355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Улицкая » Поэтка. Книга о памяти. Наталья Горбаневская » Текст книги (страница 2)
Поэтка. Книга о памяти. Наталья Горбаневская
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:51

Текст книги "Поэтка. Книга о памяти. Наталья Горбаневская"


Автор книги: Людмила Улицкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Арсений Рогинский
А на письменном столе…

Я тоже оказался в квартире Наташи на следующее утро после ее смерти и, конечно, стал смотреть – а что на письменном столе? И на столе рядом с компьютером совершенно отдельно лежал польско-русский словарь Дубровского 1911 года, а рядом в стопочке – ее книжка «Мой Милош» и почему-то Галич на польском…

Михаил Новиков, известный как Ароныч
Как я каялся перед Горбаневской

Мы с Толей Копейкиным сидели за столом в старой квартире Наташи Горбаневской на улице Робера Ленде.

– Кайся, Ароныч, – сказал Копейкин и блеснул очками. – Ароныч, ты должен покаяться.

Как всегда, к середине второй бутылки «Шато Бланьяк» Толя становился агрессивным.

– За что каяться? – не понял. – И перед кем?

– Да вот, – Толя кивнул на Горбаневскую, которая сидела на другом конце стола и правила перевод. – Она за тебя по тюрьмам и психушкам страдала, разрушала советскую власть, а ты в это время состоял в комсомоле, режим укреплял. Кайся, кайся, Ароныч!

– Толь, так ты ведь тоже состоял… – пытался отбиться я.

– Ну, я только на втором курсе вступил, а ты в школе. И ты по убеждению записался, а я по необходимости. Меня Ленка Курская уговорила, комсорг нашей группы. Я думал, она мне даст.

От воспоминания Копейкин рассердился.

– Кайся, мудила, – с угрозой повторил он и покосился на Горбаневскую, которая не любила, чтоб при ней ругались.

Горбаневская продолжала водить карандашом по строчкам и курить свой «Голуаз».

– Будешь каяться или нет, коллаборант? – начал терять терпение Копейкин.

Я и рад был бы покаяться, но не знал – как. Землю, что ли, есть? Копейкин, видимо, тоже не очень ясно это себе представлял и даже как-то замялся.

– Ароныч, пойди помой посуду, – глядя в текст, попросила вдруг Горбаневская и отметила что-то на полях.

Не знаю, слышала нас она или случайно так получилось. Глуховата Наташа, конечно, была, но самое главное в текущем вокруг нее разговоре как-то ухитрялась расслышать и вступала всегда по делу.

– Во! – торжествующе поднял палец Копейкин. – Вот, будешь мыть у Горбанихи посуду, это будет твое покаяние. А то был, понимаешь, пособником режима, пока она там по тюрьмам и лагерям…

К концу второй бутылки он всегда начинает повторяться.

До этого я тоже всегда мыл посуду после горбаневских супов и дома у нее, и в редакции «Русской мысли». Но с того вечера стало считаться, что Ароныч моет у Горбаневской посуду не просто так, а в порядке покаяния.

Горбаневская к этому быстро привыкла и, бывало, говорила гостям:

– А это Ароныч, он раньше советскую власть укреплял, а теперь в порядке покаяния у меня вот посуду моет.

Я вытирал руку о передник. Гости опасливо пожимали ее.

– Ароныч – наш полезный еврей, – с удовлетворением говорил Копейкин.

Он любит, когда трезв, изображать из себя антисемита.

– А-а, – говорили гости и с облегчением садились за стол.

Кроме посуды, Горбаневская использовала меня иногда и на других подсобных работах, особенно когда надо было помочь нести из магазина тяжелые сумки. Она даже пыталась задействовать меня на кухне. Но, увидев почищенную мной картофелину, сказала со вздохом:

– Вот видно, ребята, что вам голодать не пришлось.

Имела она в виду, очевидно, всё наше поколение: и меня, и Копейкина, и Ясика с Жозефом, двух своих сыновей, о которых говорила, что старшего любишь сильнее, а младшего нежнее.

Я привык к своему положению штрафника при Горбаневской и даже начал извлекать из него некоторую пользу. Назовет иногда Горбаневская полный дом гостей, накормит борщом с котлетами и «грешневой» (она так говорила) кашей, а потом скажет им, улыбаясь завлекательно:

– У меня тут вышла новая книжка, так я вам немного из нее хотела бы почитать.

Гости рассядутся в позах напряженного внимания, и хозяйка читает им стихи часа эдак два. А я еще до начала чтения разведу руками: дескать, и рад бы, но звыняйте, – и на кухню.

Я не то что не люблю поэзию, просто всякое пассивное слушание, будь то симфония или отчетный доклад, немедленно вгоняет меня в сон. А стихи Наташи мне нравятся, особенно самая первая книжка, где на обложке внизу напечатано микроскопическими буковками «Корректор И. Бродский».

Наташа не сердилась, когда я прогуливал ее чтения. Она даже, чтоб компенсировать предполагаемый ущерб от невстречи с прекрасным, жарила потом специально для меня печенку в сметане, которую называла «печенкой по-улицки», потому что Люся Улицкая научила ее когда-то готовить это простое и вкусное блюдо.

После одной из таких читок, когда, перемыв посуду, я пил с Горбаневской чай, она сказала мне:

– Ароныч, у меня презентация книжки будет в Киеве, мне виза украинская нужна. Пойдешь со мной завтра в посольство, ты же там всех знаешь, наверное.

В посольстве я не знал никого, но на следующий день всё же пошел туда с Горбаневской.

Французы в то время ездили на Украину уже без виз, поэтому в консульском отделе на авеню де Сакс было совершенно пусто. За двумя окошками сидели две девушки. Одна вязала, другая читала толстую книгу «Домашние лекарственные растения».

– Переводи, Ароныч, – решительно начала Горбаневская, доставая из рюкзачка большой и неуклюжий «Проездной документ апатрида».

– Наталь Евгеньевна, вы можете и сами, девочки понимают по-русски, – объяснил я.

Девушки дружно закивали.

– Я в посольстве суверенного государства и буду говорить на его языке, – отчеканила Наташа голосом, которым когда-то разговаривала, вероятно, с прокурорами и следователями. – Скажи им, что мне нужна виза в Украину.

Девочки отложили вязание и книгу и глядели с испугом.

– Дивчата, – перевел я, стараясь успокоить их ласковой украинской интонацией, – ото пани потребуе визу в Украину.

– Вот, бланк заполните, – сказала одна из девочек. Запнулась и добавила: – Будь ласка…

Горбаневская устроилась за конторкой в углу и стала заполнять бланк, который, к ее радости, оказался-таки «на державний мови».

– Так, фамилия, имя, по-батькови… ага… рик народження… мисцэ, так… «Чи був засуджений»…

– Про судимости, может, не надо, – посоветовал я.

– Как же не надо, – с негодованием воскликнула Горбаневская, – как же не надо, когда она не снята! Та, что по уголовной статье, за нарушение общественного порядка! Так и запишем, есть, есть судимость.

Девочки из своих окошек прислушивались с нарастающим ужасом.

Забегая вперед, скажу: визу Горбаневской не дали.

В метро по дороге домой Наташа сказала, вздохнув:

– Видно, надо мне, Ароныч, попросить какое-нибудь гражданство.

Я даже заморгал от изумления. Горбаневская, которая тридцать лет говорила, что парижское гражданство она бы взяла, а французского и никакого другого ей даром не надо, Горбаневская, полжизни с гордостью прожившая апатридом, собиралась просить гражданство!

– Попросите чешское, – посоветовал я. – Вам Гавел сразу даст. Вы за них на эшафот всходили, – добавил я, вспомнив Копейкина.

– Нет, я, наверное, польское гражданство попрошу. За чехов я один раз на эшафот сходила, а за поляков много, – видно, недослышав, ответила Горбаневская.

Но как она стала гражданкой Польши – это уже совсем другая история.

Покаяние мое продлилось лет пятнадцать, дольше, чем я пробыл в комсомоле, и окончилось, когда мы с Ясиком и Копейкиным съели последний Наташин суп, сваренный ею перед тем, как она легла спать и не проснулась. Я медленно мыл тарелки и думал, что другом Наташи я не был – друзья выходили с ней на площадь, дарили свои книги, играли во флиппер. Не был и просто знакомым – просто знакомых не приглашают на стихи и на суп. И теперь, если спросят меня, кем я был для Горбаневской, правильно будет ответить – каялся, мыл посуду.

Происхождение

Я – потомственная мать-одиночка.

Наталья Горбаневская

В 1960 году, когда я впервые попала в дом Наташи, на Новопесчаной улице, семья ее была – она да ее мать, Евгения Семеновна. Занимали они одну комнату в коммуналке, в сталинском доме, построенном, кажется, пленными немцами, как весь тот район застраивался после войны. Комната их была похожей на ту, которую и моя семья занимала, – большой стол посередине, часть стола под книгами-бумагами, а на другой половине сковородки и чашки. Столовая и кабинет на столе, а вдоль стен один диван и один топчан. Ну и книги. Много книг. В те годы между матерью и дочерью стояло, как облако, раздражение, и временами оно прорывалось шумными ссорами. Они были очень схожи, и внешне тоже, и я не сразу поняла, как они привязаны друг к другу, как любили друг друга изматывающей душу любовью.

При первой возможности Наташа старалась из дома съехать – на квартиру. Временами снимала. Помню чудесную комнату в Староконюшенном, там она довольно долго прожила, ей там было хорошо. Но в те годы я мало что знала про ее семью, картина эта постепенно открывалась из ее рассказов. Это была чистая женская линия – для России не редкость. В России с мужчинами всегда было плохо – их на всех не хватает. Война, лагеря и водка сильно истребляют мужиков. Зато женщины в отсутствие мужчин особенные – сильные, жертвенные, устойчивые. Наташину бабушку Анну Федоровну я не застала, а Евгению Семеновну успела оценить – нервный, раздражительный, вспыльчивый бриллиант в вязанной крючком беретке какого-то бывшего цвета, с яркими светлыми глазами, с сильными скулами.

От Наташиного образа жизни находилась она в постоянной ярости, но вернее и преданнее человека на свете не было. Подняла без мужа двух детей, Витю и Наташу. С братом Наташа порвала отношения очень рано, во всяком случае, в шестидесятом году он в дом не приезжал, но, знаю, Евгения Семеновна его навещала. Наташа с ним не общалась – расхождение их было глубоким, с ранних лет оно началось.

И Евгения Семеновна была несгибаема. Она проявила невиданный героизм, когда осталась одна с двумя маленькими внуками, совсем уже не молодой женщиной. Сначала она их отбила у государства, потому что решение было относительно детей – отправить их в детский дом. Как же ей было тяжело тогда! Жила она не на пределе возможностей – за пределом. Выдержала. Друзья Наташины помогали. Больше всех – Ира Максимова, вернейшая из верных. Ее уже нет.

Когда Наташу выпустили и она собралась уезжать из страны, Евгения Семеновна заявила, что никуда не поедет. Прощались насмерть. В то время, в 1975 году, и речи еще не было, что можно приезжать в гости за границу. Дети Наташины были для Евгении Семеновны, я думаю, дороже своих собственных. Но упрямство ее было не меньше Наташиного. Уезжала Наташа с мальчиками уже не из коммуналки на Новопесчаной, а из трехкомнатной квартиры у «Войковской». После отъезда Наташи Евгения Семеновна долго уговаривала Иру Максимову обменяться с ней квартирами: Ира в однокомнатной с мужем и дочкой, а она, одинокая старуха, во дворце! В конце концов обменялись. Лет пять, не меньше, Евгения Семеновна Иру уговаривала, прежде чем этот обмен состоялся.

Потом времена стали немного смягчаться, и появилась наконец возможность у Евгении Семеновны навестить Наташу и внуков в Париже. Я думаю, около двух лет мы с Ирой ее уговаривали, а она твердила: «Нет, нет, нет!» Ну, она приехала в Париж, в конце концов, и было все прекрасно, они замечательно встретились. Было полное счастье, и они уже почти не ссорились. Евгения Семеновна в старости смягчилась.

Восхитительная семейная генетика продолжала работать. Мальчики еще совсем молодыми народили первых детей, внебрачных: мальчик Артур в Польше и девочка Нюся, московская. Наташа, мне кажется, не сразу узнала об их существовании. Завелись еще трое внуков: Петя у Ясика, Милена и Ливия у Оськи. Эти уже в браке, с папами-мамами. И тут произошло нечто удивительное – Наташа собрала вокруг себя всю большую семью. Всех соединила, перезнакомила, перелюбила, если так можно выразиться. Сделала всё возможное, и даже сверх возможного – познакомила Ясика с его сестрой по отцу, когда этого человека уже и в живых не было. И этих, даже не знающих о существовании друг друга, она тоже подружила…

Стала Наташа матриархом. И развела вокруг себя такое великое изобилие любви, которое нельзя было вообразить. Знаем мы давно – ничего нет лучше хорошей семьи, где детки облизанные, папа-мама-бабушки-дедушки. Но не у всех получается. И чем дальше, тем всё меньше это получается. Но вот Наташа – никакого в помине мужа, одни бедные любови, все сплошь стремительные и горестные. Это для поэзии прекрасно – а то ведь не было бы никаких замечательных стихов из любовного семейного благополучия, а для строительства семьи такая свобода – материал непригодный. Однако ей удалось прекрасно выстроить свое семейное здание. Своими руками, маленькими руками, не очень ловкими, и великими трудами – но не тяжкими, а легкими, благословенными. Это чудо. Русское, если угодно, чудо.

Есть еще одна черта сходства у Наташи с ее матерью. В семье Горбаневских с довоенных времен была приемная дочка, Мотя. Анна Федоровна, Наташина бабушка, ввела ее в дом, а Евгения Семеновна ее приняла. Эта история несколько затемненная – Мотя была дочерью репрессированных родителей, но и по сей день об этом не любит вспоминать. И у Наташи тоже была приемная дочь, Анна, и тоже, как в случае с Мотей, официально это не было оформлено. Это великое женское начало – удочерить – их общее дарование. И по какому-то неписаному закону судеб у обеих это стремление накормить, напоить, спать уложить, одарить всем, что есть, соединилось с безбрачностью, женским одиночеством, украшенным в Наташином случае мимолетными увлечениями, молниеносными романами, безответными любовями…

Связь матери и дочери была очень глубокой. Наташины письма к матери – свидетельство их постоянной заботы друг о друге, большой зависимости, внутренней борьбы. И великой любви.

Л. У.
Наталья Горбаневская
Я была инициативным ребенком

– Расскажите о вашей семье – до вас.

– Семья до меня… Я росла без отца (он погиб на фронте, и мы не виделись ни разу), и моя семья – это прежде всего мамина семья. Прабабушка и прадедушка с маминой стороны родились крепостными, родом из Воронежской губернии. А мои дедушка и бабушка переместились потом в сторону юга России.

Но сначала они – бабушка и три дочери (всего было четыре, мама – вторая по старшинству) переехали в Москву. Бабушка окончила акушерские курсы, пела у Пятницкого в церковном хоре Морозовской больницы, девочки учились в гимназиях. А в 1918 году они от голода бежали опять в Воронежскую губернию. А дальше кто как.

Мама моя в конце концов вместе с бабушкой вернулась в Москву. А до нас еще старшая сестра мамина туда приехала из Новочеркасска. Третья тетка всю жизнь прожила в Ростове, еще одна, самая младшая, поездила по всему Союзу, была на Дальнем Востоке и на Крайнем Севере. Она была по специальности связистка и вдобавок давала уроки игры на фортепьяно, хотя ничего такого не закончила. После войны, на Колыме, она вышла замуж за бывшего зэка.

А вообще вся семья была музыкальная, пели все хорошо, я не в них пошла. Третью сестру, которая в Ростове, послали вместе с ее мужем в Московскую консерваторию учиться, но, поскольку жить было очень тяжело (тридцатые годы), спать приходилось на столах, они вернулись в Ростов и потом всю жизнь преподавали в тамошнем музыкальном училище…

Я родилась уже в Москве, я среди своих всех родных и двоюродных была первой и единственной, родившейся в Москве. Сейчас у меня почти никого там не осталось, есть племянник, но с ним давно порвана связь. Из моих ростовских двоюродных братьев старший просто пропал – он жил в Саранске, работал оператором на телевидении, потом куда-то делся, и никто не мог его найти, хотя и искали. А вот его младший брат живет в Петербурге, он и с мамой всегда виделся, хоть мы уже были в эмиграции, и в Париже у меня… Когда я бываю в Петербурге, мы встречаемся, с ним, его женой и дочкой в хороших отношениях – единственный, кто у меня остался из всей родни.

Плюс к этому у меня есть еще приемная сестра, неофициально приемная мамина дочка. Она сама с Украины, была домработницей перед войной в Раменском, где мы жили (мы три года разные углы снимали, пока не получили комнату в Москве). И мама с бабушкой ее как-то взяли, устроили на завод, в вечернюю школу, потом она была на войне снайпером, имеет огромное количество медалей и, тьфу-тьфу, пока жива. И она, и ее муж – ветераны войны, я каждый раз вижусь с ними, когда бываю в Москве. Раньше они приходили на мои творческие вечера, но теперь уже не в состоянии. Вот это вся моя семья.

Моя линия по отцу… Была бабушка… Правда, я не сразу поняла, что это моя бабушка, потом как-то разобралась. Я за отца получала пенсию как за погибшего на фронте. Там, в той семье, была девочка примерно моего же возраста, я ей по секрету сказала, что мы с ней двоюродные сестры. Там были замечательные люди, я знала брата и сестру моего отца и своего двоюродного брата, который был даже у меня на проводах, когда я уезжала. Он известный историк, Владимир Кобрин, ныне уже покойный, специалист по русскому XVI веку, по эпохе Ивана Грозного. Так что в сороковые – в начале пятидесятых контакты были, мама со мной в гости приходила, я обычно брала книгу и читала.

Я научилась очень рано читать, и маму все пугали: что вы делаете, ребенок так рано читает, он сойдет с ума – тогда было такое мнение. У меня отнимали книги, я залезала в шкаф, доставала. Когда началась война, на это махнули рукой. Мама сказала: «Читает – есть не просит»…

– Она молодая была?

– Ну, в 1935-м ей уже было тридцать три года. В молодости она мечтала стать врачом, поступить в медицинский институт, но поскольку ее отец выбился из крестьян в счетоводы, то она считалась дочерью служащего, и доступ в институты ей был в то время закрыт. Жила «в няньках», воспитывала детей в разных семьях, и дети, как я понимаю, были к ней очень привязаны. Потом пошла работать в библиотеку, кажется, Ростовского университета, году в 1923-м и до 1935 года там проработала. А тут при Всесоюзной книжной палате в Москве открылись Высшие библиографические курсы, и она поехала учиться, окончила эти курсы и осталась работать в Книжной палате. Ее там очень ценили и в одном из флигелей Палаты дали комнату в подвале.

Это был особняк князя Гагарина, построенный, по-моему, уже после пожара в Москве архитектором Бове. Там были фасад и арка, а справа от арки стоял наш флигель. Дальше через ворота была прачечная, и во вторую бомбежку Москвы горело здание Книжной палаты и горела эта прачечная, а флигель наш уцелел. Книжную палату тогда перевели в другое помещение, но мама, чтобы получать не служащую, а рабочую карточку, перешла в типографию Книжной палаты (тоже в нашем дворе – ее здание и сейчас уцелело, это останки, сейчас весьма красиво обновленные, во дворе «дома Большого театра»). Работала наборщицей, печатником, то есть всё на ходу осваивала. У бабушки была карточка иждивенческая, у старшего брата «особая детская» – с двенадцати лет, по которой получали так же мало, как по иждивенческой, у меня была детская, там было побольше. Когда наш флигель уцелел, мама говорила: «Ну что бы ему сгореть, тогда бы нам что-то дали».

Мы прожили в этом подвале до 1950 года. Правда, во время войны на некоторое время переезжали в другие флигеля, в квартиры эвакуированных. Но эвакуированные начали возвращаться уже в 1943 году, и мы вернулись к себе. Вот так мы жили. Формально это был всё-таки полуподвал, то есть верхние стекла окон были над землей, и сверху был парапетик, но, как начиналась весна, все к нам текло. Когда становилось теплее, бабушка белила стены, некоторое время они оставались сухими, но очень недолго, опять начинались подтеки. Так мы в этой сырости жили и росли. Для брата и меня это было время роста, и всё время в этой постоянной сырости и в темноте, всё время при свете – во время войны при коптилке, которая у меня в стихах фигурирует. У нас была не настоящая русская печь, а дровяная плита, на этой же плите грели воду, чтобы мыться, – брат ходил в баню, а меня бабушка (это значит до четырнадцати лет) мыла в корыте. Квартирка была маленькая, жили мы и еще супружеская пара. И у нас на две семьи были уборная и умывальник. Еще дальше в этом подвале была еще одна «отдельная квартира», то есть комната, умывальник и уборная. Никаких больше удобств не было, никакого газа не было. Когда нам в 1950 году дали комнату в коммунальной квартире на Новопесчаной, где еще было две семьи, но был газ и была ванная, отапливаемая газовой колонкой, это был рай. К сожалению, бабушка прожила там недолго – мы переехали туда осенью 1950-го, а в январе 1951-го она умерла. Так что недолго понаслаждалась этим.

А в 1944-м отдали меня в школу, сначала взяли в первый класс, хотя мне было уже восемь лет, но сказали – посмотрим. На второй день я заболела, дней десять проболела, а потом пришла. А мама беспокоится, что со вторым классом-то. Пришла, а учительница, которая и не проверила особо, говорит: «А, ладно, пусть идет». И я пошла сразу во второй класс, стала в параллельном классе с моими подругами со двора. И всё было в порядке. Единственное, мне приходилось заниматься чистописанием. Писала я как курица лапой – грамотно, но жутко. И со мной занялась учительница и научила хорошо писать. Так что с тех пор пишу хорошо – не так хорошо, как мама, у мамы выработанный почерк еще с гимназии.

Вернемся к семье. Все мамины сестры учились в государственных гимназиях, а мама была способная и училась в частной гимназии, ей дали стипендию на учебу. После войны стали требовать дипломы, и оказалось, что ее диплом Высших библиографических курсов, хотя это считалось высшее учебное заведение, не считается. Она продолжала работать во всяких библиотеках, но в 1947 году в сорок пять лет пошла на вечерний в иняз. Она уже знала английский, знала французский, чуть-чуть похуже немецкий, и за три года она пятилетний французский курс закончила. Дополнительно еще подучила английский, а я как-то вместе с мамой училась, изучала географию Франции – мне это было очень интересно, все реки знала, все тогдашние департаменты. Когда я в Париж приехала, многое забылось, но ведь и департаменты переменились.

– То есть вы выучили французский с мамой?

– Нет, гораздо раньше. Иностранный язык ввели со второго класса, и у нас был французский. Еще у мамы была одна знакомая старушка, с которой я тоже занималась французским. Надо сказать, что до седьмого класса я была отличницей, а с восьмого начала лодырничать как незнамо что. Но в университете я даже делала иногда какие-то технические переводы. А потом, казалось, совсем забыла. Но когда я пошла учить французский здесь, в Париже, меня проверили и поставили более высокий уровень.

– Когда вы оказались в школе во втором классе, и даже еще в садике, другие дети были важны? Социализация у этого ребенка была?

– До школы важны были подруги во дворе. Ну, я общалась вполне со всеми, но главное – подруги во дворе. В школе… Тут так получилось: нас с третьего класса переводили в другую школу, но мама упросила, чтобы меня оставили в прежней… Просто до нее было ближе. И вот в новом 3 «А» у меня сразу оказалась подруга, я ее всегда вижу, когда приезжаю в Москву. Это Нина Багровникова, она упоминается в примечаниях к моим стихам, где я говорю про «стишки-стежки».

Семья Нины жила вообще замечательно: отец, мать и три девочки – пятеро в комнате шесть метров. На Малой Молчановке в доме со львами. Они жили на самом верху, и это, видимо, раньше была комната прислуги. И я там еще торчала, им было мало своих. Мы с Ниной очень подружились. Сидели за первой партой, так как были самые маленькие, и всё время на уроках играли в стихотворную чепуху. Например, берем тему «Жил на свете рыцарь бедный» и играем. И так целые уроки напролет. Может, тогда уже какая-то техника вырабатывалась. Я уже считала себя стихотворцем.

И сестер ее я стала считать своими сестренками. Дружила и с Ниночкой, и с Мариной, средней сестрой. Младшая сестра у них потом погибла, покончила с собой. Она психически была нездорова, но была очень хорошая. У нее дочка осталась, Наташа, в честь меня она назвала. Это была совершенно моя родная семья. Отец у них рано умер, а мама долго прожила… А вообще в классе я как-то вполне, я была очень общительной всегда. Стала еще общительней, когда стала носить очки, стало легче жить, потому что до того что-то меня связывало, а что – я не знала.

– Учиться было интересно? Какую-то часть мира это составляло?

– Ну, какую-то часть составляло. Я училась, когда мне было интересно, а когда неинтересно – нет. Учительница истории всегда говорила: «Ну вот, Наташа, то двойка, то пятерка». Но всё равно потом в четверти выводила пятерку. Училась я скорее легко. С удовольствием писала сочинения, изложения. Потом, у меня была прирожденная грамотность, может быть, оттого, что я много читала с детства – при этом вечном электрическом свете… У нас была учительница русского языка, которая к нам пришла в пятом классе из института. Она потом всегда говорила: «Когда я колеблюсь, как надо писать, я у Наташи спрашиваю». Мне кажется, есть такое ощущение, хотя я знаю, что это несправедливо по отношению к другим людям – если человек неграмотно пишет, значит, он мало читал. У меня-то именно так, просто впечатывается.

…Еще во втором классе у меня была совершенно замечательная история. Тогда родители что-то платили, и нам выдавали бублики и ириски. Я уж не помню, как дело было – то ли я не принесла деньги, то ли я плохо себя вела, в общем, в какой-то момент мне сказали: «Завтра в школу без матери не приходи» – и вообще выгнали с уроков. Я не могла маме сказать. Что мне делать? Ну что, ясно что: бросить школу и поступать на работу. Я свою сумку с учебниками спрятала в дворницкой за совком и метлой и пошла думать. А когда вернулась, не было ни лопаты, ни совка, ни сумки с учебниками, а их давали в школе на несколько человек… Вот тут я поняла окончательно: домой мне идти нельзя, пойду устраиваться на работу.

Мне не было девяти лет, в пионеры даже еще не приняли. А была совсем еще зима, февраль. В войну зимы были очень холодные, очень многоснежные. Садовое кольцо – мы жили на Новинском бульваре – было покрыто снегом, смерзшимся в лед. Машин было очень мало, мальчишки к ним прицеплялись и ехали на коньках – так один мальчишка с нашего двора погиб. Я вышла на крыльцо школы и думаю: что делать?

А моя мама как раз сменила работу. Сначала ушла из типографии, перешла в Тимирязевскую академию – ее давняя приятельница по Книжной палате уговорила, сама там работала, а потом маму переманили в Фундаментальную библиотеку общественных наук. Я знала, что в Тимирязевке еще не нашли никого на ее место, а поскольку с тех пор, как научилась читать, читала, в частности, каталоги и умела писать библиотечным почерком, то и решила, что пойду устраиваться туда. Школа была на Большой Молчановке, я пошла сначала попрощаться к детсадовской подруге в Плотников переулок, потому что я теперь буду работать и не смогу к ним ходить. Потом дальше двинулась – окрестности я знала очень хорошо. Помню, в три года меня бабушка забыла в аптеке – это было на другой стороне площади Восстания. Я обнаружила, что я одна, пошла, дошла до перехода и какого-то дяденьку попросила меня перевести, и он меня стал переводить, а навстречу уже бабушка бежит. Где-то года в четыре с половиной я ушла гулять, немножко заблудилась, оказалась в районе Бронной. Хорошо очень помню, как шла по Вспольному. Но оттуда я выбралась сама и дошла до дома. Для такого маленького ребенка это большое расстояние, но я весь район Спиридоновки, Малой Никитской – всё это знала. И в другую сторону от дома знала, тем более меня, маленькую, часто сажали на троллейбус, отправляли к тете, которая жила на Таганке, и я сама доезжала. Потом с мамой ездила много раз на всякие ее работы, знала, куда и на чем доехать.

В общем, я дошла до метро «Парк культуры», с пересадкой доехала до «Сокола», откуда шел трамвай, и поехала в Тимирязевку. Но не доехала до самой Тимирязевки, потому что решила еще «попрощаться» с нашим участком, где мы сажали картошку, и забрела в совершенно непролазный снег. При том я всё равно сориентировалась и вышла к Тимирязевке, но была вся мокрая, по грудь в снегу. Я пришла туда, кто-то меня спрашивает: «Девочка, ты что?» Я говорю: «Пришла поступать на работу». Потом кто-то меня увидел и говорит: «Да это ж Евгении Семеновны дочка». И тут прибежала тетя Шура, которая знала меня с рождения, ахнула, но так как была чем-то занята и не могла сразу же отвезти меня домой, попросили уборщицу. А уборщице надо было сначала к себе заехать, вот она и привезла меня домой в двенадцать часов ночи. Мама и бабушка уже с ума сходили, поэтому в конечном счете мне всё сошло с рук, только маме пришлось какие-то жуткие деньги отдавать за эти пропавшие учебники.

Так что я была ребенком инициативным[3]3
  Из интервью Линор Горалик. OpenSpace.ru, 8 декабря 2011.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю