Текст книги "Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова"
Автор книги: Людмила Улицкая
Соавторы: Валентин Распутин,Татьяна Толстая,Фазиль Искандер,Василий Аксенов,Виктор Драгунский,Юрий Нагибин,Людмила Петрушевская,Юрий Казаков,Виктор Голявкин,Фридрих Горенштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Юрий Коваль
Выстрел

Школа у нас маленькая.
В ней всего-то одна комната. Зато в этой комнате четыре класса.
В первом – одна ученица, Нюра Зуева.
Во втором – опять один ученик, Федюша Миронов.
В третьем – два брата Моховы.
А в четвёртом – никого нет. На будущий год братья Моховы будут.
Всего, значит, в школе сколько? Четыре человека.
С учителем Алексей Степанычем – пять.
– Набралось-таки народу, – сказала Нюрка, когда научилась считать.
– Да, народу немало, – ответил Алексей Степаныч. – И завтра после уроков весь этот народ пойдёт на картошку. Того гляди, ударят холода, а картошка у колхоза невыкопанная.
– А как же кролики? – спросил Федюша Миронов.
– Дежурной за кроликами оставим Нюру.
Кроликов в школе было немало. Их было больше ста, а именно – сто четыре.
– Ну, наплодились… – сказала Нюрка на следующий день, когда все ушли на картошку.
Кролики сидели в деревянных ящиках, а ящики стояли вокруг школы, между яблонями. Даже казалось, что это стоят ульи. Но это были не пчёлы.
Но почему-то казалось, что они жужжат!
Но это, конечно, жужжали не кролики. Это за забором мальчик Витя жужжал на специальной палочке.
Дежурить Нюрке было нетрудно.
Вначале Нюрка дала кроликам всякой ботвы и веток. Они жевали, шевелили ушами, подмигивали ей: мол, давай-давай, наваливай побольше ботвы.
Потом Нюрка вымела клетки. Кролики пугались веника, порхали от него. Крольчат Нюрка выпустила на траву, в загон, огороженный сеткой.
Дело было сделано. Теперь надо было только следить, чтобы всё было в порядке.
Нюрка прошлась по школьному двору – всё было в порядке. Она зашла в чулан и достала сторожевое ружьё.
“На всякий случай, – думала она. – Может быть, ястреб налетит”.
Но ястреб не налетал. Он кружил вдалеке, высматривая цыплят.
Нюрке стало скучно. Она залезла на забор и поглядела в поле. Далеко, на картофельном поле, были видны люди. Изредка приезжал грузовик, нагружался картошкой и снова уезжал.
Нюрка сидела на заборе, когда подошёл Витя, тот самый, что жужжал на специальной палочке.
– Перестань жужжать, – сказала Нюрка.
Витя перестал.
– Видишь это ружьё?
Витя приложил к глазам кулаки, пригляделся, как бы в бинокль, и сказал:
– Вижу, матушка.
– Знаешь, как тут на чего нажимать?
Витя кивнул.
– То-то же, – сказала Нюрка строго, – изучай военное дело!
Она ещё посидела на заборе. Витя стоял неподалёку, желая пожужжать.
– Вот что, – сказала Нюрка. – Садись на крыльцо, сторожи. Если налетит ястреб, кричи изо всех сил, зови меня, а я сбегаю за ботвой для кроликов.
Витя сел на крыльцо, а Нюрка убрала в чулан ружьё, достала порожний мешок и побежала в поле.
На краю поля лежала картошка – в мешках и отдельными кучами. Особый, сильно розовый сорт. В стороне была сложена гора из картофельной ботвы.
Набив ботвой мешок и набрав картошки, Нюрка пригляделась – далеко ли ребята? Они были далеко, даже не разобрать, где Федюша Миронов, а где братья Моховы.
“Добежать, что ль, до них?” – подумала Нюрка.
В этот момент ударил выстрел.
Нюрка мчалась обратно. Страшная картина представлялась ей – Витя лежит на крыльце весь убитый.
Мешок с ботвой подпрыгивал у Нюрки на спине, картофелина вылетела из ведра, хлопнулась в пыль, завертелась, как маленькая бомба.
Нюрка вбежала на школьный двор и услышала жужжание. Ружьё лежало на ступеньках, а Витя сидел и жужжал на своей палочке. Интересная всё-таки это была палочка. На конце – сургучная блямба, на ней петлёю затянут конский волос, к которому привязана глиняная чашечка. Витя помахивал палочкой – конский волос тёрся о сургуч: жжу…
– Кто стрелял? – крикнула Нюрка.
Но даже и нечего было кричать. Ясно было, кто стрелял, – пороховое облако ещё висело в бузине.
– Ну погоди! Вернутся братья Моховы! Будешь знать, как с ружьём баловать!.. Перестань жужжать!
Витя перестал.
– Куда пальнул-то? По Мишукиной козе?
– По ястребу.
– Ври-ври! Ястреб над птичником кружит.
Нюрка поглядела в небо, но ястреба не увидела.
– Он в крапиве лежит.
Ястреб лежал в крапиве. Крылья его были изломаны и раскинуты в стороны. В пепельных перьях были видны дырки от дробин.
Глядя на ястреба, Нюрка не верила, что это Витя его. Она подумала: может быть, кто-нибудь из взрослых зашёл на школьный двор. Да нет, все взрослые были на картошке.
Да, видно, ястреб просчитался.
Как ушла Нюрка, он сразу полетел за крольчатами, а про Витю подумал: мал, дескать. И вот теперь – бряк! – валялся в крапиве.
С поля прибежали ребята. Они завопили от восторга, что такой маленький Витя убил ястреба.
– Он будет космонавтом! – кричали братья Моховы и хлопали Витю по спине.
А Федюша Миронов изо всей силы гладил его по голове и просто кричал:
– Молодец! Молодец!
– А мне ястреба жалко, – сказала Нюрка.
– Да ты что! Сколько он у нас кроликов потаскал!
– Всё равно жалко. Такой красивый был!
Тут все на Нюрку накинулись.
– А кого тебе больше жалко, – спросил Федюша Миронов, – ястреба или кроликов?
– И тех, и других.
– Вот дурёха-то! Кроликов-то жальче! Они ведь махонькие. Скажи ей, Витька. Чего ж ты молчишь?
Витя сидел на крыльце и молчал.
И вдруг все увидели, что он плачет. Слёзы у него текут, и он совсем ещё маленький. От силы ему шесть лет.
– Не реви, Витька! – закричали братья Моховы. – Ну, Нюрка!
– Пускай ревёт, – сказала Нюрка. – Убил птицу – пускай ревёт.
– Нюрка! Нюрка! Имей совесть! Тебя же поставили сторожить. Сама должна была убить ястреба.
– Я бы не стала убивать. Я бы просто шуганула его, он бы улетел.
Нюрка стала растапливать печку, которая стояла в саду. Поставила на неё чугун с картошкой.
Пока варилась картошка, ребята всё ругались с ней, а Витя плакал.
– Вот что, Нюрка, – под конец сказал Федюша Миронов, – Витька к ястребу не лез. Ястреб нападал – Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять не станет!
Это были справедливые слова.
Но Нюрка ничего не ответила.
Она надулась и молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву.
___________
☛ Иногда кажется, что известное высказывание филолога Бориса Эйхенбаума о Гоголе: над действующими лицами “в виде режиссёра и настоящего героя, царит веселящий и играющий дух самого́ художника”[11]11
Эйхенбаум Б. Как сделана “Шинель” Гоголя // Эйхенбаум Б. О прозе. О поэзии. Сборник статей. Л., 1986. С. 50.
[Закрыть] – лучше всего подходит к детскому писателю Юрию Ковалю. “Играющий” дух в его произведениях – это, прежде всего, дух жанровой свободы. “Менять жанр как можно чаще. То есть с каждой вещью менять жанр”[12]12
См.: Ковалиная книга: вспоминая Юрия Коваля. М., 2008. С. 188.
[Закрыть], – такова была творческая установка Коваля; более того, порой он был готов менять жанр с каждой главой.
Действительно, герои Коваля постоянно перескакивают из одного жанра в другой прямо по ходу сюжета. Привычные фабульные схемы только начнут разворачиваться, как внезапно теряются и обнаруживаются не на своих местах. И вот уже читатель оказывается во власти непривычной поэтики – поэтики переменных величин. Вдвойне удивительно, когда подобный жанровый перелом, “щелчок в сюжете”[13]13
Синявский А. Иван-дурак: Очерк русской народной веры. М., 2001. С. 14.
[Закрыть] сбивает наши ожидания при чтении рассказика на пять страниц, вроде бы предназначенного для младших школьников. Именно таков эффект ковалиного “Выстрела”.
Рассказ этот входит в цикл Коваля “Чистый Дор” (1970), изданный “Детской литературой” с соответствующими, “детскими” иллюстрациями, увеличенным шрифтом, малым, приспособленным к детскому чтению форматом рассказов. Но при этом адресация в цикле – двойная: он оборачивается то к детям, то к взрослым. Во что автор здесь играет “по-взрослому”? В воскрешение такого древнего жанра, как пастораль. В сборнике есть и пасторальная ностальгия (в начале рассказчик сообщает, что пишет книгу о Чистом Доре в Москве, а в завершении цикла с улыбчивой грустью провожает “последний лист”), и пасторальная сезонная циклизация (повествование начинается весной, а завершается поздней осенью), и пасторальная, с любованием, описательность (“Сосны уходили в небо. Казалось, они растут прямо из меня, из моей груди”), и стилизованные крестьяне. Разумеется, для оживления пасторали Ковалю потребовались не классические ассоциации, а резкий сдвиг. Автор “Чистого Дора” сместил и персонажей-крестьян, и пейзажный фон, и бытовую обстановку в безмятежную абсурдность, высокую чепуховину в духе поморских сказов Бориса Шергина и Степана Писахова, продолжателем и интерпретатором которых он себя ощущал.
Разрешением весёлой кутерьмы поселян, животных и предметов в цикле Коваля всякий раз становится чудо, уравнивающее суеверие, бытовую нелепость и счастливо-наивный, преображающий взгляд на вещи. Здесь медведь вылезает из привезённого на телеге заснеженного стога сена, здесь больше удивляются найденному в крапиве топору, чем пришедшему в магазин деду-лесовику, здесь носят карасей в кепке, варят суп из найденных под снегом грибов – “подснежников”, рассуждают о “картофельном смысле”. Для усиления эффекта чуда, для его ощутимости в книжке идёт пунктиром детская тема, прежде всего в связи с “ангелическим ребёнком”, девочкой Нюркой, – чтобы сладкое стало слаще (как “берёзовый пирожок” – ягоды земляники, которые девочка заворачивает в лист), упоительное – ещё упоительнее (как “вода с закрытыми глазами” в предзимнем ручье, которой Нюрка учит наслаждаться рассказчика), мило-поэтичное – совсем милым и более-чем-поэтичным (как подаренный рассказчиком бинокль на шее Нюрки, шествующей в первый класс на свой первый урок с намерением наблюдать звёзды со школьной крыши). Так в “Чистом Доре”, как и обычно у Коваля, “взрослая” литература прячется в “детскую” и притворяется “детской” – причём так хорошо притворяется, что “Чистый Дор” всегда с особенным удовольствием читают и слушают дети.
Тем хитрее, при скрыто “взрослой” установке цикла, устроен зачин “Выстрела”, самого “детского” из всех вошедших в “Чистый Дор” рассказов. Поначалу “Выстрел” с лукавой нарочитостью следует всем прописям назидательных вещиц для ребят до десяти лет, перебирает все общие места школьной тематической раскладки. Последовательно описывается школа – столько-то классов, столько-то учеников, ученица, постигающая арифметику, учитель, приобщающий детей к трудовому воспитанию. Всё как положено: мальчики помогают колхозу в сборе картошки, а Нюрка остаётся “дежурной за кроликами”. Выдержана и цепочка педагогических наставлений (учитель наставляет ребят и Нюрку, семилетняя Нюрка – шестилетнего мальчика Витю: “изучай военное дело”), и восходящая линия педагогики (от обучения к трудовому воспитанию и далее, вплоть до героики). Исключение вроде бы подтверждает правило: пасторальное, то есть праздное жужжание на палочке мальчика Вити[14]14
Обратим внимание на пасторально жужжащий характер детективного прозрения главного героя в повести Коваля “Приключения Васи Куролесова” (1971), написанной через год после “Чистого Дора”: “Вжу-вжу-вжу… – сказал он пчелиным голосом. – Не может быть! – сказал Болдырев. – Не может быть! А впрочем, почему не может быть? Вжу-вжу-вжу, конечно!” (Коваль Ю. Приключения Васи Куролесова. Промах гражданина Лошакова. Пять похищенных монахов. М., 2016. С. 47).
[Закрыть] лишь подчёркивает чёткость ученического распорядка – ведь Витя дошкольник, ему ещё позволено пребывать вне общественно-важного и полезного. При этом, в соответствии с привычной в детской литературе системой контрастов, именно Витю, самого маленького, ближе к концу рассказа славят как героя: “Он будет космонавтом!”
Но верить такой имитации школьного поучительного рассказа не приходится. Вся эта разнарядка советской детской литературы взята с лукавым умыслом и явно не без пародийности. Только для вида автор следует старому принципу: “развлекая, поучать”, будто он, смеша детей, внушает им октябрятские добродетели. Не тут-то было: во всех элементах школьного быта, выставленных Ковалём как напоказ, сквозит второй, перевёрнутый план, снимающий всякую назидательность. Чем, например, обстоятельнее рассказчик описывает школу, считая до четырёх, как бы вслед за только что научившейся счёту Нюркой, тем более нелепой представляется описанная ситуация:
Школа у нас маленькая.
В ней всего-то одна комната. Зато в этой комнате четыре класса.
В первом – одна ученица, Нюра Зуева.
Во втором – опять один ученик, Федюша Миронов.
В третьем – два брата Моховы.
А в четвёртом – никого нет. На будущий год братья Моховы будут.
Всего, значит, в школе сколько? Четыре человека.
С учителем Алексей Степанычем – пять.
– Набралось-таки народу, – сказала Нюрка, когда научилась считать.
И далее, чем логичнее выглядит педагогическое послание учителя, тем явственнее оборотный намёк, грустно-смешной:
– Да, народу немало, – ответил Алексей Степаныч. – И завтра после уроков весь этот народ пойдёт на картошку. Того гляди, ударят холода, а картошка у колхоза невыкопанная.
Что же получается? И в предыдущих рассказах “Чистого Дора” читатель мог заметить, что в пасторальной деревне Коваля живут почти только старики и дети малые, да и тех немного; что в ней почти отсутствуют знаки социальных практик и институций. И вот – стоило автору затеять игру в советскую поучительность, как ему пришлось проговориться: учиться в этой деревне, с той же оговоркой “почти”, – некому; если малыши не помогут взрослым копать картошку, то она так и останется “невыкопанной” до холодов, значит, и в колхозе ещё немного – и некому будет работать. За арифметикой Нюрки (“Набралось-таки народу”) и учителя (“Да, народу немало <…> и <…> весь этот народ пойдёт на картошку”) скрывается подоплёка по ту сторону социального: деревня-то эта – уходящая, со всем своим волшебством, исчезающая в пространстве, так что ни для какой социальности в ней не остаётся места, а лишь для нелепо мерцающих чудес.
Так же читателю подмигивают (подобно кроликам) и другие детали в начале рассказа: все они не то, чем кажутся. Но эти эффекты – спрятанные, излишне не привлекающие внимания читателя, чтобы он непременно до самого переломного момента пребывал в иллюзии предельной детскости, в мире азбучных истин для малышей. Тем неожиданнее и резче, вплоть до шока, должен подействовать на читателя жанровый скачок. Только автор разложил по местам все элементы миниатюры для младшей школы, так что героине даже стало нечего делать в рассказе (“Нюрка прошлась по школьному двору – всё было в порядке <…> Нюрке стало скучно”), как грянул выстрел и разрушил все привычки и ожидания.
Выстрел изменил в рассказе все смыслы – в том числе и те, которые он взял из других фрагментов цикла “Чистый Дор”. Вот одна мило-смешная деталь – шестилетний Витя называет семилетнюю Нюрку “матушкой” и, приложив “к глазам кулаки”, изображает бинокль – и вдруг эта деталь трагически оборачивается: именно Нюрка, получается, научила Витю убивать (“Изучай военное дело”). Весь рассказ Витя младенчески блаженно жужжал на своей палочке – и вот теперь, вместо прежнего жужжания “невинности”, льёт горькие слёзы “познания”. Кулаки же у глаз, виньетка детского юмора, тоже внезапно осознаются как знак: недосмотрела Нюрка за красивым ястребом в подаренный ей волшебный бинокль. Как уморительно Нюрка считала от четырёх учеников (“Набралось-таки народу”) до ста четырёх кроликов (“Ну наплодились”); а теперь пришёл черед грустному вычитанию.
В рассказе “Весенний вечер” появляется ястреб как красочная деталь пасторальной панорамы (“Низко, в половину берёзы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями”) – “Выстрел” же отзывается на этот эпизод описанием убитой птицы: “Ястреб лежал в крапиве. Крылья его были изломаны и раскинуты в стороны. В пепельных перьях были видны дырки от дробин”. В другом рассказе дедушка Зуй и рассказчик радовались “картофельному смыслу” – теперь же сначала “картофелина вылетела из ведра, хлопнулась в пыль, завертелась, как маленькая бомба”, а затем Нюрка и вовсе, в горе и разочаровании, “молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву”. Ну и сам выстрел уже звучал в предыдущем рассказе цикла – “Бунькиных рогах”: “…Вдруг над самым ухом у него – трах! – выстрел. Трах! Трах!” – но тот удар был мнимым – лишь добрым щёлканьем пасторального кнута, спасающим от позорного спиливания прекрасные бычьи рога. А в следующем рассказе удар нанесён по-настоящему и вдруг опрокидывает пастораль.
Прежде всего, прозвучавший в рассказе выстрел вызывает, казалось бы, совсем неуместную в этом цикле ассоциацию – с одной из тех пушкинских повестей Белкина[15]15
Обратим внимание в связи с этим на известное высказывание Коваля: “Писать надо так, как будто пишешь для маленького Пушкина” (Коваль Ю. Праздник белого верблюда // Литературная газета. 1988. 26 октября. С. 5).
[Закрыть], которые, по выражению Анны Ахматовой, поднимают “грозные вопросы морали”[16]16
Сказано в связи с “Маленькими трагедиями” (Ахматова А. О Пушкине: Статьи и заметки. М., 1989. С. 92).
[Закрыть]. И перед кем они поставлены здесь, в пятистраничной миниатюре? Перед мальчиками шести, восьми и девяти лет и семилетней девочкой – и рядом ни одного взрослого, ни учителя, ни даже прохожего; взрослая поучительность в решающий момент обнулена и ничем помочь не может.
Отсутствие взрослых заостряет парадокс возраста при столкновении с роковыми нравственными вопросами. Старшие мальчики, восьмилетний Федюшка Миронов и девятилетние братья Моховы, пытаются решить великую проблему пролитой крови с помощью готовых формул доблести (“Он будет космонавтом!”; “Молодец! Молодец!”) и справедливости:
– Вот что, Нюрка, – под конец сказал Федюша Миронов, – Витька к ястребу не лез. Ястреб нападал – Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять не станет!
Однако готовые формулы не помогают, когда младший мальчик убил птицу, а младшая девочка негодует и судит: Витя не перестаёт плакать и забывает о своей жужжащей палочке, а Нюрка символически “вываливает” картошку на траву – то есть отказывается разделить с мальчиками, защищающими “мужское” право на убийство, “картофельный смысл”. Рассказ закончен, а автор так и не даёт завершающей и разрешающей коды, оставляет финал пугающе открытым. Страшный “взрослый” вопрос: “Может ли убийство быть оправдано смягчающими обстоятельствами?” – остаётся в рассказе Юрия Коваля для дошкольников безответным.
Вот какой загадочный жанровый оборот принял самый “детский” рассказ в “Чистом Доре”: вместо ребячьих уроков и забав – взрослое, трагическое познание без ясной морали[17]17
Не “срабатывает” в итоге и этимология имён главных героев “Выстрела” – Витя в финале отнюдь не выглядит победителем, а благодать урока военного дела, преподанного Нюркой Вите, оказывается ложной.
[Закрыть].
Татьяна Толстая
Свидание с птицей

Мальчики, домо-ой! Ужинать!
Мальчики, по локоть в песке, подняли головы, очнулись – мама стоит на деревянном крылечке, машет рукой: сюда, сюда, давайте! Из двери пахнет теплом, светом, домашним вечером.
Действительно, уже темно. Сырой песок холодит коленки. Песочные башни, рвы, ходы в подземелья – всё слилось в глухое, неразличимое, без очертаний. Где дорожка, где влажные крапивные заросли, дождевая бочка – не разобрать. Но на западе ещё смутно белеет. И низко над садом, колыхнув вершины тёмных древесных холмов, проносится судорожный, печальный вздох: это умер день.
Петя быстро нашёл на ощупь тяжёлые металлические машинки – краны, грузовички; мама притопывала ногой от нетерпения, держась за ручку двери, а маленький Лёнечка ещё покапризничал, но и его подхватили, затащили, умыли, вытерли крепким вафельным полотенцем вырывающееся лицо.
Мир и покой в кругу света на белой скатерти. На блюдечках – веер сыра, веер докторской колбасы, колёсики лимона – будто разломали маленький жёлтый велосипед; рубиновые огни бродят в варенье.
Перед Петей поставили огромную тарелку с рисовой кашей; тающий остров масла плавает в липком Саргассовом море. Уходи под воду, масляная Атлантида. Никто не спасётся. Белые дворцы с изумрудными чешуйчатыми крышами, ступенчатые храмы с высокими дверными проёмами, прикрытыми струящимися занавесами из павлиньих перьев, золотые огромные статуи, мраморные лестницы, уходящие ступенями глубоко в море, острые серебряные обелиски с надписями на неизвестном языке – всё, всё уйдёт под воду. Прозрачные зелёные океанские волны уже лижут уступы храмов; мечутся смуглые обезумевшие люди, плачут дети… Грабители тащат драгоценные, из душистого дерева, сундуки, роняют; развевается ворох летучих одежд… ничего не пригодится, ничего не понадобится, никто не спасётся, всё скользнёт, накренившись, в тёплые прозрачные волны… Раскачивается золотая, восьмиэтажная статуя верховного бога с третьим глазом во лбу, с тоской смотрит на восток…
– Прекрати баловство с едой!
Петя вздрогнул, размешал масло. Дядя Боря, мамин брат, – мы его не любим – смотрит недовольно; борода чёрная, в белых зубах папироса, курит, придвинувшись к двери, приоткрыв щель в коридор. Вечно он пристаёт, дёргает, насмехается – что ему надо?
– Давайте, пацаны, быстро в постель. Леонид сейчас заснёт.
В самом деле, Лёнечка опустил носик в кашу, медленно возит ложкой в клейкой гуще. Ну а Петя-то совершенно не собирается спать. Если дяде Боре хочется свободно курить, пусть идёт на крыльцо. И пусть не лезет в душу.
Съев погибшую Атлантиду, дочиста выскребя ложкой океан, Петя сунул губы в чашку с чаем – поплыли масляные пятна. Мама унесла заснувшего Лёнечку, дядя Боря сел поудобнее, курит открыто. Дым от него идёт противный, тяжёлый. Тамила – та всегда курит что-то душистое. Дядя Боря прочёл Петины мысли, полез выпытывать:
– Опять ходил к своей сомнительной приятельнице?
Да, опять. Тамила – не сомнительная, она заколдованная красавица с волшебным именем, она жила на стеклянной голубой горе с неприступными стенами, на такой высоте, откуда виден весь мир, до четырёх столбов с надписями: “Юг”, “Восток”, “Север”, “Запад”. Но её украл красный дракон, полетал с ней по белу свету и завёз сюда, в дачный посёлок. И теперь она живёт в самом дальнем доме, в огромной комнате с верандой, заставленной кадками с вьющимися китайскими розами, заваленной старыми книжками, коробками, шкатулками и подсвечниками, курит тонкие сигаретки из длинного мундштука, звенящего медными колечками, пьёт что-то из маленьких рюмочек, качается в кресле и смеётся, будто плачет. А на память о драконе носит Тамила чёрный блестящий халат с широченными рукавами, и на спине – красный злобный дракон. А чёрные спутанные волосы висят у неё прямо до ручки кресла. Когда Петя вырастет, он женится на Тамиле, а дядю Борю заточит в башню. Но потом, может быть, пожалеет и выпустит.
Дядя Боря опять прочёл Петины мысли, захохотал и запел – ни для кого, но обидно:
А-а-ана была портнихой,
И шила гладью.
Па-а-атом пошла на сцену,
И стала – актрисой!
Тарьям-пам-пам!
Тарьям-пам-пам!
Нет, нельзя его выпускать из башни.
Мама вернулась к столу.
– Деда кормили? – Дядя Боря цыкая зубом как ни в чём не бывало.
Петин дедушка лежал больной в задней комнате, часто дышал, смотрел в низкое окно, тосковал.
– Не хочет он, – сказала мама.
– Не жилец, – цыкнул дядя Боря. И опять засвистел тот же гнусный мотивчик: тарьям-пам-пам!
Петя сказал “спасибо”, ощупал в кармане спичечный коробок с сокровищем и пошёл в кровать – жалеть дедушку и думать о своей жизни. Никто не смеет плохо говорить про Тамилу. Никто ничего не понимает.
…Петя играл в мяч у дальней дачи, спускающейся к озеру. Жасмин и сирень разрослись так густо, что и калитку не найдёшь. Мяч перелетел через кусты и пропал в чужом саду. Петя перелез через забор, пробрался – открылась цветочная лужайка с солнечными часами посредине, просторная веранда – и там он увидел Тамилу. Она раскачивалась на чёрном кресле-качалке, в ярко-чёрном халате, нога на ногу, наливала себе из чёрной бутылки, и веки у неё были чёрные и тяжёлые, а рот красный.
– Привет! – крикнула Тамила и засмеялась, будто заплакала. – А я тебя жду!
Мячик лежал у её ног, у расшитых цветами тапочек. Она качалась взад-вперёд, взад-вперёд, и синий дымок поднимался из её позванивающего мундштука, а на халате был пепел.
– Я тебя жду, – подтвердила Тамила. – Ты меня можешь расколдовать? Нет?.. Что ж ты… А я-то думала. Ну, забирай свой мячик.
Пете хотелось стоять, и смотреть на неё, и слушать, что она ещё скажет.
– А что вы пьёте? – спросил он.
– Панацею, – сказала Тамила и выпила ещё. – Лекарство от всех зол и страданий, земных и небесных, от вечернего сомнения, от ночного врага. А ты лимоны любишь?
Петя подумал и сказал: люблю.
– Ты, когда лимоны будешь есть, косточки для меня собирай, ладно? Если сто тысяч лимонных косточек собрать и бусы нанизать, можно полететь, даже выше деревьев, знаешь? Хочешь, вместе полетим, я одно место покажу, там клад зарыт, только вот слово забыла, каким клад открывается. Может быть, вместе подумаем.
Петя не знал, верить или не верить, но хотелось смотреть и смотреть на неё, как она говорит, как качается в диковинном кресле, как звенят медные колечки. Она его не поддразнивала, не заглядывала в глаза, проверяя: ну как? интересно я рассказываю, а? нравится? Просто качалась и звенела, чёрная и длинная, и советовалась с Петей, и он понял: это будет его подруга на веки веков.
Он подошёл поближе, посмотреть на удивительные кольца, блестевшие на её руке. Трижды обвила палец змея с синим глазом, а рядом распласталась мятая серебряная жаба. Змею Тамила сняла и дала посмотреть, а жабу снять не позволила:
– Что ты, что ты, эту снимешь – конец мне. Рассыплюсь чёрным порошком, разнесёт ветром. Она меня бережёт. Мне ведь семь тысяч лет, а ты как думал?
Это правда, ей семь тысяч лет, но пусть живёт, пусть не снимает кольца! Сколько же она всего видела! Она и гибель Атлантиды видела – пролетала над гибнущим миром в бусах из лимонных косточек. Её и на костре хотели сжечь, за колдовство, потащили, а она вырвалась – и под облака: бусы-то на что? А вот дракон украл её, унёс со стеклянной горы, из стеклянного дворца, а бусы там и остались – висят на зеркале.
– А ты хочешь на мне жениться?
Петя покраснел и сказал: хочу.
– Договорились. Только не подведи! А наш союз мы скрепим честным словом и шоколадными конфетами.
И дала целую вазу конфет. Она только их и ела. И пила из чёрной бутылки.
– Хочешь книжки посмотреть? Вон там свалены.
Петя пошёл к пыльной куче, раскрыл наугад. Открылась цветная картинка: вроде бы лист из ниши, но буквы не прочесть, а наверху, в углу, большая цветная буква, вся заплетённая плоской лентой, травами и колокольчиками, и над ней птица – не птица, женщина – не женщина.
– Это что? – спросил Петя.
– Кто их знает. Это не мои, – раскачивалась звенящая Тамила, пуская дым.
– А почему птица такая?
– Покажи. Ах, птица-то. Это птица Сирин, птица смерти. Ты её бойся: задушит. Слышал вечером, как в лесу кто-то жалуется, кукует? Это она и есть. Это птица ночная. А есть птица Финист. Она часто ко мне летала, а потом я с ней поссорилась. А то есть ещё птица Алконост. Та утром встаёт, на заре, вся розовая, прозрачная, насквозь светится, с искорками. Она гнездо вьёт на водяных лилиях. Несёт одно яйцо, очень редкое. Ты знаешь, зачем люди лилии рвут? Они яйцо ищут. Кто найдёт, на всю жизнь затоскует. А всё равно ищут, всё равно хочется. Да у меня оно есть – подарить?
Тамила качнулась на чёрном гнутом кресле, пошла куда-то в глубь дома. Бисерная подушечка свалилась с сиденья. Петя подобрал – она была прохладная. Тамила вернулась – на ладони каталось, позвякивая об изнанку колец, маленькое, стеклянное какое-то, розовое волшебное яичко, туго набитое золотыми искрами.
– Не боишься? Держи! Ну, приходи в гости. – Она засмеялась и упала в гнутое кресло, закачала сладкий, душистый воздух.
Петя не знал, как это – затосковать на всю жизнь, и яичко взял.
Точно, он на ней женится. Раньше он собирался жениться на маме, но раз уж он обещал Тамиле… Маму он тоже с собой обязательно возьмёт; можно, в конце концов, и Лёнечку… а дядю Борю – ни за что. Маму он очень, очень любит, но таких странных, чудесных историй, как у Тамилы, от неё никогда не услышишь. Поешь да умойся – вот и весь разговор. И что купили – луку или там рыбу.
А про птицу Алконост она слыхом не слыхала. И лучше не говорить. А яичко положить в спичечный коробок и никому не показывать.
Петя лежал в кровати и думал, как он будет жить с Тамилой в большой комнате с китайскими розами. Он будет сидеть на ступеньках веранды и стругать палочки для парусника, и назовёт его “Летучий голландец”. Тамила будет качаться в кресле, пить панацею и рассказывать. А потом они сядут на “Летучий голландец”, флаг с драконом – на верхушке мачты, Тамила в чёрном халате на палубе, – солнце, брызги в лицо, – поедут на поиски пропавшей, соскользнувшей в зелёные зыбкие океанские толщи Атлантиды.
Он раньше жил себе просто: стругал палочки, копался в песке, читал книжки с приключениями; лёжа в кровати, слушал, как ноют, беспокоятся за окном ночные деревья, и думал, что чудеса – на далёких островах, в попугайных джунглях, или в маленькой, суживающейся книзу Южной Америке, с пластмассовыми индейцами и резиновыми крокодилами. А мир, оказывается, весь пропитан таинственным, грустным, волшебным, шумящим в ветвях, колеблющимся в тёмной воде. По вечерам они с мамой гуляют над озером: солнце садится за зубчатый лес, пахнет черникой, еловой смолой, высоко над землёй золотятся красные шишки. Вода в озере кажется холодной, а попробуешь рукой – так даже горячая. По высокому берегу ходит большая седая дама в сливочном платье; ходит медленно, опираясь на трость, улыбается ласково, а глаза у неё тёмные и взгляд пустой. Много лет назад её маленькая дочка утонула в озере, а мать ждёт её домой: пора ложиться спать, а дочки всё нет и нет. Седая дама останавливается и спрашивает: “Который час?” – и, услышав ответ, качает головой: “Подумайте-ка!” А когда пойдёшь назад, она опять остановится и спросит: “Который час?”
Пете жалко даму с тех пор, как он знает её секрет. Но Тамила говорит, что маленькие девочки не тонут, просто не могут утонуть. У детей есть жабры; попадут под воду – и превращаются в рыбок, правда не сразу. Плавает девочка серебряной рыбкой, высунет головку, хочет позвать мать, а голоса-то нет…
А тут, неподалёку, есть заколоченная дача. Никто в неё не приезжает, крылечко подгнило, ставни наглухо забиты, заросли дорожки. В этой даче было совершено злодейство, и после уж никто там жить не может. Хозяева пробовали уговорить жильцов и даже большие деньги предлагали – только живите; нет, никто не едет. Одни всё-таки решились, но и трёх дней не прожили: огни сами гаснут, и вода в чайнике кипеть не хочет, не сохнет мокрое бельё, сами по себе тупеют ножи, и дети всю ночь не могут закрыть глаза, а сидят белыми столбиками в постельках.
А вон в ту сторону – видишь?.. – ходить нельзя, там тёмный еловый лес, сумрак, гладко подметённые дорожки, белые поляны с цветами дурмана. Там-то, среди ветвей, и живёт птица Сирин, птица смерти, большая, как тетерев. Петин больной дедушка боится птицы Сирин – сядет к нему на грудь и задушит. У неё на каждой ноге по шесть пальцев, кожистые, холодные, мускулистые, а лицо как у спящей девочки. “Куу-гу! Куу-гу!” – кричит вечерами птица Сирин, копошится в еловой чаще. Не пускайте её к дедушке, закройте плотнее окна, двери, зажгите лампу, давайте читать вслух! Но дедушка боится, смотрит в тревоге в окно, дышит тяжело, перебирает одеяло руками. “Куу-гу! Куу-гу!” Что тебе от нас надо, птица? Не трогай нашего дедушку! Дедушка, не смотри так в окно, что ты там видишь? Это лапы елей машут в темноте, это просто ветер волнуется, не может уснуть. Дедушка, вот же мы все тут! Лампа горит, и скатерть белая, и я вырезал кораблик, а Лёнечка нарисовал петушка! Дедушка?!
– Идите, идите, дети, – мама гонит из дедушкиной комнаты, нахмурилась, слёзы на глазах. Чёрные кислородные подушки лежат в углу на стуле – отгонять птицу Сирин. Всю ночь она летает над домом, царапается в окна, а под утро, найдя щёлочку, забирается, тяжёлая, на подоконник, на кровать, ходит пешком по одеялу – ищет дедушку. Мама хватает чёрную страшную подушку, кричит, машет, гонит птицу Сирин… прогнала.








