Текст книги "Запах неотправленных писем. Пробуждение"
Автор книги: Ляля Прах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Тогда юноша и создал свой фонд «Ангелы». Документы пришлось оформить на отца, так как сам Колин к тому моменту, когда идея окончательно оформилась и превратилась в четкий план действий, едва достиг шестнадцати. Все остальное он делал сам. В свободное от учебы время брал телефон, газеты, на первых полосах которых то и дело мелькали одни и те же фамилии и имена, толстый телефонный справочник и начинал среди сотен тезок и однофамильцев искать именно тех, о ком половина печатных СМИ оповещала каждый понедельник и четверг, вторая же – по вторникам и в последний день рабочей недели, а отдельные особо продвинутые издания не жалели бумаги и каждый день, включая уик‐энд. План был таков: любыми способами выйти напрямую на «сытое лицо» или хотя бы назначить встречу через его секретаршу. Это было самым сложным; в успехе дальнейших действий Колин не сомневался, так как всецело полагался на свой талант убеждения, о котором ему не раз говорили многочисленные знакомые и коллеги отца.
Вечер за вечером Колин получал отказ за отказом. Иногда казалось, что вот-вот слишком серьезный голос на том конце провода смягчится и позволит ему прийти на встречу и рассказать все по существу. Но стена оказалась непробиваемой. И люди за той стеной благополучия были убеждены, что они – хозяева жизни, а хозяевам не пристало размениваться на такие пустяки. Время – деньги. А им предлагали не только потерять время, но еще и заплатить за это некую сумму вместо того, чтобы приумножить капитал. Один из них, Генри Стюарт, крупный промышленник, так и сказал Колину: «Молодой человек, как вас там, бросьте вы эту ерунду, не тратьте зря свои силы. Время – деньги, вот и занимайтесь тем, за что вам будут платить. Скажем, идите работать официантом в «Континенталь», кто-то же должен вовремя убирать за мной грязные тарелки, нынешние официанты там такие нерасторопные. Я ясно изъясняюсь?» В трубке послышались короткие гудки. Колин проглотил горький ком разочарования. Неужели эти люди никогда не слышали о маятнике жизни? Неужели совсем ничего? Или, быть может, сильных мира сего этот закон не касается?
Но закон жизни для всех един. И Колин в этом очень скоро убедился.
Однажды вечером он, почти разочаровавшийся в своей затее, сидел в кабинете отца и разбирал, по обыкновению, больничные карты вновь поступивших пациентов по тяжести их состояния – так отцу было удобнее с утра, после ночного дежурства, совершать обход, начиная с самых сложных и неотложных случаев. И вот на одной из карт с пометкой «крайне тяжелый» Колин увидел знакомую фамилию – Стюарт. Сначала он не придал этому особого значения и положил карту к историям болезни остальных тяжелых пациентов. Мало ли Стюартов в их штате – довольно распространенная фамилия. Но что-то все же заставило его к ней вернуться. Колин прочел: «Стив Стюарт, 15 лет, открытая черепно-мозговая травма, оскольчатый перелом левой большеберцовой кости, перелом со смещением левой ключицы, разрыв селезенки». Внизу было приписано отцовским почерком: «ДТП на скутере без шлема и защиты». Сердце Колина забилось чаще. Он медленно перевел взгляд на графу «родители». Ошибки быть не могло. В строке «отец ребенка» значилось: Генри Стюарт.
В этот самый момент дверь распахнулась и в кабинет вошел отец, а за ним следовал мужчина с выражением детской беспомощности на лице.
– Любая сумма, доктор, назовите любую сумму. Только спасите моего мальчика!
– Еще раз повторяю вам: я не Господь Бог, а если бы и был им, ваши деньги остались бы такими же бессмысленными бумажками, как и сейчас для меня, обычного смертного. Мы делаем все возможное, чтобы спасти его. Поймите, если бы он хоть в шлеме был, возможно, таких последствий удалось бы избежать. Но он оказался без него. И никакие деньги мира не помогут вам повернуть время вспять и надеть ему этот злополучный шлем на голову.
Колин сразу узнал этот голос. «Как интересно, – подумал он. – Они говорят: время – деньги, но за деньги не могут купить это самое время. Быть может, время – нечто большее, чем просто деньги. Быть может, время – сама жизнь».
– Это я во всем виноват. – Мужчина тяжело опустился на стул. – Сказал ему, что всякие его танцы – ерунда для девчонок, за которую ничего не заплатят. Велел, чтобы он занялся чем-то серьезным, что приносит деньги: например, выучился на юриста. Он выбежал из дома в слезах. Я думал перебесится и вернется, а потом позвонили из больницы…
В этот момент дверь кабинета снова открылась и мистера Беркинса срочно вызвали в приемный покой к очередному поступившему ребенку.
Все это время Колин тихо сидел за столом отца, незамеченный за кипой карточек.
Генри Стюарт опустил голову, замерев в той позе, которую Колину уже не раз приходилось наблюдать в холле больницы – позе поверженного жестокой жизнью человека. «Жестокой или справедливой?» – пронеслось в голове у юноши. Он встал и подошел к Генри Стюарту, сочувственно тронул его за плечо. Тот вздрогнул и поднял на Колина красные от слез глаза.
– Кто вы? – спросил он дрогнувшим голосом. Он взглянул на Колина в упор. – Впрочем, не важно, я вижу, ты ровесник моего сына, и я хочу тебе сказать то, что должен был сказать ему: следуй туда, куда ведет твое сердце, и никого не слушай.
Как не похож был этот сгорбленный мужчина на самодовольного господина, смотревшего на Колина пару недель назад с фотографии на первом развороте газеты. Сколько боли звучало в голосе того, кто совсем недавно считал себя неуязвимым.
– Я Колин Беркинс, мистер Стюарт.
– Беркинс? Так ты сын лечащего врача моего Стива? – Генри Стюарт схватил дрожащими пальцами руку Колина. – Ради всего святого, мальчик, уговори своего отца взять эти чертовы деньги. Он не хочет даже слышать об этом. Говорит, что деньги ничего не решат. Но поверь мне, мальчик, я столько раз в итоге покупал то, что мне изначально отказывались продавать. Все дело в цене. В конце концов я платил им такие суммы, которые стирали все их принципы, делали матерей понравившихся мне молодых девчонок слепыми, а их отцов – глухими. Понимаешь? Родители продавали мне то, что двумя нолями назад называли самым дорогим в жизни и бесценным. Нет, мой мальчик, у всех в этом мире есть цена. Теперь и я хочу выкупить своего сына у смерти. Скажи! Скажи своему отцу, что я готов заплатить любую сумму, какую он назовет, а потом умножить ее на три и заплатить еще раз, когда мой сын встанет на ноги! Скажи ему! Скажи!
Генри Стюарт кричал так громко, что в кабинет ворвались два медбрата, с трудом высвободили Колина из трясущихся рук обезумевшего от горя и бессилия мужчины, скрутили его и поволокли вон из кабинета. А он все кричал:
– Скажи ему! Скажи! Скажи!
Потом все смолкло.
Колин все еще не двигался с места, пораженный тем, что произошло. Нет, не тем безумием, которое захлестнуло Генри Стюарта. Он уже не раз был свидетелем того, как принимают родители весть о смерти своего ребенка. Колин видел и не такое: матерей, вырывающих себе волосы на голове, или их безмолвные обмороки, отцов, крушащих стены больницы, сбивающих кулаки в кровь, он слышал нечеловеческий пронзительный крик боли от потери, который никогда не сможет забыть. Но нет. Его поразила уверенность этого мужчины в том, что жизнь можно купить, как покупают свежее мясо на рынках. Генри Стюарт был втрое старше самого Колина и богаче в миллионы раз, но при этом – на порядок глупее и абсолютно нищ духом. Жизнь купить невозможно – это знали женщины, которые никак не могли забеременеть или то и дело теряли плод, это знали больные раком, у кого болезнь дала о себе знать слишком поздно, знал это и Колин, потерявший однажды свою мать. Колину захотелось догнать этого странного человека, заглянуть ему в глаза и сказать, что у жизни действительно нет цены. Есть цена у совести, есть цена у принципов, есть цена у нужды. А у жизни ее никогда не было! И в этот момент дверь распахнулась и в кабинет вбежал перепуганный отец.
– Колин! – Он подскочил к сыну. – Мальчик мой, с тобой все в порядке?
Мистер Беркинс начал по врачебной привычке осматривать сына.
– Да-да, папа, со мной все нормально. – Колин взял руки отца, которыми тот ощупывал сына, в свои. – Все нормально, ничего такого не произошло.
– Но мне сказали, что на тебя напал этот сумасшедший! – Мистер Беркинс продолжал оглядывать сына, чтобы точно убедиться, что тот невредим.
– Нет, папа, на меня никто не нападал, тебе действительно не о чем беспокоиться. – Колин ободряюще улыбнулся отцу и выпустил его руки.
Мистер Беркинс устало опустился на стул, на котором несколькими минутами ранее сидел Генри Стюарт.
– Ребята сказали мне, что он вцепился в тебя, как взбесившийся бульдог!
– Ребята немного преувеличивают, папа, хотя я им, несомненно, благодарен за то, что они смогли разжать челюсть этому бульдогу.
– Так он все же сделал тебе больно? – Отец подскочил было со стула, но Колин мягким движением усадил его обратно.
– Я же говорю, папа, со мной все хорошо. Мне приятна твоя забота, но волноваться абсолютно не о чем. Я бы сказал тебе, если б что-то пошло не так, ты же знаешь.
Это было правдой. Колин всегда делился с внимательным отцом всем, что с ним происходило.
– Хорошо, мой мальчик. Да, действительно, ты никогда не давал мне повода думать, что говоришь неправду. – Мистер Беркинс наконец немного расслабился. – Просто я так испугался за тебя! Этот Стюарт успокоился только после того, как ему вкололи двойную дозу галоперидола! Но что на него нашло?
– Ничего такого, папа, что не находит на остальных отчаявшихся. Как его сын, Стив, кажется? – Колин решил понять, сможет ли реализовать план, который пришел ему минутой ранее в голову.
– Да, Стив Стюарт, твой ровесник. Он сейчас в реанимации, в крайне тяжелом состоянии. Прогнозировать что-либо пока рано, но парень он, кажется, крепкий. Обычно в таких авариях бригаде, прибывшей на вызов, остается только констатировать смерть, а этот боец просто в рубашке родился. И одно то, что он все еще жив – уже большая удача. Но этот Генри Стюарт не в курсе статистики. У него своя математика в голове. Он сует мне свои бумажки и хочет, чтобы я обменял их ему на здорового сына. На здорового! Да тут надежда на то, что он придет в себя, крайне призрачна. Но разве объяснишь.
Мистер Беркинс устало махнул рукой. Пару секунд помолчал, затем продолжил:
– Сколько их тут было таких уже. Готовых продать душу дьяволу, лишь бы вытащить своего ребенка с того света. А я скажу так: большинство из них не замечает жизни этих же детей, крутящихся под ногами, и одна только смерть заставляет людей вспомнить, что они были родителями. Поглощенные повседневными заботами, они переступают через скромные просьбы и маленькие достижения своих детей, считая это сущим пустяком на фоне такой непустячной взрослой жизни. Жизни ли? А потом удивляются: что за выросшие чужие люди живут рядом с ними? Неблагодарное поколение, не уважающее родителей. Будто уважение – это то, что выдается по умолчанию в комплекте с ребенком при его рождении, или будто благодарность – встроенная функция нового человека, которого они приводят в этот мир. При этом они не считают нужным уважать желания и потребности ребенка, никогда сами не благодарят детей за радость быть их родителями. Нет! Малышей они полагают неразумными существами, которых вечно нужно чему-то учить, подростки для них – полное разочарование и крах несбывшихся надежд, а на взрослых детей они вешают неподъемный груз вины и чувство неоплатного долга за то, что потратили на них свои годы жизни. Им бы дать возможность ребенку проявиться в этом мире, а подростку – познать свободу в поиске предназначения. Для тех же, кто как раз входит в непростую взрослую жизнь, – оставаться добрым родителем до конца собственных дней; в любую сложную минуту принимать их в свой душевный дом, разделяя боль утрат и разочарований, отогревая замерзших и заблудших безусловной родительской любовью, не дав сломаться, очерстветь, умереть. Но вместо этого они становятся ребенку надзирателем, подростку – судьей, а взрослому – палачом. И потом удивляются, что смотрят в пустые глаза своих «зеркал» и не находят сострадания своей немощи. Да, дети – это родительские зеркала, а их отношение к родителям – не более чем взаимность. И да, уважение нужно заслужить. А служить детству надо достойно, чтобы потом рассчитывать в старости на пресловутый стакан воды.
Он замолчал, то ли, устав от собственной эмоциональной речи, то ли задумавшись о том, подаст ли Колин стакан воды ему самому.
– Возьми эти деньги, отец.
– Что? – Мистер Беркинс вышел из задумчивого состояния.
– Я говорю, возьми эти деньги у Генри Стюарта, папа.
– Колин, мальчик мой, что ты имеешь в виду? – Мистер Беркинс не мог поверить своим ушам.
– Ничего такого, папа, что ты не смог бы понять. Возьми эти деньги у него. И мы купим на них не одну жизнь, просто поверь мне.
– Но Колин… – Он хотел что-то сказать, но сын перебил его:
– Дослушай меня до конца, пожалуйста. И я уверен, что в итоге ты согласишься с тем, что я хочу тебе предложить. Я всегда прислушивался к тебе и теперь надеюсь на взаимность. Я тоже не разделяю многих взглядов этого человека, но не нам его судить. Однако кое в чем он действительно прав – мы можем вырвать из логова смерти не одну жизнь за те суммы, что он готов предложить. Ты возьмешь у него деньги, а я вложу их в наш фонд, силами которого мы воплотим мою идею в реальность. Я давно уже продумал все до мелочей, но для реализации не хватало последнего штриха, а именно – инвестиций. Сейчас я все тебе расскажу.
Колин придвинул другой стул и сел напротив отца.
– Прямо напротив черного хода больницы есть пустующее здание. Я узнал, что раньше там был магазин редких книг, но его хозяин, как оказалось, улетел в Тибет просветляться и поручил своему агенту сдать помещение в аренду.
– Старик Гилберт улетел в Тибет? Ну и ну. А я все думал, куда он пропал. Решил, что переехал в район потише, здесь в центре всегда такое движение. Хотя эту улицу все же не назовешь оживленной. Знаешь, а ведь мне пару раз посчастливилось приобрести у него бумажные «бриллианты мысли» практически за бесценок, да-а-а… Ладно, продолжай, Колин, я весь внимание.
– Спасибо, папа. Так вот, как ты правильно заметил, улица здесь совсем не оживленная, хоть и примыкает к центральной части города. И это очень важно. Сейчас ты поймешь почему. Я выяснил сумму аренды сразу за пять лет с правом дальнейшей пролонгации. Оказалось, несмотря на то, что это центр, стоимость сравнима с отдаленными районами именно потому, что улица не проходная, а значит вести здесь, скажем, торговлю не слишком выгодно. Риелтор сказал, что у него интересовались этим помещением, кто-то подумывал открыть здесь аптечный пункт, но быстро отказался от своей идеи, так как выяснилось, что вокруг больницы уже и так порядка девяти аптек, две из которых откровенно демпингуют. Не слишком выгодным получился бы бизнес, скажу я тебе.
Мистер Беркинс смотрел на сына с нескрываемой гордостью. Много ли подростков в свои шестнадцать интересуются такими вопросами? Хотя чем сильнее Колин углублялся в описание своего плана, тем больше недоумения примешивалось к отцовскому чувству. Мистер Беркинс никак не мог понять, когда его сын успел так духовно вырасти.
– И я понял, отец, что это мой шанс, – продолжил Колин, – что теперь пазл сошелся: недорогая аренда, центральная часть города, до которой несложно добираться, детская больница и центральный родильный дом через дорогу. А здесь, на заднем дворе, эта тихая улочка, по которой можно пройти днем и спокойно остаться незамеченным – что будет очень важно для тех, кто захочет прийти сюда инкогнито и так же инкогнито уйти. И именно здесь мы откроем «окно жизни», отец. И спасем сотни невинных душ.
– Окно жизни? Но что это? Я никогда раньше не слышал ничего подобного.
– Пойдем, я покажу тебе, что имею в виду.
Мистер Беркинс взглянул на часы. Рабочий день давно закончился, но такой уж это был человек – он не уходил домой сразу, как только его сменял коллега. Сначала ему требовалось убедиться, что никто из его маленьких пациентов сегодня больше в нем не нуждается. Глубоко уважающие его коллеги из разных отделений больницы стекались к нему, раз за разом умоляя ознакомиться с делом того или иного больного, зная, что даже в случае, когда надежда уже практически потеряна, мистер Беркинс, вероятнее всего, подарит веру в то, что все будет хорошо. И он еще ни разу не обманул. И ни разу не отказал, кем бы ни был этот пациент – совсем малышом нескольких дней от роду или тем, кто уже одной ногой вступил во взрослую жизнь. Другие доктора, заходя в палату, каждый раз ориентировались по записям из карточек больных, по номерам палат и коек, сухо интересуясь, есть ли какие жалобы и отмечая сказанное на листах; порой даже не поднимали на ребенка глаз, сразу переходя к следующему. Мистеру Беркинсу такое даже в голову бы не пришло. Он знал, что его ждут скучающие в больничных стенах юные пациенты: кто-то с надеждой, что его отпустят домой, кто-то со страхом перед грядущими неприятными процедурами, кто-то просто с желанием услышать доброе слово.
Так что он открывал дверь присаживался к каждому по очереди на койку, откладывал карту больного в сторону и, пожимая руку, говорил что-то вроде: «Ну что, Дейв, поздравляю. Твоя печенка больше не собирается перерасти тебя самого, чтобы захватить твое тело в плен. Кажется, нам удалось с ней договориться, правда, на некоторых не слишком выгодных для тебя условиях. Но ты только послушай, какие требования выдвинуты нам на этот раз: она обещает вернуть тебе право властвовать над собственным телом, если ты прекратишь пичкать ее сладкой газировкой и двойными бургерами. Сегодня ночью, пока ты спал, она постучалась в мой кабинет и, удобно устроившись напротив, сообщила мне, что если ты не начнешь ежедневно радовать ее свежей морковью, сладким горошком и вареной брокколи, то в следующий раз она не будет расположена вступать в диалог с кем бы то ни было и заставит тебя это делать так или иначе, но уже через пожизненное принудительное служение ей. Так что, Дейв, сдается мне, нам следует прислушаться к ней в этот раз, или в следующий я уже ничем не смогу тебе помочь. Что скажешь, мой друг?» Или, допустим: «Эй, Брэдли, ты когда-нибудь слышал французский хип-хоп? Нет? О, друг, ты просто обязан его послушать в ближайшее время, чтобы я мог тебе наконец объяснить, чего я хочу от твоего сердца. А я хочу, чтобы оно билось так же четко, как четок речитатив этих ребят. Обещаешь мне во что бы то ни стало познакомиться с этой культурой в ближайшие пару дней? Заметано! Ну все, Брэдли, аревуар!»
Совсем маленьких детей мистер Беркинс умел по-особенному взять на руки – личиком вниз под углом сорок пять градусов, – и те моментально успокаивались, хотя до этого душераздирающий крик младенца разносился по всему отделению и ни одна опытная многодетная медсестра была не в силах его утихомирить. Для деток постарше у него наготове были безглютеновые леденцы и пара веселых загадок.
Сложнее всех ему давались подростки. Но он стремился снискать доверие и у этих сложных натур, стоящих некрепкими ногами одновременно в разных мирах. Он понимал их боль и их страх. Сам помнил то время, когда строгие правила и общие принципы, на которых строилась доверчивая детская жизнь, рассеивались один за другим в свете жизни новой, пока еще лишь призрачными намеками манившей в неизвестность. Время, когда кумиры и идеалы на глазах превращались в человеческую труху и праздный тлен, а новые горизонты заставляли раз за разом делать выбор, в любую секунду могущий стать роковым; когда то, что доставляло удовольствие раньше, теперь высмеивалось сверстниками, а то, что могло доставить удовольствие сейчас, порицалось взрослыми. Время, когда хотелось укрыться от всего этого безумия под темными одеждами и безмолвием. Именно тогда фраза «свой среди чужих, чужой среди своих» обретала четкий смысл. И мистер Беркинс умел стать тем чужим, в обществе которого подросток мог почувствовать себя своим. И довериться.
Все это было сродни искусству. А к искусству мистер Беркинс тяготел с малых лет. Он и факультет выбрал по душе. Однако потрясение, испытанное им после смерти жены, то невыносимое чувство собственной беспомощности, когда ты не в силах помочь умирающему у тебя на руках любимому человеку, та убивающая покорность, с которой ты должен смириться с приговором врачей (а изменить ничего не можешь, потому что у тебя нет ни подходящих знаний, ни уверенной практики), заставило его кардинально поменять направление собственной жизни. Какими бессмысленными показались ему все эти разговоры о высоком искусстве, о воплощении божественного таланта с помощью красок, нот и алфавита в тот момент, когда никто не смог спасти венец всего мироздания, творение, созданное по образу и подобию высших сил… И тогда, кидая горсть сырой земли на крышку гроба своей женщины, он принял решение стать врачом.
Возможно, именно поэтому он и стал лучшим доктором этой местности: когда другие опускали руки и смирялись с тем, что пациенту уже ничем не помочь, мистер Беркинс не позволял себе сдаться. Он отвергал любые стандартные подходы и дежурные фразы своих коллег, он изучал, анализировал, экспериментировал, рисковал – и в большинстве случаев выходил победителем с вернувшимся с того света пациентом. Он потерял три рабочих места, в частности из-за того, что шел вразрез с инструкциями и больничными правилами. А еще потому, что пациенты, которые должны были благодарить медика за новый день рождения, ругались на него за потерянное здоровье. Те самые, кто перенес инсульт, но при этом в перерывах между восстанавливающими процедурами дымил дешевым табаком. Или те, кого еле-еле откачали после инсулинового шока, а они снова пропускали приемы пищи, потому что не привыкли к элементарному режиму и заботе о себе. Люди с кольцом на желудке демонстративно поедали диетический протертый суп, однако украдкой закидывали в себя пару-тройку бургеров, принесенных заботливыми родственниками. А те, кто едва оправился после инфаркта, малодушно намазывали шоколадное масло на свежую сдобу и, отправляя все это в рот, запивали крепким дешевым чаем с непременными тремя ложками сахара. Но потом, конечно, кляли врачей за халатность и нанесенный таблетками вред. В какой-то момент мистер Беркинс устал наблюдать, как люди, идущие на поводу у собственных страстей, хотят, чтобы другие отвечали за последствия их собственного выбора. Ему осточертели эти безвольные марионетки, управляемые рекламой, шуршащими обертками и глутаматом натрия.
И тогда он ушел в педиатрию. По крайней мере, в детском мире ответственность за случившееся всегда несут взрослые. Наконец-то мистер Беркинс отвечал по справедливости. К тому же Колин подрастал, и отец хотел лично заниматься и здоровьем сына, и его болезнями. Однако Колин рос крепким и умным мальчиком, не доставляя особых хлопот.
Отец и сын покинули кабинет, прошли по безлюдному коридору – как раз наступил тихий час, – спустились по ступеням узкой лестницы и вышли через черный ход. Двор был так же пуст. Это во взрослых больницах пациенты позволяют себе роскошь нарушать любые запреты, так как несут ответственность за собственную жизнь лишь перед собой, хоть зачастую и пытаются бессмысленно переложить ее на государство, медицину или Бога. А дети всецело подчинены системе взрослых. И в этой больнице взрослые – осознанные. Поэтому тихий час здесь означает тихий час, и ничего кроме.
Миновав беседку, колоритно обвитую красным плющом (что делало сидящих внутри нее неприметными для глаз окружающих), они зашагали по дорожке, выложенной желтой брусчаткой, по краям которой заботливыми руками были высажены настурции и фиалки. Гуляющие – в положенное время – дети любили украдкой срывать и приносить их себе в палату. По настоянию мистера Беркинса детей никогда не ругали за такие проделки, хотя плакаты с правилами поведения во дворе, висевшие на специальном стенде, изображали в том числе и плачущий цветок, с корнями вырванный детской рукой, – все это красноречивое художество было перечеркнуто крест‐накрест красным, а под ним крупными буквами выведено для детей постарше, которые уже могли прочитать: «Цветы не рвать!» Но ведь их стремление было таким естественным – окружить себя чем-то прекрасным там, где временно оказался дом. Это только взрослые – если уж случилась такая ситуация, что приходится жить не в тех условиях, в каких хотелось бы, – пытаются не замечать реальности, мечтают каждый день о другом и к другому стремятся; тогда как жизнь их проходит вот здесь, среди старого ненужного хлама, от которого давно пора избавиться (и задышится легче!). Проходит за спешным обедом из некрасивых тарелок от разных наборов, с трещинами, сквозь которые утекает счастье проживать каждый день красиво; за бездумным просматриванием ежедневной лжи под названием «новости»; за сверхурочными часами на опостылевшей работе, потому что никак не набраться смелости сказать «нет» начальнику и коллегам, да и самой работе – зато дома смелости предостаточно, чтобы отказать близким в любой просьбе или сровнять их словами с землей. Да, дети знают, что такое жизнь, тогда как взрослые давно забыли, хотя и думают, что учат этой жизни детей. Увы, большинство взрослых учит детей не тому, как жить, а тому, как умирать.
– Смотри, отец. – Колин показал на старое здание – некогда пристанище редких книг, располагавшееся на другой стороне больничного двора, в тени вековых деревьев, чудом выживших в самом центре огромного мегаполиса.
Слева от входных дверей находилось окно. А к двери вели три широких, гранитных ступени, потрескавшихся от времени и тысяч ступавших по ним ног. «Три ступени до права на жизнь», – подумал Колин, когда впервые увидел это здание и твердо решил во что бы то ни стало организовать здесь приют.
– Это то самое «окно жизни», о котором я тебе говорил. Оно всегда будет открыто для тех, кто по каким-либо причинам не может оставить себе уже родившегося ребенка, но имеет сострадание к нему. Загляни туда. – Колин достал платок и протер им небольшой кусок окна, грязного от прибитой дождем пыли. – Видишь широкий подоконник внутри?
Просматривалось помещение довольно плохо, но все же очертания старинного деревянного подоконника с облупленной белой краской при желании можно было разглядеть.
– Да, что-то вижу, – ответил мистер Беркинс, прижимаясь лбом к стеклу.
– Правда, идеально? Через это окно ребенка, хоть в люльке, хоть в корзине, смогут ставить прямо на подоконник. Да хоть в ящике из-под апельсинов! Помнишь, как нам тогда подкинули на порог больницы перед Рождеством?
– Конечно помню. Еле откачали малыша, еще бы немного, и замерз. Ему даже не догадались подстелить какую-нибудь солому, кинули в одной рваной промокшей пеленке в этот ящик и оставили на холодных ступенях.
Разволновавшись, мистер Беркинс вытер лоб платком с вышитыми на нем инициалами. Платок был уже старый, в пятнах времени, но ни на какой другой он бы его не променял, даже на изделие из тончайшего шелка с золотой окантовкой – ведь буквы «Т» и «Б» когда-то любовно вывела рука Маргарет, единственной женщины всей его жизни, мамы Колина. Он спрятал платок обратно в нагрудный карман. Вздохнул:
– Однако мы были благодарны и за это: его хоть не выкинули, как старый хлам, на мусорку. Кстати, я говорил тебе, что прямо из больницы ребенка забрала новая семья? Они назвали его Микаэль. Я потом ради интереса глянул в книгу значения имен, которую, между прочим, купил прямо здесь, в магазине старика Гилберта… послушай, ведь точно, она стояла как раз на этом самом подоконнике, среди древних мифов, сложной теософии и старинных трактатов таро… так вот, оказалось, «Микаэль» означает «подобен Богу». А имя, как говорится в той книге, определяет судьбу.
– Нет, ты не рассказывал. Но эта история придает мне еще больше сил, чтобы довести начатое до конца. Папа! – В порыве эмоций Колин крепко схватил ладонь отца и прижал к груди. – Я прошу тебя, папа, возьми деньги у мистера Стюарта, они нам очень нужны! Ты только посмотри, я уже все придумал!
Он выпустил его руку и в потоке нахлынувшего вдохновения принялся показывать то влево, то вправо, то вверх, а отец любовался им, своим взрослым ребенком, и к глазам невольно подступали слезы счастья. Он думал о том, как Маргарет гордилась бы их общим сыном, их «крошкой Колином» сейчас.
– Вот здесь мы установим дверной звонок, – говорил Колин, – чтобы тот, кто принес новорожденного, мог оповестить нас и уйти, а малыш сразу оказался бы в безопасности; здесь повесим табличку, на ней будет надпись вроде: «Спасая других, ты спасаешь себя»; а вот там… Папа, почему ты молчишь?
– Я возьму деньги у Генри Стюарта, Колин.
* * *
«И зачем только я согласилась выйти за этого Скритчера», – написала Фрэнсис в своем дневнике, безмолвном друге, который внимательно слушал, не задавал неудобных вопросов и никогда не вываливал в ответ гору личных проблем.
Чернила почти закончились, поэтому к некоторым буквам приходилось возвращаться и обводить их заново, но встать и пойти за другой ручкой не было никаких сил: токсикоз от новой беременности мучил Фрэнсис невыносимо, уже несколько дней она почти ничего не ела, а то, что удавалось в себя запихнуть, совершенно не хотело там задерживаться. Усталость лежала на ней тяжелым камнем, но когда девушка писала, на душе становилось немного легче, поэтому она продолжила:
«С первого дня нашего знакомства мне было понятно, что это за человек, сколько в нем низости и мелочности. Зачем только я послушалась мать? Почему сразу не поняла, что под своей тревогой за мою судьбу она скрывала лишь желание поскорее избавиться от меня, как от позора семьи, отправив замуж за этого неприятного человека? Впрочем, мне действительно было все равно, куда двигаться и что делать после того, как погиб мой Колин; одна только мысль о маленькой Бэтти держала меня на этом свете. Но я совершенно не хотела, чтобы моя малышка видела свою маму каждый день в слезах, истерзанную этим человеком, который не позволяет мне и слова сказать, каждый раз напоминая о том, что взял меня уже, как он выражается, «брюхатую», а я, тварь неблагодарная, не кланяюсь в ноги ему и его матушке за их безмерную доброту. Как же я устала от них от всех. Почему моя жизнь складывается так, что мне все время приходится жить с людьми, лишенными даже толики душевности? Сначала мои мать и отец, теперь этот человек со своей матушкой… А с людьми, полными благородства и чистоты намерений, жизнь разлучает меня очень скоро и навсегда. Хорошо, что у меня есть Бэтти, ее волшебный смех, ее нежные маленькие ручки и огромные голубые глаза, полные доверия и любви. Когда она смотрит на меня, мне кажется, будто Колин жив, он здесь, рядом и никогда не покидал меня. Любовь не умирает с человеком, которого мы любили. Теперь я это точно знаю. Любовь к Колину исчезнет лишь тогда, когда исчезну я».