355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Овсянникова » Лик и дух Вечности » Текст книги (страница 3)
Лик и дух Вечности
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 16:00

Текст книги "Лик и дух Вечности"


Автор книги: Любовь Овсянникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

– Понимаю. Безусловно, вы правы. Прошу вас, пойдемте, – ответила Роза, замечая подошедшую Еву и кивком приглашая ее идти следом.

Маленькой группой они направились к служебному входу. Оказавшись в здании, немного ускоренным шагом прошли в один из кабинетов, где размещалась научная часть музея. В комнате, на удивление маленькой для такого монументального сооружения, было безлюдно, хотя стояли три рабочих стола и возле каждого – стулья для посетителей.

– Располагайтесь, присаживайтесь, – Роза засуетилась, подавая посетителям плечики для одежды. – Тут все свои, это Ева – моя родственница, – показала она на мою будущую маму. – Марина Ивановна, может, пойдем к директору? – при этих словах Ева буквально осела на стул, прикрыв ладошкой рот, а хозяйка кабинета, видя, что гости оглядывают обстановку, особенно дополнительные стулья, продолжала заученным тоном сопроводительницы: – Здесь мы консультируем экскурсоводов.

– Нет, обойдемся без официальных лиц. Я вообще останусь тут, – ответила та, которую Роза назвала Мариной Ивановной. Ева, догадавшись, что перед ней и есть дочь основателя музея, знаменитая поэтесса Марина Цветаева, завороженно следила за ней, снова закуривающей. – Займитесь сыном. Я не смогу долго не курить. В этом все дело.

– Ах, да-да, тогда я отведу… – Роза замялась, поглядывая на сына Цветаевой.

– Мур, – хмуро сказал он, отводя лицо в сторону.

– Розалия, – в ответ представилась Роза. – Так я отведу Мура к экскурсоводам, а вы побеседуйте.

– Вы тоже здесь работаете? – спросила Марина Ивановна у Евы, резкими короткими движениями снимая пальто и размещая его на вешалке.

Основным свойством моей мамы было умение четко определять значение людей и вещей и в дальнейших отношениях руководствоваться этим. Я не помню случая, чтобы она ошиблась. Тут было то же самое: она с лету поняла – или почувствовала, ибо процесс этот происходил в ней непостижимым образом, – суть и масштаб Цветаевой, которой и о которой она раньше не знала, и со всей присущей ей материнской мощью приняла на себя ответственность за нее. Таким стало ее внутреннее веление и таким – внутреннее ощущение. Видимо, оно струилось вовне, прошибало человеческие оболочки, заряжало собой пространство. Потому что и вся обстановка вокруг вдруг расположилась к бережной беседе – ненавязчивой, только чтобы комфортно было тому, кто вызвал эти метаморфозы – главной гостье.

Потом вернулась Роза, успевшая пристроить Мура на экскурсию и организовать и чай, и кексы, позже принесенные им какой-то женщиной, и окунулась в уже готовый мирок, воцарившийся в ее – и не ее! – кабинете. Не ее! – тихие серафимы прошлого, долго топтавшиеся за бурьянами и бурями потрясений, ностальгическим сквознячком протянулись сюда и воцарились, внимая одной – когда-то шальной девчонке, а ныне – воплотившемуся гению высоких дум и избранного слова. Прошло не менее двух часов, за окном давно сгустились ранние осенние сумерки, а они все говорили и слушали, говорили и слушали. Мур, побродив по залам музея, давно устроился за столом и листал журналы. Он не принимал участия в разговоре, казалось, даже не замечал присутствующих.

Мама мне рассказывала, что тогда не только ее, но и Розалию Сергеевну захлестнула и удерживала на своем гребне такая высокая волна тепла к Марине Ивановне, что они, почему-то почувствовали себя сильнее, чем она, и испытывали необходимость опекать ее, хотя бы тем, чтобы не дышать, не мешать. А она расцветала на глазах, словно от них набиралась сил.

– Ей очень не хватало любви! – говорила мама, расположившись в кресле и поглядывая с балкона нашей алуштинской квартиры на видневшееся море, лоскутом пришитое к зелени береговой зоны. – Только такой любви, чтобы ей отдавали, а не сами наслаждались возникшим чувством. Цветаева, что бы там ни утверждала в стихах о преимуществах любить самой, купалась во внимании, с каким мы ее слушали, в молчании, когда в паузах мы готовили очередные чаи, в том, что ее не просили читать стихи. Она их и не читала. Она отдыхала в нашей искренности, неподдельности, горячей расположенности к ней как к личности, в желании доставить ей минуту радости и, ощупывая глазами стены, словно искала на них тень отца, вспоминала детство.

– В раннем детстве у меня были серьезные проблемы с дикцией, – рассказывала Еве Марина Ивановна, успокоенная ее мягкой и искренней расположенностью. – Мою речь нельзя было понять. Я не говорила, а балаболила, как с орехами во рту. В гимназии шалила, не хотела отвечать на уроках, дерзила учителям. Все из-за этого – стеснялась. Потом повзрослела и взялась за себя. Смело выходила на сцену и читала стихи, правда, поначалу вместе с Асей – чтобы они четче звучали и лучше понимались слушателями. А после замужества золовка на мне упражнялась в режиссуре по сценической речи. Молодость… – выдохнула она, и тень горечи упала на ее лицо{7}.

Гораздо позже, уже в конце 80-х годов, мы с мамой прочитали воспоминания Анастасии Цветаевой и там нашли то же самое – на первых публичных выступлениях Марина Цветаева декламировала стихи вдвоем с младшей сестрой. Мемуаристка не объясняет – почему они так делали, только повторяет на все лады, что у них были похожие голоса, что их путали, что они были как близнецы, и прочее. Возможно, все так и было, но это мало о чем говорит. Зато мама знала истинную причину этой уловки, довольно остроумной и удачной. Заключалась она в плохой дикции Марины Ивановны. Если человек в обычной речи вместо "будет" выговаривает нечто похожее на "модет", вместо "попасть" – почти "момасть", то это одно, а если он так выступает со сцены, то – другое. Тут требовалось найти выход, исправить положение и сделать так, чтобы стихи, читанные автором с нечеткой дикцией, воспринимались слушателями. Этому-то и способствовало чтение дуэтом, при котором Ася своим чеканным и звонким сопрано исправляла положение. Кстати, этим же объясняется и Маринина манера декламации – очень простая, не актерская, которая закрепилась в ней и в будущем. Она прежде всего плотно работала над доходчивостью звучащего текста, а уж расстановку акцентов и трактовку смыслов оставляла слушателям, что делало их ее соавторами и не могло не нравиться.

– Очень разумное решение, неожиданное, оригинальное! – мне и в самом деле так казалось, и я до сих пор так думаю. – Интересно, кто был автором этой замечательной идеи?

– Теперь никто не скажет. А насчет одинаковости голосов… думаю, это легенда, – говорила мама. – Я много раз слышала выступления Анастасии Ивановны, как она декламировала стихи и могу сказать, что их голоса разнились. У Марины Ивановны голос был альтового тембра, простоват интонационно, глуховат и не богат модуляциями. Его интонационная доминанта – насмешливость, даже язвительность, поначалу это повергало в ступор, только потом приходило понимание, что такова ее особенность вообще – она ко всему относилась скептически, свысока, слишком критически, поэтому и говорила ехидно, желчно. Фразы строила короткие, произносила их тихо, почти невнятно, говорила отрывисто, что походило на отдельные выкрики, словно на длинные предложения ей не хватало дыхания. Так птички чирикают, так дети на уроке из баловства передразнивают учителя, так огрызаются от родительских нотаций. Можно сказать, что она никогда не участвовала в диалогах, как мы себе это представляем, любая полемика с ее участием вырождалась в монолог оппонента, а она лишь бросала въедливые реплики как сторонний наблюдатель, но ощутимо хлесткие, бьющие наотмашь, без жалости. По сути это было невыносимо. Когда же говорила долго, что-то рассказывала или высказывалась, то тут надо было слушать внимательно – ее речь приобретала пунктирность не только по форме, но и по смыслу. О многом надо было догадаться, много понять без слов. В споре способна была повысить голос, и тогда он становился властным, холодно звенел металлом.

– Странно, то же самое можно сказать и о внешности сестер. Ты не находишь? – оживлялась я, видя, что над мамой больше не довлеют старые домашние опасения быть не так истолкованной. – Марина Ивановна явно была более яркой, эффектной, но почему-то ее сестра кажется и женственней, и тоньше.

– Понимаешь, – мама снова вспоминала, подчас прикрывая глаза ладонью, – она вся была какая-то судорожная, как комок мышц, казалась состоящей из ряда последовательных рывков: говорила короткими фразами, словно выстреливала их из ружья, и двигалась так же. Ее пластика была не мягкой, а импульсивной, состоящей из быстрых дискретных движений. Не зря же она и образы такие применяла, вспомни: "сорвавшимся, как брызги из фонтана, как искры из ракет…", "ворвавшимся, как маленькие черти". Она была как… как свет, хоть и волновой по природе, но с корпускулярными свойствами! То ли она спешила куда-то, то ли от зажатости такое с нею творилось, от неуверенности. Да и пальцы у нее все время двигались, знаешь, так странно выворачивались и сжимались в кулачки, – и мама пыталась показать, как это было. – Нет, у меня так не получится, – смеялась она. – У нее ладошки были как два паучка, постоянно сучащих лапками.

– Видимо, взмокали, и она их растопыриванием проветривала, – сказала я. – Мне доводилось наблюдать такие неврозы.

Позже мама признавалась, что, оставшись в музее один на один с Мариной Ивановной, в какой-то момент испытала страшную неуютность, словно ее запечатали наедине с нечеловеческим сознанием, с существом нездешним, пришлым, не таким, чужеродным, с другой сутью. Чтобы проиллюстрировать мамину мысль более выпукло, скажу что так, наверное, чувствуют себя люди, оказавшиеся в закрытом пространстве с толпой сумасшедших. Сказано это не в обиду Цветаевой, речь идет только о том, что она стояла в одном ряду с теми, кто преломлял мир и отражал вовне не так, как остальные люди. И от этого мир вблизи нее приобретал другие свойства, становился качественно иным, отличался своей физикой и влиял на нормальных людей по-другому. Так, допустим, сумерки солнечного затмения, случившегося днем, влияют на фауну – сразу же настораживающуюся, приходящую в состояние панического побега, обостряющую свои рефлексы.

Маме уже случалось оказываться в сходной ситуации, переживать нечто подобное, отдаленно напоминающее вот это одиноко-упорное стояние напротив чего-то огромного и непостижимого, принимая на себя его внимание. Во всем, что от Цветаевой струилось, маме чудилась знакомость, виденность прежде, встреченность когда-то раньше, повторение каких-то впечатлений, не зацепившихся за ее внимание по причине их естественности, хотя поражающих.

Если бы сидящая перед ней женщина не была известным поэтом, не была гением, если бы проявляла привычные личностные качества и масштабы ума, то мама без затруднений сделала бы вывод – это настрадавшийся, еще не повзрослевший ребенок, для которого мир взрослых навсегда остается некомфортным и пугающим. Было очевидно, что она избегает прямого зрительного контакта, отводит взгляд от собеседника, а когда это могло показаться вызовом или пренебрежением, то поворачивалась к нему лицом, но при этом закатывала глаза под лоб, страшновато мелькая белками, и часто-часто мигала неожиданно тяжелыми веками. Попав в малознакомую обстановку, Цветаева совершенно по-детски растерялась и несколько минут тыкалась в стороны, словно слепая. Да и в разговоре плохо или неохотно переключала внимание от одного собеседника на другого, от одной темы к другой. Не любила диалог, предпочитала либо только слушать, либо говорить сама.

Она по несколько раз повторила объяснения, почему отказалась от посещения музея на общих основаниях, по какой причине не желает осматривать экспозицию и уклоняется от контакта с официальными лицами. Это были короткие фразы, афористичные по форме: "В дом родного отца не ходят по билету", "Я все время курю", "Здешний климат не выносит моего имени".

Минута маминого замешательства прошла быстро, едва она вспомнила свой недавний учительский опыт. Да, именно так чувствуешь себя, входя в класс, наедине с детьми – когда это впервые, когда остро испытываешь уникальность этого момента, когда, отвыкшая от детства, вдруг погружаешься в него в качестве взрослого и понимаешь его слабость и силу. У детей тоже нет полных представлений о мире, и они создают вокруг себя особенные поля – неупорядоченные, пронизанные любопытством, готовностью риска и потребностью в опеке.

Действительно, по своей психической сути Цветаева оставалась подростком, с незакаленной, ранимой душой, душой-зародышем, прекратившим свое усложнение в момент какого-то страшного потрясения. Возможно, это была смерть матери? От нее веяло юностью, чуть утомленной, взгрустнувшей от того, что на смену ей молодость все не приходила. Вот поэтому ее и беспокоила собственная душа – не такая, как у других, не оставляло желание разобраться в этом, а у окружающих, кто обладал адекватной отзывчивостью, появлялся импульс взять эту женщину под крыло, понести на руках, прикрыть от ветров. К сожалению, таких на ее пути встречалось не так уж много.

Но было в ее эманациях еще одно, что сбивало с толку, путало все представления о порядке вещей, об их свойствах и количествах, было то, что не вырисовывалось из обычного человеческого опыта, не следовало из логики, что крушило вокруг себя устоявшиеся гравитационные связи. Оно кипело и бурлило и вторгалось дикими протуберанцами в обыденность, пугая человека, начинающего чувствовать себя струей вентилятора против урагана. В нем было все без меры и границ: яростный натиск, неиссякаемая мощь, огромность и интенсивность. Это была яркая пассионарность, как разновидность стихии – еще одной, инкогнито существующей на земле, воплощенной в этот хрупкий образ, уставший от своего неистового бурления. Ни больше ни меньше – Цветаева была закрученным ядром странной галактики, неизученным образованием с бесконечным потенциалом.

Она обладала интересной и завораживающей манерой мышления и преподнесения мыслей. Делалось это так: сначала она декларировала мысль короткой и внятной фразой, почти афористичной, а потом начинала эту фразу рассекать на части и каждую часть отдельно начинять образами, чтобы сделать ее выпуклой, зримой. На этом принципе строились и многие стихи. Взять хотя бы прославленное "Стихам моим…" О чем в нем говорится? Там она утверждает: "Моим стихам настанет свой черед". И все. Простая мысль. Остальное – продольно-поперечные сечения, сообщающие сказанному временну'ю перспективу: и как рано эти стихи возникли, и на что были похожи, и какими резвыми были, и как пока что не имеют востребованности, пылятся, и что это закономерно, ибо такова технология их созревания. Но – им, опередившим время, так далеко вырвавшимся в будущее, – настанет свой черед.

Часто и подолгу мы с мамой беседовали о ее жизни в Москве, о знакомстве и общении с Цветаевой, с непривычным кругом людей, открывшим ей практически другую культуру. Об этом она, восстановив отношения с моим отцом, вынуждена была долго молчать: опять же – он плохо переносил конкуренцию с образованным окружением. Но вот папы не стало, и мама позволяла себе вспомнить о собственной душе, подумать не о нем одном – о других милых ей вещах. Да только хорошего много не бывает.

– Вот как странно, – в другой раз удивлялась мама. – О многом я на десятилетия забыла, а теперь оно вспоминается, словно было вчера. Вижу руки Марины Ивановны… Ну не изящные как у белоручек, не холенные, но не это их отличало.

– А что?

– Пальцы у нее были интересные – толстенькие и на концах загнуты вверх. И длинные, и красивые, а на концах – как у белошвейки… Да и ногти широковаты. Портили они ей руку.

– На таких ногтях, пожалуй, нельзя было делать маникюр.

– Ну конечно, – хмыкнула мама. – Зря к ней цеплялись разные фифочки, обсуждали ее. И такой разной, двойственной она была вся – прекраснейшая фигура, а плечи широкие и шеи нет. Или лицо: взять все по отдельности – просто классика, а вместе соединить – привет из орды.

Мама прикрыла глаза, что-то промурлыкала непонятное. А заметив, что я озадачилась, пояснила:

– Вспоминала стихи, которые Марина Ивановна придумала для меня.

– Ого!

– Да, – кокетливо сказала мама. – Было в ней чисто детское озорство. Вот, например, она вдруг спросила, действительно ли меня зовут Евой. Я, конечно, смутилась, назвала свое полное имя – Прасковья.

– Да неправильно это! – вскричала Цветаева и засмеялась звонко и неожиданно. – Такого имени вовсе нет.

– А как правильно?

– Правильно Евпраксия. Вот вам от меня стихи, – сказала она. – На память о сегодняшней встрече:


 
И блеск острословья,
И тихое солнце согласия:
Прасковья, Прасковья,
Ты – княжьего роду Евпраксия.
 

– А Ева – это правильно? Меня так только здесь называют. А дома я Паша.

– Ну с чего вдруг Паша? – задергалась на стуле Марина Ивановна от возмущения. – В вашем имени нет звука «ш», да и звук «а» только раз встречается. А вот Ева – это, да, наиболее правильно!

Мама призналась, что ей тоже имя Ева нравилось, но она постеснялась сообщать про объяснения Цветаевой родным. Да и не до имени было, когда она вернулась домой, – война…

Бесспорно одно, думаю я теперь: если бы мама хотела скрыть факт и причины своего довоенного отъезда в Москву и разлуку с мужем, унести с собой память о том периоде, то не рассказывала бы мне о нем. А так ведь не просто рассказывала – а пропускала через возникший в ней тогда кристалл многое из последующей жизни, словно намекала мне: это важное, не дай ему пропасть. И правильно, что я об этом пишу – прочь все сомнения.

Были у мамы и другие встречи с Мариной Ивановной, но о них – в ходе повествования.

***

После этого неожиданного знакомства с Цветаевой, которое сблизило его участников, Розалия Сергеевна по-настоящему подружилась с мамой, начала проникаться ее интересами, перешла на более короткое общение. Теперь они вместе ходили на литературные вечера, в библиотеки, на встречи с писателями. Мама Ева, часто задерживаясь допоздна в городе, не ехала на дачу и тогда оставалась ночевать на квартире у родственников.

Юрий Тихонович, начавший с нового учебного года преподавать на вечернем факультете, этому только радовался – больше он не беспокоился, что жена остается дома одна и, возможно, скучает. Он поддерживал мамины планы в отношении дальнейшей деятельности и все повторял, что у нее есть только год для адаптации в столице и в выбранной специальности, а со следующего года надо непременно учиться.

– Девочку пока оставьте у родителей, а Борис пусть приезжает, – говорил он, – мы ему работу найдем. Жить у вас будет где.

Хорошие это были беседы, добрые, и мама боялась только одного – перемен, способных нарушить такое течение жизни.

***

Машу Белкину Ева, отправившаяся на встречу вместе с Розой, сразу не узнала – словно не она стояла на условленном месте в цигейковой шапочке и с муфтой, а настоящая дама, и следа на ней не осталось от той девчонки, которая со смехом выбежала из приемной Литинститута, не глядя под ноги. Да и взгляд у нее стал другой – какой-то вальяжно-скучающий, подернутый пеленой, какая возникает от сытой жизни, без проблем и сложностей, когда человек, боясь заразиться неблагополучием, смотрит поверх толпы, заодно не замечая случайно встреченных знакомых. Тогда это и не беда, и на это не обижаются, понимая, что люди, так здорово устроившиеся, видят и узнают только приглашенных в свой дом или тех, кто их приглашает к себе. Общения вне привычного круга или незапланированного они не признают.

– Она? – теребила Еву Роза.

– Ой, кажется, она!

– Но какая стать, какая поза! Сразу видно особу из избранных.

– Такое скажешь, – осаждала ее Ева. – Ты тоже избранная, если говорить честно. А может, это и не она.

Но молодая женщина посматривала на часы и всем видом показывала, что кого-то ждет. Ну если это она, а возьмет и уйдет, тогда где ее искать? Пришлось идти к ней с вопросом.

– Вы Маша? – спросила мама и когда женщина улыбнулась своей прелестной улыбкой, широко показывая ровные зубки, сомнения отпали сами собой.

– А что же вы не признаетесь? – спросила Маша. – Я заметила вас сразу.

– Сомневались, – призналась Ева, возвращая Маше деньги за туфли, а заодно и выбранный с Розой подарок. – Спасибо за все. А это моя родственница, сотрудник музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.

– Розалия Сергеевна Мейн, – отрекомендовалась Роза, которая, и правда, осталась на отцовой фамилии, посчитав, что Иванченко, которую носил муж, слишком для нее неподходящая.

– Мейн?! Сотрудница музея?

– Да. А что?

– Вы не свояченица ли самому Цветаеву, основателю музея?

– Ну… – Роза многозначительно повела глазами и замолчала.

– Впрочем… да, – Маша замялась. – Все дело в его детях, о которых теперь лучше не распространяться.

– Может, посидим в кафе? – нашлась Роза. – Я знаю, где неподалеку подают горячий шоколад.

В молодости знакомства завязываются быстро, через несколько дней Ева и Роза уже были в гостях, и поводом к их новой встрече, конечно же, послужил не основатель музея Иван Владимирович Цветаев, а его дочь Марина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю