагнулся, ощупью нашарил и помертвел: кольцо с серебряной жабой, охранное Тамилино кольцо, валялось на полу. В комнате завозились, Петя распахнул дверь. На кровати в полутьме силуэты двоих: Тамилины чёрные спутанные волосы разбросаны по подушке, чёрный халат на табуретке; повернулась и замычала. Дядя Боря вскочил в постели, борода вверх, волосы всклокочены. Набрасывая одеяло на Тамилину ногу, прикрывая свои, быстро завозился, закричал, вглядываясь в темноту:

– А?! Кто, что?! Это кто?! А?!

Петя заплакал, крикнул, дрожа в страшной тоске:

– Дедушка умер! Дедушка умер! Де-ду-шка умер!!!

Дядя Боря отбросил одеяло, выплюнул ужасные, извивающиеся, нечеловеческие слова; Петя затрясся в рыдании, ослеп, выбежал – ботами по мокрым клумбам; душа сварилась, как яичный белок, клочьями повисала на несущихся навстречу деревьях; кислое горе бурлило во рту; добежал до озера, бросился под мокрое, сочащееся дождём дерево, визжа, колотя ногами, тряся головой, выгонял из себя страшные дяди-Борины слова, страшные дяди-Борины ноги.

Привык, затих, полежал. Сверху капали капли. Мёртвое озеро, мёртвый лес; птицы свалились с деревьев и лежат кверху лапами; мёртвый, пустой мир пропитан серой, глухой, сочащейся тоской. Всё – ложь.

Он почувствовал в кулаке твёрдое и разжал руку. Распластанная серебряная охранная жаба выпучила глаза.

Спичечный коробок, мерцающий вечной тоской, лежал в кармане.

Птица Сирин задушила дедушку.

Никто не уберёгся от судьбы. Всё – правда, мальчик. Всё так и есть.

Он ещё полежал, вытер лицо и побрёл к дому.

_______

☛ Где-то на рубеже 1970–1980-х годов в русской литературе наметился существенный сдвиг – от этического события как сюжетного центра к триединому сюжетному узлу магии, фатума и иронии. Перечисленные нами элементы этого всё более к концу XX – началу XXI веков влиятельного идейно-тематического комплекса с замечательной полнотой и последовательностью проявились в “Свидании с птицей” (1983) Татьяны Толстой.

Рассказ начинается восходящей линией магического сюжета: с каждым эпизодом мера и значение магии в тексте возрастают – до кульминации и перелома. В экспозиции первых абзацев мы находим как бы зёрнышко магии – детскую фантазию, превращающую песочницу в город-мир (“песочные башни, рвы, ходы в подземелья”). Дальше – больше: разворачивание за первым планом тающего в каше масла другого, мысленного плана гибнущей Атлантиды – уже не просто игра детского воображения, а выход в магическую аналогию, в поиск таинственных симпатий и вещих знаков. Представляемая картинка оборачивается не ребяческой забавой, а визионерской грёзой:

Белые дворцы с изумрудными чешуйчатыми крышами, ступенчатые храмы с высокими дверными проёмами, прикрытыми струящимися занавесами из павлиньих перьев, золотые огромные статуи, мраморные лестницы, уходящие ступенями глубоко в море, острые серебряные обелиски с надписями на неизвестном языке – всё уйдёт под воду. Прозрачные зелёные океанские волны уже лижут уступы храмов; мечутся смуглые обезумевшие люди, плачут дети… Грабители тащат драгоценные, из душистого дерева, сундуки, роняют; развевается ворох летучих одежд… ничего не пригодится, ничего не понадобится, никто не спасётся, всё скользнёт, накренившись, в тёплые прозрачные волны… Раскачивается золотая, восьмиэтажная статуя верховного бога с третьим глазом во лбу, с тоской смотрит на восток…

Следующая ступень на этой лестнице волшебства – инициация юного героя, Пети, практическое приобщение его к мифу и сказке. Во встречах мальчика с соседкой Тамилой есть все признаки частного обучения чародейству. Сама воспитательница является Пете во всей полноте сверхъестественных свойств, способностей и запросов. У неё “волшебное имя”; она прежде принадлежала потустороннему миру (“жила на стеклянной голубой горе с неприступными стенами, на такой высоте, откуда виден весь мир, до четырёх столбов с надписями: «юг», «восток», «север», «запад»”). Над ней не властна смерть (“Мне ведь семь тысяч лет…”). Она рассказывает ученику о сказочном антагонисте, похитившем её и заколдовавшем, “красном злобном драконе”, и призывает стать героем-протагонистом её сказки (“Ты меня можешь расколдовать?”). Она показывает мальчику свой оберег – “серебряную жабу” (“…Эту снимешь – конец мне. Рассыплюсь чёрным порошком, разнесёт ветром”) и дарит ему самому волшебный предмет – яйцо птицы Алконост, а вдобавок предлагает сказочное испытание, которое вернёт ей и даст ему возможность летать, как птицы (“Если сто тысяч лимонных косточек собрать и бусы нанизать, можно полететь, даже выше деревьев…”), и это позволит им отправиться в путешествие-квест, к заветному месту (“Хочешь, вместе полетим, я одно место покажу, там клад зарыт…”). Наконец, она предупреждает неофита о колдовском воздействии чудесных существ – птиц Сирин и Алконост.

Уроки волшебницы Тамилы не проходят даром: её адепт, наслушивавшись чудесных историй, и сам всё больше чувствует себя погружённым в чудеса – уже начинает окружающий мир видеть через сказочную призму, жить в сказке. Каждая вещь, попадая в поле восприятия мальчика, отныне преображается: сушащееся на улице бельё – “белые паруса «Летучего голландца»”, непонятная надпись на рублёвой бумажке – “Бир сум. Бир сом. Бир манат” – “оставшиеся от атлантов слова”. Волшебство угадывается рядом, “вот здесь”: соседний заброшенный дом населён привидениями, в ближайшем пруду обретается малышка-утопленница, превратившаяся в рыбку (наподобие “детей воды” Ч. Кингсли), днём в лесу, а по ночам и в саду, под окнами, прячется птица Сирин. Предметы и явления оказываются не равны себе, мерцают своей иномирной сутью; перед Петей открывается другое измерение бытия:

Он раньше жил себе просто: стругал палочки, копался в песке, читал книжки с приключениями; лёжа в кровати, слушал, как ноют, беспокоятся за окном ночные деревья, и думал, что чудеса – на далёких островах, в попугайных джунглях или в маленькой, суживающейся книзу Южной Америке, с пластмассовыми индейцами и резиновыми крокодилами. А мир, оказывается, весь пропитан таинственным, грустным, волшебным, шумящим в ветвях, колеблющимся в тёмной воде.

Петя идёт всё дальше в своём магическом постижении мира: созерцанием дело не ограничивается – он начинает действовать. Вот мальчик сидит в комнате умирающего дедушки, мысленно обращаясь к нему: “…Я вырезал кораблик, а Лёнечка нарисовал петушка!” – и это не просто так: за корабликом прячется “Летучий голландец” спасительной мечты, а за петушком – “петушиное слово”, которое должно спасти дедушку от угрожающей ему птицы Сирин. В мечтах ученик волшебницы возрождает древнюю, погибшую цивилизацию:

А потом они сядут на “Летучий голландец”, флаг с драконом – на верхушке мачты, Тамила в чёрном халате на палубе, – солнце, брызги в лицо, – поедут на поиски пропавшей, соскользнувшей в зелёные зыбкие океанские толщи Атлантиды.

А в магической реальности – Петя всеми силами пытается спасти больного дедушку. Он с помощью воли и слова стремится отогнать несущую смерть птицу Сирин (“Не пускайте её к дедушке, закройте плотнее окна, двери, зажгите лампу, давайте читать вслух!”; “Что тебе от нас надо, птица? Не трогай нашего дедушку!”), а ещё упорно ищет колдовские средства, чтобы обезопасить умирающего, оживить его (“Дала бы” Тамила “дедушке охранное кольцо с жабой…”; “…Может быть, она знает какое-нибудь снадобье, петушиное слово против птицы Сирин?”). Мальчик не смиряется с разрушающим чары воздействием своего мучителя дяди Бори и мысленно бросает ему вызов:

Дядя Боря разогнал громким, оскорбительным смехом хрупкие тайны, вышвырнул сказочный сор, но только не навсегда, дядя Боря, только на время! Солнце начнёт склоняться к западу, воздух пожелтеет, лягут косые лучи, и очнётся, завозится таинственный мир, плеснёт хвостом серебристая немая утопленница, закопошится в еловом лесу серая, тяжёлая птица Сирин, и, может быть, где-то в безлюдной заводи уже спрятала в водяную лилию розовое огнистое яичко утренняя птица Алконост, чтобы кто-то затосковал о несбыточном…

В борьбе с дядей Борей Петя пытается использовать прочитанные им на рублёвой бумажке слова как оживляющее магию заклинание: “Бир сум, бир сом, бир манат!” Так в высшей точке магической восходящей разражается решающий конфликт: Петя против дяди Бори, загадочные кислородные подушки против птицы Сирин, покинутая Тамилой волшебная стеклянная гора против чёрных зубцов, изображённых на пачке дяди-Бориного “Казбека”, заклинание на денежной купюре против “взрослой” угрозы на ней же: “Подделка государственных казначейских билетов преследуется по закону”. Все знаки и превращённые вещи сталкиваются друг с другом, вступают в противоречие, в непримиримый спор: завораживающее “да” или развенчивающее “нет”, органика очарованности или механика здравого смысла, система чудес или дурная инерция повседневности?

И тут – в момент кризиса – происходит оборачивание темы: восходящая линия магии вдруг обрывается в нисходящую линию фатума, неуклонно ведущую к финальной катастрофе. Переломом становится сон Пети: вместо “Летучего голландца” и поисков Атлантиды ему снится кошмар с адскими лабиринтами метрополитена. В решающий момент всё в этом сне обращается против мальчика: угроза на купюре (“Подделка государственных казначейских билетов преследуется по закону”) сбывается, чёрные листы вместо искомых билетов уличают его, спешащего спасти родных от птицы Сирин, и наконец является чудовище наподобие Вия, но только в виде реализованной поговорки, которой дядя Боря накануне издевательски метил в Тамилу: “…О, вот оно, страшное: под руки ведут огромное, ревущее, как сирена, задравшее вверх багровую, распухшую морду, это ни-рыба-ни-мясо, это конец!!!” Только произнесено это слово (“конец!!!”) – и сюжет стремительно срывается в развязку, опрокидывающую все Петины ценности и смыслы. И вот – уже после того, как произошло узнавание мальчиком ужаса, композиция внезапно пугающим образом закольцовывается; в итоговых словах, провозглашающих торжество фатума: “Никто не уберёгся от судьбы. Всё – правда, мальчик. Всё так и есть”, – обнаруживается перекличка с вещей догадкой в зачине: “…Ничего не пригодится, ничего не понадобится, никто не спасётся”.

Если перечитать рассказ под знаком этого замыкания фатума (“никто”, “ничего” в начале и в конце), то придётся всё в нём переосмыслить, переоценить. Взять ту же Тамилу – какова её доминанта? Бессилие, опустошённость. От волшебной горы она отторгнута, слово, открывающее клады, забыла, с птицей Финист поссорилась. Она не только летать не может, но, кажется, вообще не в силах сдвинуться с места. Тем более не в состоянии она кого-либо защитить и спасти, поскольку сама нуждается в помощи; колдовство её отменено – её саму кто бы расколдовал (“Ты меня можешь расколдовать? Нет?.. Что ж ты… А я-то думала…”). Панацея, которую пьёт волшебница, лишённая волшебства, – это вовсе не “лекарство от всех зол и страданий”, а как раз гибельное зелье; одурманенная этим зельем, она не просто уже неспособна к чудесам, а даже картинку ровно вырезать не может или запомнить карты, играя в дурачка; пепел от сигарет сыпется на её халат, из которого героиня не вылезает, вещи в её доме свалены в кучу. Если и ощущается в мире Тамилы магия, то только чёрная: сама она “чёрная и длинная”, в “чёрном халате”, в “чёрном гнутом кресле”, с “чёрной бутылкой”, под угрозой рассыпаться “чёрным порошком”. Уже не носительница она магии, а скорее её жертва – заколдованная “житейской мутью”, во власти низовых сил.

А если взять шире – каково состояние мира, в который Тамила вводит мальчика? Об озере сказано, что в нём утонула девочка, о заброшенном доме – что в нём когда-то было совершено злодейство, а сейчас обитают привидения. Стоит оглянуться на название и спросить: что ж это за птица, с которой у героя должно состояться свидание? Птица чудес, приглашающая в полёт? Нет – Финист не только с Тамилой поссорился, но и Пете совсем не грезится; ни окрыления, ни света ждать не приходится. Зато неизбежна его встреча с птицей смерти – Сирином, и с птицей неизбывной тоски – Алконостом. Напрасно Петя садится на велосипед с крылатым именем “Орлёнок” – светлый птичий знак всё равно будет перечёркнут тёмным, и будут в нём слишком явны намёки на Тамилу – на её черноту, пепел и смех, подобный плачу: Петя “осторожно объехал дохлую ворону – птицу кто-то раздавил колесом, глаз закрыт белой плёнкой, чёрные свалявшиеся крылья покрыты пеплом, клюв застыл в горестной птичьей улыбке”.

Тот же исход у смежного с птичьим мотива яйца. Оно вроде бы должно символизировать жизнь: когда о младшем брате Лёнечке говорится, что “он ещё маленький, и душа у него запечатана, как куриное яйцо”, в этом видится перспектива развития и роста; когда сообщается, что “дедушка съел крутое яйцо”, – это внушает надежду на его выздоровление. Но привычное значение яйца как источника или ресурса жизни будет в итоге вытеснено другим, оборотным: яйцо – это нечто хрупкое, уничтожаемое; сначала дядя Боря символически разбил его ложечкой, в финале же под действием страшных дяди-Бориных слов душа героя “сварилась, как яичный белок”. Неизменным, сохранным остаётся только одно яйцо птицы Алконост – обманное и сулящее проклятие “вечной тоски”.

О какой магии можно говорить как о действенной, всерьёз влияющей на мир? Лишь о заколдовывающей “житейской мути”, о злых чарах сигарет, алкоголя, похабщины и матерщины. По контрасту с бессилием таинств Тамилы, тем сильнее, властительные колдовские манипуляции “противного”, “страшного” дяди Бори. Он поистине вездесущ в отрицании и разрушении: “цыкая зубом”, лишает надежды на выздоровление дедушки, читает мысли, чтобы уничтожить их смехом (“Вечно он пристаёт, дёргает, насмехается – что ему надо?”), обесценивает обсценными намёками женщин – Тамилу и Нинку (дразня первую подразумеваемой рифмой к “гладью” в неприличной песенке, а стыдные тайны второй приоткрывая похабной интонацией: “Тебе отпу-устят, отпу-устят! Нинку я знаю, она детям до шестнадцати чего хочешь отпустит!”).

Так дядя Боря захватывает власть в доме и в посёлке: после смерти дедушки он останется единственным мужчиной в семье, присвоит сваренные, “как яичный белок”, души детей, а женщинами он уже овладел – Нинка отпускает для него “Казбек” уж слишком “безропотно”, Тамилу же он не просто делает своей любовницей, но хуже – символически уничтожает, словесно, физически и магически, лишив её оберега. В дяде Боре подчёркнуто хищное, волчье начало: борода у него торчком, глаза с острым прищуром, зубы угрожающие, даже горы на его пачках “Казбека” – как клыки. Его цель – “тяжёлым дымом” сигарет отравить мечты, насмешкой погасить порывы, намёками и провокативными жестами перевернуть ценности; он как будто питается чужими разочарованиями, принижает других, чтобы подняться самому, порабощает отчаявшихся. Он обращает магию мечты в магию присвоения и использования: “Дядя Боря хотел всё испачкать. Хотел зажарить и схрупать волчьими зубами серебряную девочку-рыбку”. В финале рассказа его матерная брань обнуляет все прежние Тамилины и Петины ритуалы с заклинаниями – “ужасные, извивающиеся, нечеловеческие слова” переколдовывают мир из живого в мёртвый: “Мёртвое озеро, мёртвый лес; птицы свалились с деревьев и лежат кверху лапами; мёртвый, пустой мир пропитан серой, глухой, сочащейся тоской. Всё – ложь”.

Ужасающее торжество дяди Бори наяву (“страшные дяди-Борины слова, страшные дяди-Борины ноги”) и сновидческого чудовища “ни-рыба-ни-мясо” – вовсе не частный случай в мире фатума, а знамение худшего. Неслучайно столь настойчив в рассказе лейтмотив Атлантиды – это общий знаменатель для всего уходящего, отменяемого: так же, как колонны и статуи древней цивилизации, рушатся построенные мальчиками башни из песка, ушла под воду девочка, в недрах навеки схоронены клады и статуи, корни распластаны по земле, как руки умирающего дедушки, брошена мёртвая птица, волшебство в мире упразднено, мечты развенчаны, смыслы потеряны. В пароксизме Петиного ужаса, кажется, мерцает догадка: и сегодняшняя цивилизация обречена, подобно Атлантиде, – и раньше всего рок настигнет “стеклянные горы” высокого и прекрасного, а потом рухнет и всё остальное.

Рассказ завершается торжеством чёрного фатума; итог вполне можно подвести в духе манихейства вольтеровского Мартена: “…Господь уступил его <шарик> какому-то зловредному существу”, – или словами пустынника из “Подростка” Достоевского: “А не бысть ли тьма?” “Умер день”, – сказано в начале текста. “Мёртвый, пустой мир”, – таково обратное откровение Пети в конце рассказа.

Вроде бы авторский голос в финале: “Всё – правда, мальчик. Всё так и есть”, – подтверждает догадку ребёнка. Но что-то мешает подытожить рассказ признанием фатума по ту сторону смысла и “тупика бытия”. Что же? Авторская ирония.

Иронические нотки звучат в тексте не так уж часто и совсем не громко. То автор сыграет в смешное сталкивание чудесного с бытом: “красный дракон” и “дачный посёлок” (Тамилу “украл красный дракон, полетал с ней по белу свету и завёз сюда, в дачный посёлок”); волшебные полёты и бусы, оставленные на зеркале (“А вот дракон украл её, унёс со стеклянной горы, из стеклянного дворца, а бусы там и остались – висят на зеркале”). То выдаст себя интонационной усмешкой: “…И под облака: бусы-то на что?”; “Плавает девочка серебряной рыбкой, высунет головку, хочет позвать мать, а голоса-то нет…”. То потешно реализует метафору: “Он раньше жил себе <…> и думал, что чудеса – на далёких островах, в попугайных джунглях или в маленькой, суживающейся книзу Южной Америке, с пластмассовыми индейцами и резиновыми крокодилами”. Однако за всеми этими приёмами, штришками и полутонами угадывается бо`льшее – стратегия авторской игры. Зачем автору нужны детская точка зрения (Пети) и изменённое сознание (Тамилы)? Вряд ли для утверждения или ниспровержения истин и ценностей. Скорее, для демонстрации истинного чуда – авторского искусства сопряжения всего со всем, превращение всякой всячины во что угодно. Разве это Петя видит, как масло в каше оборачивается детализированной и стилизованной картиной гибнущего города? В его ли руках волшебная палочка, позволяющая опрокинуть маленького Лёнечку в рыбье инобытие: “Если он, не дай бог, свалится в воду, то не утонет, а станет рыбкой – лобастым, полосатеньким окунем”? Нет, это совершается властью автора, а персонажи использованы как средство – для мотивировки. Детская наивность и пьяная болтовня Тамилы позволяют лишить предметы плотности, сделать материал повествования податливым и пластичным, чтобы можно было лепить из него любую форму согласно магической авторской прихоти.

Зачем автор нагнетает “житейскую муть”? Чтобы, точно по Л. Выготскому, разбиравшему рассказ Бунина “Лёгкое дыхание”, заставить её “звенеть и звенеть”, “претворить воду в вино”[18]18
  Выготский Л. Психология искусства. М., 1968. С. 208.


[Закрыть]
. Чтобы утвердить ту писательскую власть, о которой когда-то так ярко и с нотой издевки писал Фёдор Сологуб: “Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я – поэт. Косней во тьме, тусклая, бытовая, или бушуй яростным пожаром, – над тобою, жизнь, я, поэт, воздвигну творимую мною легенду об очаровательном и прекрасном”[19]19
  Сологуб Ф. Творимая легенда // Сологуб Ф. Собрание сочинений: в 6 т. Т. 4. М., 2002. С. 7.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю