355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луис Эмедиату » Зеленые годы » Текст книги (страница 4)
Зеленые годы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:08

Текст книги "Зеленые годы"


Автор книги: Луис Эмедиату



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

– Эй, парень, тебе тут цирк, что ли?

– Извините, господин капрал, но этот придурок потащился девчонок цеплять и вот поглядите, на кого он теперь похож.

И тут капрал тоже заржал, а за ним и двое убийц, а гомосексуалист по кличке Анита спросил: ну что, может, хоть сейчас кто-нибудь меня оттрахает?

Меня выпустили через полчаса, участковый заставил меня подписать какие-то бумаги, посмотрел на меня, как будто что-то было не так, и я спросил: что случилось? И он, представьте себе, вышел, а я сел в черную машину моего дяди, который, побагровев, проревел: мне стыдно за тебя, ты опозорил всю нашу семью, а Теку ржал на заднем сиденье, и тут я сказал: слушай, дядя, видел бы ты, какая попка у Кандиды… А он в ответ: молчи, несчастный, развратником растешь, пороку предаешься, безбожник ты этакий, хоть бы о матери своей подумал, и тут машина подъехала к префектуре, и дядя велел водителю отвезти меня домой, а мне сказал: переоденься, а потом поговорим.

Теку так и ржал всю дорогу, пока дядя не вышел, я хлопнул его по колену, пересев на заднее сиденье.

– Теку, старею я, что ли, не пойму, что со мной делается.

А он все ржет и ржет.

Алфреду, водитель, спросил, куда ехать:

– Домой?

А я, подмигнув, ответил:

– Алфреду, осел ты этакий, поехали обратно в полицию.

А тот не понял и переспросил:

– Как вы сказали?

– Поедем обратно в полицию, дурак.

А тот отвечает:

– Как прикажете, сеньор.

– Поезжай обратно в полицию, идиот.

А он отвечает:

– Слушаюсь, сеньор.

Теку спросил, не рехнулся ли я?

– У меня там есть еще дела. Алфреду, передай-ка мне бумажник.

Я вошел в полицейский участок, разыскал этого чертова капрала, потому что участковый ушел на обед, и говорю:

– Ну и гад же ты, капрал, продержал меня в камере всю ночь, голодного и холодного, сердца у тебя нет или ты не знал, кто я?

Капрал расхохотался и спросил:

– Что у тебя в руке?

Я показал ему черный бумажник, и этот взяточник тут же выдвинул ящик стола и достал бумажку со священным для меня адресом.

– Трогай, Алфреду, – приказал я, а Теку сидел с удивленной рожей. – Трогай, Алфреду, жизнь коротка, и надо еще вкусить от запретного плода!

– Куда, хозяин?

А я:

– Вперед, Алфреду, осел ты этакий.

Она жила в бедном и скромном квартале, в убогом сером домишке. Я постучал в дверь, открыла худенькая девочка.

– Привет, куколка, Кандида дома?

– Спит, – ответила она.

– Неважно, – сказал я, – готов ждать хоть до скончания века.

И когда она проснулась и вышла с покрасневшими от слез и бессонницы глазами, я спросил:

– Кандида, любимая… хочешь стать моей подружкой?

Теку в машине покатывался со смеху, а Алфреду смотрел на все бессмысленными ослиными глазами…

Этого дня я вовек не забуду.

Часть вторая
СНАРУЖИ

День Независимости

Мы проснулись рано и надели форму. Наши родители советовали нам хорошо себя вести, и мы старались следовать их предписаниям. Мы тщательно причесались и взяли флажки. Мы пришли на площадь и предстали перед учителями. Наши учителя тоже советовали нам хорошо себя вести, и мы старались следовать их предписаниям. Мы построились в шеренги и стояли по стойке «смирно». Мы прослушали государственный гимн независимой Бразилии. Мы устали, проголодались, ноги у нас подкашивались, но мы держались, потому что нам внушили, что это наш долг. Мы ждали солдат, ветеранов, спортсменов, студентов, лейтенантов, капитанов и полковников. Мы ждали префекта, губернатора и президента. Мы слушали речи высших церковных, гражданских и военных представителей. Мы слушали оркестр и восхищались музыкантами. Мы видели мишени, знамена и пулеметы. Мы благодарили Бога, что живы и здоровы, потому что Бразилию ожидает счастливое будущее, как заявил главнокомандующий. Мы рукоплескали народу, которому рукоплескал главнокомандующий. Мы маршировали вместе с солдатами и с теми, кто маршировал им вослед. Мы внимали наставлениям руководства и повиновались… Но нам это не нравилось.

Изо дня в день расхаживая по комнате – вот уже два месяца, – он больше не в силах был выносить тоскливого взгляда больной женщины, которая отправляла детей играть на улицу в обеденное время только для того, чтобы они не сели за стол и не догадались, что на сей раз их опять нечем кормить. Поэтому он выходил на улицу даже в праздничные дни, когда все было закрыто и ему негде было выпрашивать хоть какой-нибудь работы.

Он устал жить, играть с детьми, беседовать с женой о минувшем, настоящем и будущем, ложиться с нею в холодную постель, овладевать ею без любви и без желания, засыпать с чувством неуверенности, мучиться ночными кошмарами, пробуждаться каждое утро под тяжестью страдания и огорчения. Он устал постоянно быть неким живым существом, и вместе с тем ему отчаянно хотелось жить, ощущать себя живым и непрестанно чего-то ожидать, хотя и ожидание его утомило.

Слоняться по улицам или по центральному проспекту в День независимости было совсем уж ни к чему, и он это знал. Между тем, сидеть дома было для него мучительно и почти что невыносимо. Потому-то, когда он добрел до главного проспекта и увидел выстроенные войска, послушно стоящих ребятишек, гражданские и военные власти на трибуне, музыкантов, барабанщиков и людей с оружием, – вот тогда-то ему и стало ясно, быть может, слишком поздно, – что домой он больше не вернется.

Потому что судьба его свершится здесь, на этом проспекте, где – в чем он был уверен – он останется навсегда, чтобы осуществить последний замысел в своей неудавшейся жизни. Злобно усмехаясь уголками губ, навсегда забыв жену, детей и свое ветхое и скудное имущество, он приблизился к трибуне, насколько это позволяло полицейское оцепление. И там, сдерживаемый подозрительно косившейся на него шеренгой блюстителей порядка, он долго стоял, с болезненною настойчивостью вглядываясь в невозмутимое лицо президента.

Ребенок застонал в колыбели, и женщина бросилась к нему с ужасом, застывшим в глазах. Мужчина в ожидании замер в дверях. Женщина наклонилась и наморщила озабоченный лоб. Тыльной стороной ладони она притронулась ко лбу мальчика и произнесла:

– У него жар.

Мужчина пробормотал что-то неразборчивое, а женщина многозначительно поглядела на него.

– Что, прямо сейчас? – спросил мужчина.

– Да, сейчас. Иначе нельзя, – ответила женщина, взяв мальчика на руки.

– Где врача-то найти в праздничный день? – проворчал мужчина.

Женщина взяла сумку с койки и, не выпуская ребенка из рук, стала искать шаль, чтобы укрыть его. Найдя кусок изодранной ткани, она умоляюще посмотрела на мужчину.

– Надо сейчас же идти, медлить нельзя. Ты только посмотри, какой у него жар!

Мужчина испуганно прикоснулся ко лбу мальчика и понял, что иного выхода нет. Он надел потертый пиджак и проверил, в порядке ли документы. Оказалось, в порядке.

– Ну, если только эти сукины дети…

Он не закончил фразу. Поглядев еще раз на мальчика, он легонько подтолкнул женщину к выходу.

В День независимости он проснулся в восемь часов утра, взглянул на солнечный луч, проникавший в окно, решил, что жизнь лишена какого бы то ни было смысла, и с силой вонзил иглу в вену. Надавил на поршень шприца и, прежде чем погрузиться в бред, успел подумать, что все могло быть совсем иначе, если бы он однажды не избрал этот тернистый путь. Ему показалось несколько абсурдным, что он пришел к такому выводу в день, когда Бразилия праздновала годовщину своей независимости, а он – свой сорок пятый день рождения. Сорок пять лет – это уже старость, пробормотал он, вытаскивая иглу из вены, да, это уже старость. И, бросив шприц на пол, медленно поплелся к кровати и лег, как будто начиная долгую церемонию, потому что все начиналось сейчас, а начало всего – это лишь то, что осталось. Потому что жизнь, говорил он – штука не новая, и в День независимости перед его мысленным взором проносились все сорок пять лет его долгой, медлительной и горькой жизни.

И он увидел два столкнувшихся в воздухе самолета, на одном из которых летел маршал Умберту ди Аленкар Кастелу Бранку, первый президент-военный, помазанный на царство государственным переворотом 31 марта 1964 года. Объятый ужасом маршал втягивал голову в плечи, когда все было охвачено огнем, стонал, сжавшись в комок, – и вот все превратилось в груду железа, а сам маршал – в кучку пепла и праха. Что же теперь осталось от вождя освободительной революции бразильского народа? Ничего. И он увидел мертвецов, шествующих стройными рядами на город Бразилиа, вспомнил, как бесстыдно искажались и извращались факты, но это не казалось странным, ибо все было записано в бесовских книжках. А еще он видел восстание черных ангелов в ночном небе над столицей и услышал вопли истязуемых – среди них был его младший брат, студент, убитый в тюрьме, слепой, потому что ему выбили глаза, глухой, потому что ему проткнули барабанные перепонки, бесполый, потому что ему раздавили яички, и безумный, потому что его мозг денно и нощно терзали бесы из царства террора. Увидел он и этих бесов, награжденных за отвагу и защиту благородных установлений родины, традиций и священного права частной собственности. А еще он видел, как эти толстые, крепкие и надменные люди разражаются сатанинским смехом, обнажая длинные, острые зубы – и зубы эти непрестанно росли, больше похожие на когти, их налитые кровью глаза, их волосы, и превращались они в отвратительных зверей, в хищных драконов, в ядовитых змей, в ящеров, скорпионов, пауков, озлобленных тварей, увешанных медалями.

Первое, о чем он вспомнил – это то, что он всегда боялся высоты. Ужас наводнил все его существо, и он старался не глядеть вниз. Непрочные, шаткие строительные леса, казалось, рухнут под тяжестью страха – но он не сдавался. Он выругался, недовольный тем, что ему приходится работать в День независимости, во внеурочное время, и посмотрел вверх. Здание, казалось, готово проткнуть небо, а наверху десятки людей в комбинезонах и касках испуганно смотрели вниз.

Он тоже посмотрел вниз и увидел, как на углу, на пересечении с главным проспектом маршируют военные. Он вспомнил детство и улыбнулся. Ему тогда хотелось быть солдатом, потому что очень нравилась оливковая форма и винтовка на плече во время парадов.

– Мать твою так! – крикнул он во весь голос. – Каким же я был дураком.

От высоты у него кружилась голова, и он спрашивал себя, какого черта устроился на такую работу. Его дрожащие руки застегнули ремень безопасности. Только что он уронил молоток. Снова посмотрев вверх, он увидел, что парни что-то говорят, но не мог разобрать слов. У него создалось впечатление, что они хотят его о чем-то предупредить, но он ничего не понял и снова принялся за работу.

Через несколько минут он снова посмотрел вниз и увидел группу людей, тревожно размахивающих руками. Леса покачнулись, и он заподозрил неладное. При втором рывке его качнуло, и он чуть было не ударился о громадную балку, и тут ему все стало ясно. Похолодев от ужаса, он машинально дернул за веревку, подавая сигнал, чтобы его спустили.

– Выбирайте одно из двух, – сказал профессор. – Либо вы пишете книги для широкого читателя, либо не пишете. Если не пишете, у вас все равно остается несколько возможностей выбора. Одна из них – это созерцать собственный пупок, что, впрочем, довольно благодарно и утешительно. Да и кому, кстати говоря, не нравятся пупки? Если не хотите описывать собственный пупок, можете описать пупок вот этой девушки, правда ведь? Я другого такого красивого пупка сроду не видал. А вы?

Профессор уже успел порядком набраться. Несмотря на это, я продолжал упорно рассуждать о благородных целях литературы как искусства, способного отражать реальное и ирреальное, прекрасное и безобразное. Прошел официант с подносом, на котором стояло несколько стаканов виски, и все наши взоры обратились к нему. Меня уже подташнивало, в желудке делалось черт знает что, и все же я был готов еще выпить.

– Я согласен, что это благодарное дело, – сказал Уго, насилу держась на ногах. – Но это совсем не просто.

– Послушайте, вы – идиот, – проворчал профессор, весь раскрасневшийся и с трудом выговаривавший слова.

Самое неприятное на встречах подобного рода – это когда начинают обсуждать тему, послужившую поводом для встречи. Уго сочинял рассказы, а профессор когда-то пробавлялся стихами. Афонсу собирался написать революционную книгу, но еще даже не принимался за нее из страха перед цензурой и полицией. Пока политическое положение в стране не изменится, – обосновывал он свою позицию, – пусть до тех пор вызревают идеи.

– Мне нужно пожить. Нужно приобрести жизненный опыт. Вот тогда уже ничто меня не остановит.

Лусия писала политические памфлеты, хоть и не слишком верила в то, что ее вдохновляло. Однако ее распирало от гордости: будучи женщиной, она считала, что мужества у нее больше, чем у любого из нас, а мы действительно боялись агентов спецслужб и опасались откровенно говорить по телефону о волнующих нас вещах.

– Я против правящего режима, – говорила Лусия, – хоть и знаю, что это опасно для жизни.

И она вздрагивала, точно от оргазма, медленно потягивая виски. Наш приятель Жайме, придурок, решил выпустить свою книжку ко Дню независимости и украсил галерею бразильскими и американскими флажками. Ему было двадцать шесть лет, и это была его первая книга.

– Прежде всего мы должны быть честными, – продолжал профессор. – Я не осуждаю тех, кто созерцает собственный пупок, хотя по мне лучше созерцать пупок той девушки, видите? Вам уже кажется, что вы слегка проводите языком по ее пупочку, потом спускаетесь ниже по животику, потом еще ниже и ниже – ух, боже мой… Но, возвращаясь к нашей теме, скажу, что всем хватит места под солнцем, правда ведь? И как демократ, как поборник свободы и добрых нравов я не могу осудить ни одного художественного направления, даже если оно чуждо или даже враждебно реальности…

– Тьфу ты, черт! Да заткнется он когда-нибудь? – заорал Афонсу.

– Да пусть его болтает, придурки вы этакие! – откликнулась Лусия. – Мне тоже охота высказаться. Никак я в толк не возьму, как может художник замкнуться в себе, в то время как вокруг воет голодная и угнетенная толпа!

– Мать твою так! – крикнул Уго. – Ты соображаешь, что говоришь?

– Вы оба пьяны, – заметил Афонсу. – Знаете, что я вам скажу? Я бы, конечно, не посвятил себя искусству, далекому от жизни. Я подготавливаю свою критику системы, но не могу изложить ее сейчас ввиду хронологической близости, ясно? Я не могу написать книгу сейчас, пока не пройдет какое-то время – лишь тогда ко мне придет полная объективность и беспристрастность. Если диктатура падет, я подожду, пока все уляжется, и возьмусь за роман. Если не падет, я уеду из страны и буду за всем наблюдать извне. Но я собираюсь…

– Да ты просто боишься! – заорала Лусия.

– Бояться свойственно человеку, – изрек профессор, едва не падая с ног. – Я вот, к примеру, тоже раньше храбрился, а теперь мне ничего уже не надо, разве что потрогать пупок той девушки, видите? Куда подевалась моя храбрость? Трусом, что ли, я сделался?

Мы все посмотрели на ту девушку и убедились, что профессор не напрасно заводится. Она была среди стайки размалеванных женщин, громко болтавших о Гете и Бодлере и явно стремившихся привлечь внимание фотографов и кинематографистов. Рядом депутат собирался толкнуть речь и озирался, прикидывая, достаточно ли будет слушателей. Вроде достаточно.

– Но вот что получается, – произнес профессор, уставившись в пол. – Ведь многие разрабатывают тему чужой нищеты, не разобравшись как следует, что она, собственно, собою представляет. Нищета, молодые люди, всегда была выигрышной темой.

Депутат достал из кармана бумажку и уткнулся в нее. Я почувствовал, что меня вот-вот вырвет, и побежал в туалет. Вот как тогда жилось.

Он вышел из дома, рассчитывая на небольшое приключение, даром что на дворе День независимости. Ради праздника, сказал он себе, я поброжу по улицам, погляжу на баб да развлекусь как следует – не для того ли меня Бог создал и поселил на земле. Эта фраза показалась ему блестящей, и он повторил ее несколько раз подряд. Он прослывет гением, если возьмется за перо.

Ему хотелось встать пораньше, чтобы успеть на площадь к началу церемонии и занять хорошее место. Предыдущий вечер, однако, был страшно утомительным, и ему только теперь удалось выйти из дому, тешась надеждой, что он приятно проведет вечер. Оттого он и шагал по улице с улыбкой, насвистывая государственный гимн, воображая, что марширует вместе с этими придурками… Да здравствует Бразилия!

На проспекте он попытался пробиться к оцеплению и убедился, что церемония превосходит все ожидания. Он довольно улыбнулся и протиснулся еще ближе. Несколько минут он наблюдал за передвижением военных и школьников, потом спросил пышногрудую девчонку, что это за народ.

– Ты о ком? – изумленно спросила она.

– Да вот об этих, что маршируют. Чего им нужно? Свергнуть президента? Развязать войну? Видишь, все до зубов вооружились.

Девчонка скорчила недовольную физиономию и отошла в сторону. Он улыбнулся. Не все ли равно? Бразилия большая, сказал он себе. Вперед!

Он продвинулся на несколько метров и снова очутился возле оцепления. Спустя несколько минут он почувствовал, что чье-то тело прижалось к нему, и глубоко вдохнул нежный аромат, исходивший от чьих-то волос, щекотавших ему подбородок. Он чуть-чуть отстранился и стал выжидать. Она шагнула назад, потом снова прижалась к нему. Жизнь, сказал он себе, полна приятных и незабываемых неожиданностей. Мысленно он повторил эту фразу и пробормотал: «Черт побери! Какой великий писатель из меня выйдет!».

– Что? – спросила она, обернувшись к нему.

– Я сказал, – отозвался он, – что сроду не видал таких прелестных глазок, как у тебя, и что пусть президент республики, этот идиот, который там сидит, увешанный медалями, велит отрезать мне язык, если я вру.

Довольно улыбнувшись, она оглядела его с ног до головы. Он тоже улыбнулся, убедившись, что нравится ей. Она ничего, в ней что-то есть. Груди маленькие, ноги длинные. Бразилия – чудесная страна, сказал он себе, и будь я поэтом, мне бы мог позавидовать наш покойный и незабвенный Олаву Брас Мартине дус Гимараэнс Билак. [5]5
  Олаву Билак(1865–1918) – один из крупнейших бразильских поэтов. В частности, перевел на португальский язык стихотворение А. С. Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный…».


[Закрыть]

И увидел он ангела Господня, возвещающего Деве Марии, что на седьмой день седьмого месяца родит она Божьего Посланца, который, живя на земле среди людей, искупит бедных и угнетенных и ввергнет сильных мира сего в адское пламя, где они понесут кару за те муки, которые причинили своим рабам по наущению своих бесчеловечных богов. Глаза у него то открывались, то закрывались, отдаленный звук то доносился, то замолкал – это был военный оркестр, играющий бразильский государственный гимн.

– Да здравствует Бразилия, – бормотал он и мало-помалу вспомнил, что нынче исполнилось сорок пять лет, как начался его мученический земной путь. Но тут же он вновь воспарил на крылах ветра, и ангел Господень потрясал огненным мечом и возглашал: Посланец вырастет сильным и гордым своей небывалой искупительной миссией и в двадцать лет опояшется мечом, возьмет в руки копье и возглавит войско, которое двинет против тиранов, притесняющих народ Божий. И когда Посланцу Господа Бога Твоего исполнится тридцать три года, вещал ангел, он победит все войска, верные сатане, и воцарится народ Божий на всей земле. И Дева Мария, зажмурив ясные синие глаза, полные покоя и чистоты, промолвила: да будет по слову твоему. И зачала Она тою ночью от Духа Святого.

И увидел он войска, движущиеся навстречу народу. Народ состоял из мальчишек, почти детей, кричавших: смерть тирану, а солдаты взрывали бомбы и травили бегущих детей собаками; тем, кому было не скрыться, в запястья врезались оковы; тех, кто оказался в тюрьме, раздели догола и жги их белое тело горящими окурками. И все равно они кричали: «Смерть тирану!», «Да здравствует свобода!», «Долой угнетателей!», и прочие бессвязные фразы, которые возникли у него в памяти в День независимости, когда он направлялся к окну, чтобы подышать свежим воздухом и послушать государственный гимн. До него доносились отдельные фразы из гимна, вроде той, что уже забрезжила свобода на бразильском горизонте.

«И что же это за свобода?» – спрашивал он. Что же это за свобода, когда он в четырех стенах своей комнаты катается по полу, плачет в бессильной ярости, одинокий, искалеченный, всеми забытый, он, которому в День независимости исполнилось сорок пять лет?

Мы видели президента республики на военном смотре и восхищались блеском бразильской армии. Мы видели главнокомандующего, произносившего речь, и на лету ловили каждое его слово. Мы слышали, как главнокомандующий говорил, что ныне, в День независимости, правительство не должно забывать, что родина и народ должны сохранить независимость и противостоять наступлению международного коммунизма. Мы слышали, как народ рукоплескал главнокомандующему и, в свою очередь, рукоплескали народу. Мы слышали краткую проповедь архиепископа, в которой он полностью поддерживал главнокомандующего. Мы слышали, как народ рукоплескал архиепископу, когда он говорил, что Бразилия будет вечно возрастать под благодатным покровом Иисуса Христа и пресвятой Богородицы, нашей небесной заступницы. Мы видели, как президент неустанно улыбается и приветствует народ, взмахивая обеими руками, словно дирижирует оркестром. Мы пели, маршировали и рукоплескали до изнеможения, однако держались на ногах, ибо наши учителя научили нас выдержке и терпению. Нам это было не по душе.

Это будет последней улыбкой президента, пообещал он сам себе, поглаживая револьвер под рубашкой, удивляясь, как он догадался выйти из дому вооруженным в День независимости, когда вся президентская охрана поставлена на ноги. Он, однако, верил в судьбу, и раз уж он вышел вооруженным, не замыслив ничего худого, значит, судьба его хранит. Поэтому он горько усмехнулся и, не вспомнив об оставшихся дома жене и двоих детях, пристально посмотрел в лицо тому, кто повелевал государством.

«Отсюда я вряд ли промахнусь, – подумал он. Только бы телохранитель не догадался».

Он-то знал, что любой из телохранителей без колебаний рискнет жизнью, чтобы спасти главу государства. Опьяненный смелостью своего решения, он обнажил зубы в нервной и зловещей улыбке. Жизнь этого могущественного человека была у него в руках. А он-то был просто нищий обыватель, оставивший дома отчаявшуюся жену и ожидающих его голодных ребятишек, лелеющих надежду, что он войдет в дверь с огромным свертком хоть какой-нибудь еды.

Вскоре он возвратился с небес на землю и оглянулся по сторонам. Народ вытянулся, чтобы исполнить государственный гимн – и он машинально присоединился ко всем, чтобы вскоре зайтись идиотским смехом, и правая рука его слегка поглаживала рукоять револьвера.

Ребенок застонал, а женщина в ужасе поглядела на мужчину.

– Ну, как? – спросила она.

– Не может принять, говорит.

– Как же так?

– Да вот так. Принять не может, говорит, что нужно направление. Вы об этом знали?

– Нет.

– А должны были знать. Ну, что еще?

– И даже в исключительном случае они не…

– Погодите. Сейчас посмотрю.

Мужчина яростно сглотнул и подошел к окошку.

– Послушайте, молодой человек, я вам все объясню. У мальчика жар – потрогайте ему лоб, если не верите. Вот посмотрите, все документы у меня в порядке.

Регистратор поднял глаза от газеты и раздраженно проворчал:

– Да это понятно. Вы мне уже все показывали. Но без направления никак нельзя. Я же говорил. Нужно направление.

– Нужно-то оно нужно. Закон есть закон. Но ведь это исключительный случай, так что…

– Все равно. Нужно направление.

– Ладно. Я вам еще раз объясняю. Я уже был в трех больницах, эта – четвертая. Понятно? Я ведь все знаю. Нужно направление. С этим не спорю. Но надо же принять мальчика, правда ведь? Он же болен, жена знает, что с ним.

– Вы же знаете, для меня приказ – это все. А мне приказано не принимать.

– Ладно, приказ есть приказ. Но имейте в виду: сегодня праздник. Завтра суббота. Послезавтра воскресенье. Направление можно получить только в понедельник. А мальчика нужно принять сейчас.

– Я же говорю, что подчиняюсь приказам.

– А если мальчик умрет?

Регистратор не спеша сложил газету и пристально посмотрел на мужчину. Несколько мгновений он молчал, потом вздохнул.

– Если умрет? Ну, разве что… Слушайте, неужели все так серьезно, а?

– Может быть. Посмотрите сами, если не верите. Он же весь пылает…

– Легкий грипп, скоро пройдет. Что ж вы домой-то не идете? Сегодня День независимости, будет парад, скопление народу. При гриппе это совсем ни к чему.

Мужчина снова сглотнул. Этот сукин сын слов, видно, не понимает. Он терял терпение, но препираться дольше у него не хватало сил. Он обернулся к женщине.

– Ничего не получится. Здесь тоже не принимают.

Ребенок снова застонал, и женщина принялась его укачивать. Снова посмотрев на мужчину, она проговорила:

– Так что же нам делать?

Он то всплывал, то снова погружался, видел то свет, то тьму, храбрость у него сменялась боязнью – и тогда он искал шприц и трясущимися руками вводил иглу в вену, тяжело дышал, закрывал глаза, потом с глубоким вздохом снова открывал, потягивался, расслаблялся и, вновь обретя мужество, шел к окну, смотрел вниз и видел на дне пропасти крохотные фигурки военных, маршировавших под многокрасочным солнцем – школьники с флажками указывали им направление движения – и, слыша детские голоса, возносящиеся до девятого этажа, он снова почувствовал, что умирает. Если свободу нам довелось завоевать в упорной борьбе, то наше сердце бросает вызов самой смерти. Именно Смерть, а не Свободу лицезрел он ныне. Смерть казалась безобразной черной старухой, и он, силясь улыбнуться, говорил: здравствуй, госпожа Смерть, ты что, заявилась ко мне в День независимости? И мрачная фигура летала перед ним, будто черное перо, и хохотала – и ее хохот походил на карканье десятка ворон – а он в ужасе закричал: «Боже мой!» – и тут же ничком упал на кровать. К кому он взывал? К какому чуждому и выдуманному богу обращался он из глубины своего страха, своей тоски, своей немощи? И тогда, расхрабрившись, он вставал и без умолку смеялся, и тогда пугающая темная фигура уходила в окно и пропадала в бездне, где увешанный медалями главнокомандующий орал во всю глотку: «Мы никогда не позволим, чтобы наши священные устои были подло разрушены коммунистической ордой, просачивающейся ныне во все социальные слои нашей родины».

И снова он погружался в бред, но ум у него оставался холодным и ясным, охватывая прошлое, настоящее и будущее. И когда он вспоминал прошлое, слезы струились по его лицу, если воспоминание было печальным и горестным, а если оно оказывалось тяжким или трагичным, то лицо у него перекашивалось от ужаса. Его воспоминания были порождены мертвым домом – холодной тюрьмой. На память ему приходили разговоры и сцены, которые не изгладятся до самой смерти. И вот перед ним представал его младший брат, привязанный к столбу и твердо смотрящий в лицо полковнику, а полковник кричал: «Отвернись, дурак, не гляди мне в глаза, а то я тебе язык вырву!». Брат-студент скривил рот в иронической усмешке, слегка откинул голову, плотно сжал губы, а потом резко подался вперед и смачно плюнул в лицо полковнику, густая слюна потекла по полковничьему лицу, а полковник, вытаращив глаза, заорал как бешеный: «Я тебе покажу, сукин ты сын!».

Он снова дернул за веревку, подавая сигнал, но ответа не последовало. В ужасе он закричал и дернул за веревку в последний раз. Веревка отвязалась, и ему стало ясно, что на конце веревки, которую он держал в руках, ничего не было. Выхода не было. Ветер донес до него аккорды государственного гимна, исполняемого военным оркестром, и он посмотрел вниз. На перекрестке толпился народ. Прошел взвод пулеметчиков, за которым проследовал танк.

Леса снова затряслись, и он взглянул наверх: его товарищи что-то кричали. В ужасе он опять поглядел вниз и увидел безликую толпу, взиравшую на него с каким-то нездоровым любопытством. Вся кровь прилила ему к лицу, и он вцепился в веревки. Леса качнулись еще один, последний раз. Низвергаясь с поднебесья на землю, он забыл и страх, и ужас, и голод. Толпа услыхала крик и расступилась огромным веером, освобождая место для тела, обвитого веревками, точно паутиной. Оркестр снова заиграл марш, и в то самое мгновение, когда тело ударилось о землю, раздался первый залп из двадцати одного орудия в честь президента республики.

Проблевавшись в туалете, я почувствовал себя получше. Прислонясь к двери, я прочел первую попавшуюся фразу на стене: «Смерть тирану!». Под ней красовалась другая: «Е…ться в ж… совсем не больно. Попробуй!».

Кое-как приведя себя в порядок, я вернулся в зал. Депутату так и не удалось произнести речь, и он спрятал бумажку.

Пьяный профессор продолжал:

– Предположим, – вещал он, обращаясь к Афонсу, – что вы действительно желаете заниматься литературой, предназначенной для угнетенного и обездоленного большинства, для нищих и голодных существ, которые сейчас на площади рукоплещут нашему обожаемому президенту. Так кому это нужно? Неужели этой банде придурков?

– Я буду заниматься такой литературой, – ответил Афонсу тягучим голосом, – потому что не приемлю несправедливости и угнетения большинства меньшинством. Слушайте, вы, профессор кислых щей! Литература должна быть правдивым отображением действительности, а действительность такова: человечество все больше жертвует личностью во имя общности. Иными словами: меньшинство скапливается на вершине пирамиды, у основания которой большинство попирается солдатским сапогом.

– Мать твою так! – выругался профессор. – Вот словоблуд!

– Послушайте-ка! – подал голос Уго, рухнув на соседний стул. – А если это большинство, при нашей интеллектуальной поддержке, столь ценной, когда-нибудь переместится к вершине пирамиды, что же станется с разбогатевшим меньшинством? С ним-то что будет, а?

– Расстреляют, – отрезала Лусия. – Так им и надо.

– Вот и получается, – подытожил профессор, – что как только большинство возьмет власть, из него выделится новое меньшинство и сбросит с вершины пирамиды тех, кто там был раньше. Понятно? Вы просто где-то вычитали эту чушь и повторяете, как попугаи. Так что я лучше буду созерцать свой пупок. Боже мой, где же он?

– Несчастье человечества в том, что оно вообще существует, – произнес Уго, вставая со стула. – А мне бы только девчонку закадрить, потому что в жизни все бессмысленно, кроме удовольствия. И пошли вы все на хрен.

– Отец у меня богатый, – пробубнил сильно захмелевший Афонсу. – Экспортом кофе занимается, старый черт, да на бирже играет. Но и мы знали нужду, я даже слышал, что в детстве он голодал. Так что видите…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю