Текст книги "Лик и дух Вечности"
Автор книги: Любовь Овсянникова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Не все ключи исчерпаны
Недавно об этом мне напомнил Евгений Сергеевич Гончаров, приехавший из Нью-Йорка, куда улепетнул в начале 90-х годов прошлого века вместе с семейством и где прочно пустил корни, обзаведясь американскими потомками. «А ведь до войны твои родители расходились, – сказал он, прочитав готовые главы моих воспоминаний о маме. – И твой отец почти год жил у нас, уйдя из семьи». О маме он промолчал – не знал, где она была в то время и что по этому поводу сказать.
И не удивительно. Евгений Сергеевич – мой двоюродный брат по линии отца, он – сын папиной старшей сестры Людмилы Павловны. Как часто случается в калейдоскопе родственных отношений, золовка была для мамы оппонирующей стороной, этакой конкурирующей фирмой, неизменно прикладывающей руку к ее раздорам с мужем. Людмила Павловна к тому времени хоть и была замужем, да не по любви, а по необходимости, так как успела родить внебрачного ребенка и хлебнуть "счастья одиночки". К тому же и в браке намаялась с тем, чтобы записать сына на законно обретенного мужа – а то быть бы ему байстрюком Евгением Ивановичем Мазуром и, может даже, числиться принадлежащим к еврейскому племени, как и его отец, приехавший в наше село из Белоруссии. Вот по глупости своей натуры моя тетка и завидовала хорошенькой невестке, к тому же любимой ее братом, и вбивала клин между ними. Да только мама и папа давно поняли, кто и что им мешает, и разводиться совсем не собирались, поэтому многое скрывали от родни, а особенно от ретивой папиной сестрицы – виновницы слухов и склок. Наоборот, они пытались вырваться из привычной среды, чтобы жить независимо и безоблачно.
Виной всему была папина ревность, чем грешат практически все восточные мужья. А ведь папа был не просто ассирийцем по происхождению, но и по духу – до 12 лет воспитывался в Багдаде, в его древней своеобразной культуре. Он не был ограниченным или безрассудно горячим человеком, и ревновал маму не ко всем подряд, а только к образованным молодым мужчинам. Причина проста: папе не удавалось смириться с собственной необразованностью, хотя случилась она по объективным причинам – ранней безотцовщиной и незнанием языка на новой родине. На этом и играла папина родня, нашептывая ему, чтобы не заботился об образовании жены, не раскошеливался на нее, потому что, дескать, образование – это не кольца-браслеты, назад при разводе не заберешь. А она выйдет в люди и бросит его.
Мама же мечтала работать там, где создавались книги, мечтала иметь к ним отношение, трогать руками, вдыхать их запах, пропускать через свою душу содержание. И конечно мечтала встречаться и общаться с писателями, кумирами той эпохи. Это было нечто сродни любви к кино и артистам, которая появилась у молодежи более поздних лет. Или нынешней тяги молодых людей к Интернету. Но чтобы попасть в мир литературы, надо было учиться, причем в специальных учебных заведениях. Учительский институт мог быть только первой ступенькой к той деятельности, которая влекла маму.
Нет, не мог Евгений Сергеевич знать, как провела моя мама тот год, в который «разбежалась» с мужем, потому что моими родителями так и задумывалось свое бегство из среды. Зато теперь это знала я, да все взвешивала, упоминать ли о нем в воспоминаниях. Во-первых, я сомневалась, потому что с мамой это не было выстроено до конца, не было отшлифовано до деталей, как большинство остального материала, хотя сам массив информации она мне передать успела. Во-вторых, я подыскивала и не находила, в каких интонациях рассказать маминым и папиным потомкам об эпизоде с их мнимым разлучением, как растолковать, что все-таки что-то было, да не то, о чем говорили. И чтобы не нагромождать объяснения – мелкие и запутанные, трудные для восприятия нынешних людей с их отличающейся моралью, грешным делом хотела просто умолчать. Конечно, обидно было вычеркивать целый год из жизни родителей, да еще такой насыщенный, ответственный, предвоенный, однако не хотелось ворошить дело о семейных неурядицах, кого-то обвинять, а кого-то оправдывать. Тем более что мама, всегда категорически избегавшая пересудов о чьей-либо частной жизни, никогда об этом не вспоминала. Ее невероятно пугала тема неудачных браков, неверных мужей, обиженных жен, неискренних отношений. Она боялась ярлыков и клейм, не хотела прослыть женщиной, не справившейся с ролью жены. Просто однажды, когда я занялась писательством, рассказала мне эту историю и то акцентировала внимание не на временных трудностях с мужем, а на их решении уехать от родни и зажить в далеком чужом месте, как однажды сделал Павел Емельянович, отец мужа{2}.
И только в последние три года своей жизни, когда нами вместе были в целом оговорены мои воспоминания, последовательно изложила события того периода, приезжая ко мне то в Днепропетровск на лечение, то на летний отдых в Крым. Тут она роскошествовала, тут можно было не таиться и открыто говорить о том, о чем ей затаенно помнилось все истекшие годы. Я очень любила маму, доверяла ей во всем и никогда не выискивала в ней неискренности, а в ее поступках ошибок, чтобы манипулировать этим подлым знанием и предупреждать ее упреки в случае своей неправоты. К сожалению, этот метод был знаком маме по повадкам моей сестры – оставим его без названия, дабы не встряхивать демонов. Мама это знала, чувствовала, и со мной ей было легко настолько, насколько невыносимо удушливо со старшей дочерью. Со мной мама переживала редкие-редкие минуты отдыха и светлого видения мира.
В ходе наших бесед, вернее – ее монолога и моего слушания, она все больше погружалась в прошлое, вспоминала незначительные эпизоды и эпизодики, утонувшие в более ярких впечатлениях. Одно мама дополняла, другое, уже зафиксированное в моих черновиках, уточняла и углубляла. Особенно тщательно повторяла и оттачивала обобщающие фразы, понимая, что они войдут в мою память в неизменном виде, как афоризмы.
Не скажу, что мама безумно любила творчество Цветаевой, но когда я читала ее вслух, то мама улыбалась и молодела, преображалась, словно подключалась дышать от источника целебного воздуха.
Короче, продолжая писать воспоминания, я в некоторых местах затормаживалась, сомневалась и колебалась. Потому-то работа моя и буксовала. Как вовремя приехал из Америки брат и как удачно в связи с этим разрешились мои затруднения!
Ну что ж, после этого решила я, если правда не ушла вместе с мамой и все-таки выплыла наружу, то о ней стоит сказать, дабы не оставалась она в глазах тех, кто ею интересуется, извращенной, ими придуманной. А правда состоит в том, что мама, «разбежавшись» с мужем, провела год в Москве – уехала как можно дальше от дома, чтобы изменить обстановку, разобраться с неприятностями, а возможно, осесть там, на новом месте, и подготовить почву для продвижения к своим целям. А потом и мужа забрать к себе.
Кстати, это отчаянное качество характера "уехать как можно дальше от дома, чтобы изменить обстановку и разобраться…" было также свойственно и маминой родне. Ее брат Алексей Яковлевич Бараненко тоже однажды бросил все и уехал на Камчатку, где и провел плодотворную часть жизни. Но ему повезло больше – с ним это случилось уже после великой Победы. Думаю, и у мамы все получилось бы, кабы не война. Эх... не стала я москвичкой из-за этой войны, бациллы проклятой.
Я подхожу к тому, чтобы заявить – тема Цветаевой возникла у меня не вдруг, и вкратце рассказать, откуда для нее набрался материал.
***
Учительский институт, где училась мама в 1938–1940-х годах, был открыт в Днепропетровске с октября 1910 г. и в дальнейшем сыграл важную роль в организации университета, влившись в него отдельным структурным подразделением. Это было учебное заведение с тремя факультетами: естественно-географическим, физико-математическим, и филологическим – для подготовки учителей средних классов общеобразовательных школ. Обучение длилось два года. Почему? Потому что старшие классы средней школы давали выпускникам то, что теперь мы считаем средне-специальным образованием, оно давало им право преподавать в начальной школе. А университет как бы завершал получение высшего образования для преподавания в средних классах.
Сразу после окончания школы в 1937 году мама, не обладавшая твердыми знаниями и понимавшая это, определяться на дальнейшую учебу не стала – боялась рисковать. В те годы выпускникам школ психологически комфортнее было совсем не рыпаться в вуз, чем поступать и «провалиться». Вот и мама вместо этого пошла работать учителем, чтобы через год стать студенткой гарантированно, получив от районо целевое направление на учебу, – такие абитуриенты зачислялись по среднему баллу аттестата зрелости.
Для получения специальности мама выбрала филологический факультет – точные науки ей не покорялись. Поступление далось легко, обучение – тоже. После первого курса мама вышла замуж, и с этого времени его родные начали считать, что она учится не за счет родителей, а на деньги мужа. Тем более что папа уехал в город вместе с ней и, пока она училась, работал слесарем на Днепропетровском вагоноремонтном заводе. Жили они в небольшом съемном флигеле недалеко от папиной работы, так как ему приходилось работать посменно и добираться от работы домой и в обратном направлении пешком в такое время суток, когда общественный транспорт не ходил. За две недели до окончания маминой учебы у нее родилась Александра, старшая дочь.
В начале лета 1940 года мои родители вернулась домой, планируя, что мама работать не будет, а посвятит себя ребенку и подготовке к дальнейшей учебе, она таки мечтала уклониться от судьбы учителя. Вот вокруг этого вопроса у них вскоре и возникли разногласия с папиной родней, сестрой и матерью, закончившиеся тем, что они якобы разбежались. Но это было не так, решение пожить отдельно они приняли по обоюдному согласию и для общей пользы.
Поняв, что надо действовать, а не ждать и не упускать время, причем, действуя, чем-то жертвовать, мама перепоручила ребенка родителям, у которых было большое хозяйство с медом, молоком, яйцами, птицей, свежим воздухом и прочими прелестями сельской жизни, и уехала из дому, как она говорила, – на разведку. Помогли ей в этом дальние родственники, на которых, собственно, она и рассчитывала.
А возник такой план действий после совещания с папиной бабушкой Груней – Аграфеной Фотиевной, потому что у нее одной была родня в городах и еще потому что по-человечески только с нею и можно было посоветоваться. Она умела, не в пример остальным, и пожалеть молодых, и понять, и подсказать что-то дельное, и не разгласить чужие тайны – мудрая старушка была, ласковая.
– Правильно вы решили не сидеть в селе, – сказала она на мамино обращение за поддержкой. – Надо вырываться в люди, пока есть на кого опереться. Вот пусть Боря возвращается жить к матери или идет к Людмиле, у нее дом посвободнее, а ты езжай на разведку, – и тон ее не допускал возражений. – Есть у меня родной племянник в Харькове, большой человек, влиятельный – в авиационном институте профессором работает. Я попрошу его помочь. Но мое письмо к нему пусть Боря не по почте отправляет, а отвезет самолично, заодно и поговорит по душам.
Так они и сделали. Харьков-то почти рядом, смотаться туда да обратно за сутки не проблема. И хорошо вышло, что папа сам поехал. Потому что хоть Евтихий (Тихон) Порфирьевич и обрадовался его визиту, и принял хорошо да участливо, и рад был видеть двоюродного племянника, однако к себе принять его жену никак не мог, за что долго извинялся, – квартирка у них с женой была однокомнатная, повернуться негде. Зато он позвонил своему единственному сыну, и тот с радостью согласился помочь, даже на работу пообещал устроить. Сын Тихона Порфирьевича, а значит – папин троюродный брат, тоже был специалистом по самолетостроению и тоже преподавал в авиационном институте, только в Москве.
Вот так мама оказалась в столице.
Жену Юрия Евтихиевича (Тихоновича), девушку из семьи коренных москвичей, историка по образованию, звали Розалия Сергеевна Мейн, а работала она в Государственном музее изобразительных искусств имени Пушкина. Маму поселили на даче ее родителей.
На момент маминого приезда в Москву Юрий Тихонович, несмотря на молодость, был уже перспективным ученым, талантливым преподавателем, авторитетным человеком. Поэтому легко смог устроить свояченицу в институтский информационный отдел – редактором по выпуску институтских сборников научно-исследовательских трудов. Самостоятельное издание своей литературы в МАИ только налаживалось, и такой должности там раньше не было. Работа эта, кроме прочего, привлекала свободным регламентом: редактору можно было трудиться и дома, и в библиотеках, и в издательствах, и на типографиях, где выпускались книги. Естественно, нетрудно было выкроить свободное время и для себя лично. Мама его употребляла на посещение книжных выставок, публичных чтений, знакомства с писательской средой столицы, а также на посещение открытых лекций в Литературном институте, чтобы освоиться и подготовиться к творческому конкурсу для поступления туда в 1941 году. Это было сравнительно новое учебное заведение, о котором раньше она только слышала и которое было для нее окутано ореолом щекочущей тайны и притягательности. Наверное, нами в наше время так воспринимался ВГИК – Всесоюзный государственный институт кинематографии.
Война не дала этим планам осуществиться. Ровно через год мама покинула Москву, чтобы собрать и проводить мужа на фронт, чтобы самой пережить страшные муки оккупации и понести потери, с которыми до последних дней не смирилось ее сердце. И больше в Москву не вернулась. Только тосковала по ней, да так, что тоска проникла в ее кровь и позже передалась мне. Но это уже другая тема.
***
В один из дней мама шла пешком от своей работы в центр Москвы, рассматривая по пути скверы и здания, широченные улицы с их гулом и мельканием машин, с непривычным говором прохожих, с запахами дорогой парфюмерии, облаками носящимися над ними. Все тут восхищало ее до такой степени, что она даже не скучала по селу, по полям и лугам, как бывало в Днепропетровске. Стояла в столице, мудрой и роскошно-величавой с виду, какая-то настоянная на древности, очень русская, народная атмосфера, словно веяло отовсюду и широкой Волгой, и могучей Сибирью, и прохладной светлостью Севера и зазывным зноем юга. Идти было далеко, но мама любила ходить – бедная, не знала тогда, сколько путей-дорог ей придется прошагать под прицелом немецких винтовок.
Она снова отправилась на Тверской бульвар, где в уютном старинном здании размещался Литинститут. Словно к храму приближалась, боясь и мечтать об учебе здесь. С замиранием сердца открыла тяжелую дверь, вошла – в вестибюлях и коридорах стояла гулкая, почти безлюдная тишина. Все тут уже было знакомо: широкие устланные коврами лестницы, аудитории с невообразимо высокими потолками, окнами с широкими подоконниками – но во всякое посещение на нее неизменно накатывало волнение, даже с дрожью, словно она проникла в чужой сад. Да почти так и получалось. Несколько раз мама проходила на лекции в общем потоке студентов, но с лекторской кафедры ее незнакомое лицо сразу же замечали, она это видела. Хорошо, что ее ни разу не спросили, кто она, не попросили покинуть аудиторию. Еще пару раз она поджидала лектора в коридоре и в устной форме получала разрешение присутствовать на занятии. Но так не могло продолжаться все время, надо было решать вопрос кардинально. И мама отважилась пойти на прием к директору за официальным разрешением на посещение лекций, благо дело, что директор не был литератором и с ним маме, как казалось, будет легче договориться.
Она приблизилась к двери приемной и остановилась в нерешительности, вдруг осознав, что пришла неподготовленной, не подумав о том, чтобы взять с работы какое-нибудь письмо, типа рекомендации, удостоверяющей ее причастность к литературной деятельности. Хотя редактор и не творческий работник, но все же…
Мама уже почти развернулась, двинула корпусом назад, чтобы уйти, потом снова потянулась к двери, решившись, наконец, зайти и попытаться попасть на предварительные переговоры. Это ведь не помешает, рассуждала она, гася свои страхи и волнения. А вдруг все получится с первого раза и без всяких бумаг? Ее колебания туда-сюда затягивались, делая ее почти маятником, сообщая ей неустойчивую позицию. Она чувствовала, что еле держится на ногах от долгой ходьбы и от этого неуемного страха…
Неожиданно, словно возник горный обвал или взрыв вулкана, возникли треск, шум, топот – из резко распахнувшейся двери приемной, толкнувшей маму в спину, выскочила группа студентов. Что и в какой последовательности случилось, трудно сказать, мама помнит только, что пошатнулась, не устояла на ногах и очутилась на полу, а рядом с нею оказались две хохочущие девушки. Видимо, выскакивая в коридор, они со всего разгону налетели на нее, споткнулись, завертелись, тормозя динамику на неожиданном препятствии. За столкновением последовало их общее падение, при этом у мамы больно подвернулась нога и что-то хрустнуло.
– Ой! – вскрикнула она, хватаясь за ногу. Но оказалось, что нога цела, зато один ее туфель остался без каблука. Тоже горе немалое, и мама произнесла с сиплым ужасом в голосе: – Как же я теперь пойду домой?
– Извините, – проговорила та девушка, что сбила маму, поднимаясь с пола и намереваясь прошмыгнуть мимо да скрыться.
Но спутница ее остановила. Была она невысокого роста, с мелкими и невыразительными, но довольно милыми чертами лица, с трогательной ямочкой на бороде и с мягкими русыми волосами. Бросалась в глаза ее худоба или субтильность, бледноватый цвет лица с тлеющим румянцем на щеках, с довольно оживленной мимикой и блеском глаз.
– Вы ушиблись? – подошла эта девушка ближе к растерянно всхлипывающей маме, которая уже встала на ноги и стояла как раненная птица, необутой ногой опираясь на пальцы и вертя в руках отвалившийся каблук. Поломанный башмак валялся в стороне.
Убедившись, что случилось не столь уж непоправимое несчастье, девушка, словно волшебница, вынула из сумки темно-синие парусиновые туфельки на плоском ходу с полосатыми шнурками, совсем новые, еще в прозрачной упаковочной бумаге коричневого цвета, и протянула их пострадавшей.
– Если это придется вам впору, – сказала она, – то возьмите. Только что купила, просто чудо, как это кстати.
– Я верну! – пообещала мама, осыпая словами благодарности эту девушку и совсем не обращая внимания на вторую – виновницу происшествия, которая стояла в стороне, наклонив голову.
Мама и девушка, отдавшая ей туфли, познакомились и договорились, где смогут встретиться в ближайшее время. Мамина неожиданная знакомая назвала себя Машей Белкиной, сказала, что недавно окончила Литинститут. А мама подумала, что фамилия эта очень литературная, потому что пушкинская, и надо этой девушке не туфли вернуть, а их стоимость, да отблагодарить чем-то оригинальным, возможно, хорошей книгой. Нет, не книгой, – тут же поправила себя мама, – она же из творческих литераторов, и очевидно, недостатка в книгах у нее нет, а вот фигуркой из камня порадовать ее можно.
Конечно, если бы мама знала, что эта хрупкая хохотушка – жена заместителя главного редактора журнала "Знамя", к тому же грозного литературного критика, которого даже Пастернак побаивался, если бы могла предположить, что она общается с литературной знаменитостью, которая когда-то олицетворит часть литературной истории, то заробела бы, и дальнейшего контакта могло не получиться. Вот уж поистине не знаешь, где найдешь где потеряешь, где знание вредит, а где приносит пользу.
***
В ближайшие выходные на дачу, в осенние месяцы не часто посещаемую хозяевами, приехали Юрий Тихонович и Розалия Сергеевна, привезли маме, как они заметили, не любившей стряпню, угощение из домашних яств. Впрочем, об угощении было бы сказано, а на самом деле разговоры о нем служили лишь прикрытием – эти двое сами обожали посидеть на открытой веранде за роскошно сервированным столом да полакомиться тем, что не каждый день удавалось приготовить. Хотя главным фактором все же была не еда – она служила обрамлением интересной беседы.
Юрий Тихонович был по-домашнему мягок, в стареньком пальто, примятом, видавшем виды костюме и спортивной обуви. Он казался старше своих тридцати лет и лишь оттенял юность жены, которая была чуть старше моей мамы. А Розалия Сергеевна впервые распустила свои роскошные рыжие волосы и откровенно хвасталась ими, повторяя: "Я на даче всегда проветриваю прическу". Она не была красавицей – лицо круглое, в бледных веснушках, с незапоминающимися чертами – но эта рыжая грива, жесткая, необычайно густая и длинная, к тому же вьющаяся, в распущенном виде почти скрывающая фигурку, делала ее лесной нимфой, дриадой, материализовавшимся духом нежнейших лиан, прекраснейшей из прекрасных.
В общем обмене новостями мама рассказала им о приключении в Литинституте, о знакомстве с Марией Белкиной, спросила у Розалии Сергеевны про подарок для нее, нельзя ли у них в музее купить что-нибудь подходящее.
– Статуэток нет, – сказала та, – зато есть копии картин. К тому же они дешевле.
Это была стоящая идея.
– А можно на днях прийти к тебе? Ты сможешь уделить мне внимание?
– Да, в любой день, только часа в три по полудню, – согласилась Розалия Сергеевна. – И не выкай мне, пожалуйста, Ева, я для тебя просто Роза. Хорошо?
– Хорошо, – согласилась моя будущая мама. – Ева... Меня так никто не называл.
– А как надо? Евпраксия – Ева. Вполне логично!
– Да, конечно, – сказала новонареченная Ева. – Мне нравится.
– И мне тоже! – воскликнул Юрий Тихонович. – За это надо выпить, – и он налил всем сухого вина.
Ева один раз уже была в Пушкинском музее, правда, по делу – когда приходила на собеседование по поводу трудоустройства – поэтому экспозицию не осматривала. Розалия Сергеевна тогда пыталась устроить ее на должность литературного редактора в научно-технический отдел, где для внутренних нужд переводились получаемые из-за рубежа книги и журналы по музейному делу. Однако на собеседовании с завотделом выяснилось, что учительского образования, да еще на украинском языке, для такой работы недостаточно, и с этой идеей пришлось распрощаться.
– Кстати, девушки, – продолжил разговор Юрий Тихонович. – Кажется, кто-то из нас очень хочет стать писателем.
– Да, – сказала Ева, улыбнувшись. – Я хочу.
– Так вот, надо же знать законы этой среды, – улыбнулся Юрий Тихонович, – а они начинаются со сплетен и слухов.
– И что? – насторожилась его любопытная жена.
– А то, что в Москве появилась Марина Цветаева, эмигрантка из Парижа. Очень известная особа и талантливая поэтесса, как должно быть известно другим присутствующим тут лицам.
– В мой огород камешки, – понимающе кивнула Розалия Сергеевна. – Дочь нашего основателя, да?
– Именно.
– Я, конечно, слышала о ней, но читать не приходилось.
– Никому не приходилось, – Юрий Тихонович поднял руки и развел их в стороны, словно извиняясь или, вернее, отгораживаясь. – Ее у нас не издавали. Но в списках ее стихи ходят по Москве, оседают в библиотеках почитателей. Так-то, мои дорогие, – он прихлопнул ладонями по столу. – Надо найти выход на этих почитателей.
– Слушай, – вдруг с затаенным азартом произнесла Розалия Сергеевна, – а ты знаешь, что она по матери, как и я, Мейн?
– Серьезно?
– Да, я читала в одной исторической справке о музее, там приведена расширенная биография его основателя. А вдруг мы с ней родственники, а? Дальние.
Ева только водила глазами, посматривая то на одного собеседника, то на другого. У нее началось легкое головокружение от обилия совпадений.
– Так ведь и Юрий Тихонович тоже Мейн, – наконец, кашлянув, сказала она и тут же зажмурилась от двух устремленных на нее вопрошающих взглядов. – А что вы на меня так смотрите? Не знали разве? Ваши общие с моим мужем предки, Юрий Тихонович, тоже были Мейны, Фотий Фридрихович и Софья Дмитриевна.
– С чего вы взяли? – прошептал Юрий Тихонович. – То есть, это невероятно!
– Наша бабушка Груня рассказывала, это же ее родители, как и Анны Фотиевны, вашей бабушки.
– Бабушка Анна умерла молодой, – глухо произнес Юрий Тихонович, – и не успела рассказать нам о своих родителях.
– Извините, я не знала, – шепнула Ева. – Так Аграфена Фотиевна еще жива, можете приехать и поинтересоваться у нее.
– Чего уж там, я и так верю. Думаю, что это просто распространенная немецкая фамилия. Во всяком случае, искать родство с Мариной Цветаевой не советую.
– Почему? – вскинула голову Розалия Сергеевна. – Поэтесса, дочь великого ученого… – раскрасневшаяся, она была очень привлекательна и, наверное, чувствовала это.
– Потому что все ее родственники – сестра, дочь и муж – арестованы. Вернее, сестра уже в лагерях…
– О Господи, за что?
– Темная история, – неопределенно сдвинул плечом Юрий Тихонович. – То ли белогвардейщина, то ли что-то более плохое.
– Бедная женщина… С кем же она осталась?
– С младшим сыном.
Как поняла Ева, посещая издательства по служебным делам, изначально литературный кокон каждый поэт и писатель создал себе сам. Потом эта пишущая братия организовалась, собралась в сообщество, там они распределили роли и принялись делать вид, что живут нужной кому-то жизнью. Славословия и хула в этом сообществе возникали форсировано, не естественным порядком – его члены подгоняли время, спешили застолбить свои имена на скрижалях истории, пользуясь любым поводом и без повода, в последнем случае в ход шли личные отношения. Это была часть имманентной программы по вхождению в этот мирок. Зачастую истинный вклад некоей персоны в творчество не соответствовал ее сформированному имиджу – репутации, как тогда говорили. Однако кто не вписывался в это искусственное формирование, тот независимо от таланта не имел шанса возникнуть перед читателями.
Конечно, писательский мир столицы был подвержен и внешнему влиянию, тем не менее развивался и усложнялся во многом оставаясь замкнутым на себе. Попасть туда чужаку практически не представлялось возможным, тамошние старожилы ревниво оберегали завоеванные территории, соблюдая неписаный принцип кастовости. Не удивительно, что его внутренняя атмосфера, действительно, бурлила от сплетен, слухов и домыслов, рожденных завистью и борьбой за место в иерархии этой тесной группы людей, все знавших друг о друге. Фокус состоял в том, что эти материи имели серые оттенки: существовали видоизмененно, скрываясь под личинами сострадания, доверительно нашептанной правды или дружеского предостережения. Их следовало узнавать по интонациям. Однако строить отношения на этом материале не стоило, потому что такого простака, нарушающего правила игры, били бы со всех сторон и вряд ли потерпели в своем обществе, даже если бы он туда попал. Поэтому Ева приняла к сведению полученную от родственников информацию, понимая ее вспомогательную полезность, но брать на вооружение не спешила.
Ближайшими днями попасть в музей ей не удалось, и она отправилась туда в середине недели, предварительно созвонившись с Розой, чтобы встретиться хотя бы в полдень и не оставаться в городе до темноты – до дачи путь был неблизкий.
– Нет, раньше не получится, – предупредила Роза. – Днем у нас много работы. Я буду ждать тебя у входа в три. Ну, извини, я же говорила…
– Да помню я, – досадливо ответила Ева.
Еще на подходе к музею Ева заметила свояченицу, приплясывающую на ветру в расстегнутом длинном жакете из драпа. Ветер расшевелил ее высоко подобранную прическу, и она то и дело мотала головой и проводила рукой по лицу, убирая оттуда выбившиеся из-под приколок локоны. Вот чудышко, – ругнулась Ева, – в вестибюле подождать не могла. И следом сообразила, что в вестибюль люди попадают только по билетам, а ее надо провести через служебный вход.
В это время к Розе подошли двое, мужчина и женщина, и заговорили с нею, на что она, по наблюдению со стороны, отреагировала странно – сначала резко подобралась, словно вскинулась от испуга, а потом только слушала и с некоторым подобострастием кивала головой. Говорил в основном мужчина – молодой, высокий, с красивым тонким широковатым лицом. От лишней упитанности он был мешковат фигурой, и этим, наверное, сам огорчался, потому что со взглядом холодным и острым вопреки общему мнению отнюдь не выглядел добряком. У него был приятный хорошо поставленный голос, рокоток которого долетал до Евы, уже подходившей к ним ближе. А женщина миниатюрной Еве, ростом 158 сантиметров, показалась высокой и щуплой, как хрустальная статуэтка. Она стояла, отведя в сторону руку с папиросой, чуток подавшись вперед тазом и гордо откинув голову. Одета была в демисезонное пальто покроя "перевернутый треугольник" – широкие плечи, узкие бедра, и в низко надвинутую на лоб шляпу с прямыми полями. Абрис женщины, необычный для московских улиц, не указывающий на возраст и немного старомодный, бросался в глаза и наполнял первое впечатление противоречивостью. Да, она хорошо смотрелась в длинном, но вызывала сожаление закрытость красивых стройных ног, угадывающихся по узкой стопе и тонкой щиколотке. В ней замечалась преднамеренность того, чтобы визуально вытянуть фигурку вверх и сделать тоньше, но возникала досада, что не видно шеи. Очень красивое, на вкус Евы, лицо с массой прелестных ассиметричных деталей чуть портил темный оттенок кожи и хищный взгляд.
– Это еще не все, – вдруг вклинилась в разговор эта женщина. – Просто пройти – нам мало. И будет неправильно.
Сказано это было довольно внятно, но продемонстрировало тройную патологию речи, что встречается крайне редко в одном человеке, – картавость{3}, шепелявость{4} и гнусавость{5}. Все эти огорчительные определения, в итоге, означают лишь искажение ряда звуков при их воспроизведении, не больше того. И все же наблюдать их не очень приятно, понимая, что они являются признаками вырождения{6}. Но в данном случае явные дефекты речи не грешили чрезмерностью, были сглаженными, вроде даже невзначай получавшимися и не только не умаляли приятности, исходившей от говорившей женщины, но в сочетании с ее мягким, волнующего тембра голосом сообщали ей необыкновенную милоту, обаяние – то, что французы называют шармом. Можно было, конечно, назвать ее выговор французским, чтобы не сказать, что она грассировала, что с прононсом воспроизводила носовые звуки, тогда это прозвучит как комплимент, естественный при ее долгом пребывании во Франции. Ее шепелявость сопровождалась симпатичной мимикой: верхняя губа поджималась, а нижняя искривлялась, вытягиваясь желобком вправо, – ее строгое лицо от этого изменялось и приобретало недостающую мягкость.