355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лорд Актон » Очерки становления свободы » Текст книги (страница 5)
Очерки становления свободы
  • Текст добавлен: 12 сентября 2017, 20:30

Текст книги "Очерки становления свободы"


Автор книги: Лорд Актон


Жанры:

   

Политика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Одареннейшим писателем среди гибеллинов был Марсилий Падуанский. «Законы, – говорил он, – получают свою моральную власть от народа и теряют силу без его одобрения. Поскольку целое всегда больше части, то и несправедливо, чтобы какая бы то ни было часть предписывала законы целому; а поскольку люди равны, то несправедливо, если человек связан законами, созданными другим человеком. Лишь при подчинении законам, являющимся результатом всеобщего согласия, люди на самом деле управляют собою. Монарх, учрежденный законодательной властью для осуществления ее воли, должен быть наделен силой, достаточной для подавления индивидов, но недостаточной для господства над большинством народа. Он ответственен перед народом и подчинен закону; народ, назначивший его и вверивший ему его обязанности, должен видеть, что он соблюдает конституцию, и вправе сместить его, если он нарушает ее. Права граждан не зависят от исповедуемой ими религии; никто не может быть наказан за свою веру.» Этот писатель, в отдельных своих положениях более прозорливый, чем Локк и Монтескье, а в понимании верховной власти народа, представительного правительства, свободы совести и первенства законодательной власти над властью исполнительной державшийся принципов столь высоких, что мог бы быть властителем дум современности, жил в царствование Эдуарда II – 550 лет назад.

Знаменательно, что эти два писателя сходились во мнениях по столь многим основополагающим вопросам, ставшим с тех пор предметом бесконечного спора; ибо они принадлежали к враждующим школам, и один из них, пожалуй, счел бы другого достойным смерти. Св. Фома Аквинский, будь его воля, поставил бы все христианские правительства под контроль папского престола. Марсилий же подчинил бы духовенство законам страны и ограничил бы его как в собственности, так и в числе. Когда разгорелся этот исторический спор, многие вещи шаг за шагом прояснились и переросли в устоявшиеся убеждения. Ибо носители пророческого дара не только превосходили современников строем своей мысли, но и могли при некотором стечении обстоятельств взять в свои руки практическую жизнь. Средневековое самовластье баронов находилось под серьезной угрозой. Крестовые походы открыли перед Европой Восток, дав тем самым мощный толчок промышленности. Из сельскохозяйственных местностей люди устремились в города, между тем феодальная система не оставляла места городскому самоуправлению. Когда люди открыли способ зарабатывать на жизнь, не завися при этом от доброй воли класса землевладельцев, значение последних резко пошло на убыль, все более переходя к обладателям подвижного капитала. Горожане не только освободились от контроля прелатов и баронов, но в качестве класса попытались занять наиболее выгодное и руководящее положение в государстве.

Четырнадцатое столетие наполнено сумятицей борьбы между демократией и рыцарством. Итальянские города, наиболее развитые и цивилизованные, прокладывали путь другим, создавая демократические конституции идеального и, вообще говоря, неосуществимого типа. Швейцарцы сбросили австрийское ярмо. В самом сердце Германии, в долине Рейна, протянулись две внушительные цепочки свободных городов. Парижане отвоевали часть королевских владений, преобразовали государство – и положили начало череде своих потрясающих опытов по управлению Францией. Но из всех стран континента, с незапамятных времен непревзойденного в своей упорной приверженности принципу самоуправления, самый здоровый и решительный рост муниципальных свобод наблюдался в Бельгии. Столь огромны были скрытые силы, сосредоточенные во фламандских городах, столь широким было в них демократическое движение, что в течение долгого времени оставалось неясным, не возьмет ли верх новый класс, не отойдет ли господство военной аристократии к богатству и интеллекту тех, кто живет ремеслом и торговлей. Но Риенци, Марсель, Артевельде и другие лидеры неокрепшей демократии тех дней, жили и умирали напрасно. С выявлением и подъемом среднего класса под ним вскрылись нужды, упования и стремления страдающей бедноты; свирепые восстания во Франции и в Англии повлекли за собою реакцию, которая на столетия замедлила перераспределение власти; на пути демократии вырос кровавый призрак социальных революций. Вооруженные граждане Гента были сокрушены французским рыцарством; от плодов протекавших в обществе и будораживших умы перемен в положении классов – вкусила лишь монархия.

Если окинуть взглядом пространство тысячелетия, которое мы именуем средними веками, и попытаться оценить проделанную этими веками работу, продвинувшую нас в сторону пусть не усовершенствования их институтов, но по крайней мере постижения смысла политики, то вот что мы обнаружим: неизвестное в античные времена представительное правительство было в средневековой Европе явлением почти всеобщим. Методы выборов были грубы; но принцип, согласно которому ни одно налогообложение не является законным до тех пор, пока оно не признано платящим налог классом, – иначе говоря: что налогообложение неотделимо от представительства налогоплательщиков в органах власти, – этот принцип был осознан и признан, притом не как привилегия отдельных стран, а как право каждого народа. Ни один из государей земли, заявил Филипп де Коммин, не смеет взыскать с народа ни гроша без народного согласия на то. С рабством почти всюду было покончено; абсолютизм почитался еще менее терпимым и более преступным, чем рабство. Право на восстание не только допускалось сознанием, но прямо понималось как освященная религией обязанность. Известны были даже принципы подоходного налога и неприкосновенности личности. Итогом античной политической системы было взращенное на рабстве абсолютистское государство. Политическим произведением средних веков явилась система государств, в которых власть была ограничена представительством сильных классов, привилегированными ассоциациями – и осознанием долга, высшего по отношению к любым обязательствам, налагаемым человеком.

Так что в смысле практического уяснения добра почти все имелось в наличии. Но вслед за разрешением принципиальных трудностей мы приходим к вопросу: как шестнадцатое столетие распорядилось тем сокровищем, которое собрали для него средние века? Тут в качестве приметы времени более всего бросается в глаза падение влияния религии, столь долго царившей в обществе. Шестьдесят лет должно было пройти после изобретения книгопечатания, 30 тысяч книг сошло с печатных станков Европы, прежде чем человеку пришло в голову предпринять издание Священного Писания по-гречески. В былые дни, когда каждое государство прежде всего заботилось о единстве веры, обыкновенно полагали, что права человека и обязанности по отношению к нему соседей и правителей зависят от его религиозной принадлежности; по отношению к турку или еврею, язычнику, еретику, или ведьме, правящей обедню черту, общество брало на себя отнюдь не такие же обязательства, как по отношению к добропорядочному христианину. По мере ослабления влияния религии возрастала роль государства, которое объявило своей привилегией и поставило на службу своей выгоде право руководствоваться исключительными принципами по отношению к своим врагам. На политическую сцену выступил Макиавелли, провозгласивший, что преследуемые государством цели оправдывают любые средства их достижения. Проницательный политик, он был искренне и страстно заинтересован в том, чтобы смести прочь все препятствия к установлению в Италии разумного правления. И вот ему явилась мысль, что самым досадным препятствием на пути разума является совесть, и что правительства будут лишены всякой возможности прибегать к деятельному искусству управления, необходимому для успешного разрешения труднейших государственных задач, если позволят себе руководствоваться мешающими в политической жизни прописными истинами.

Дерзкая доктрина Макиавелли была в последующие эпохи подхвачена людьми незаурядными. Они увидели, что в критические времена достойный человек не часто находит в себе силу для проявления своего великодушия; что ему обыкновенно приходится уступать тем, кто руководствуется изречением «не разбив яиц, нельзя сделать яичницу». Они увидели, что между нормами общественной и частной нравственности имеется существенная разница, ибо ведь ни одно правительство никогда не станет подставлять для пощечины другую щеку и не допустит мысли о том, что милосердие выше справедливости. Определить существо этой разницы и положить границу исключениям они не могли, – как не знали иного мерила делам народа, кроме того успеха, которым будто бы небо изъявляет свой суд земным трудам человеческим.

Учение Макиавелли едва ли выдержало бы проверку парламентаризмом, ибо общественное обсуждение требует по меньшей мере исповедания религии добра. Но учение это сообщило громадный заряд энергии абсолютизму, заставив замолчать совесть искренне веровавших королей и почти уравняв добро и зло. Карл V назначил цену в пять тысяч крон за убийство своего врага. Фердинанд I и Фердинанд II, Генрих III и Людовик ХIII – каждый из этих монархов запятнал себя вероломной расправой с наиболее могущественным из своих подданных. Мария Стюарт и Елизавета старались погубить друг друга. Путь торжествующей абсолютной монархии был проложен ценой утраты духа и институтов лучшей эпохи, и не отдельными злодеяниями, но с помощью детально разработанной философии преступления и столь тщательного извращения нравственного чувства, подобного какому мир не знал с той поры, как стоики в корне преобразовали моральные устои язычества.

Духовенство, столь многообразно служившее делу свободы на протяжении своей вековой борьбы против феодализма и рабства, теперь взяло сторону королевской власти и поставило себя ей на службу. Попытки реформировать церковь на основе конституционной модели провалились и лишь сплотили интересы духовной иерархии и трона в их борьбе против системы разделения власти как общего их врага. Самовластным королям Франции и Испании, Сицилии и Англии было под силу подчинить своей воле духовное начало. Французский абсолютизм складывался в течение двух веков усилиями двенадцати поглощенных политикой кардиналов.

Короли Испании добились того же практически одним ударом, возродив и поставив себе на службу уже сходивший со сцены трибунал инквизиции – и с помощью вызванного им к жизни террора по существу превратившись в деспотов. На глазах одного поколения вся Европа перешла от анархии дней Алой и Белой роз к страстной покорности, к молчаливому довольству тиранией, ознаменовавшей царствование Генриха VIII и современных ему королей.

Воды быстро прибывали, когда в Виттенберге началась Реформация – и появились основания ожидать, что влияние Лютера остановит этот наплыв абсолютизма. Ибо Лютеру повсюду противостоял тесный союз церкви и государства, а значительнейшая часть Германии управлялась владетелями, которые были одновременно и прелатами римского двора. На деле Лютер имел больше оснований опасаться вражды не духовных, а светских князей. Ведущие епископы Германии склонялись к тому, чтобы уступить требованиям протестантов, и сам папа тщетно взывал к императору, побуждая его держаться политики примирения. Но Карл V объявил Лютера вне закона и преследовал его, а герцоги Баварии свирепо расправлялись с его учениками: рубили им головы, жгли их на кострах, – в то время как демократия городов почти повсеместно взяла сторону реформатора. Однако ужас перед революцией был самым сильным из политических чувств Лютера, а глянец благообразия, которыми гвельфские богословы покрыли бездеятельную покорность апостольской эпохи, были характерной чертой того средневекового мышления, которое он отвергал. Хотя в свои последующие годы он однажды и отходил от этого, все же сущность его учения была в высшей степени консервативна; лютеранские государства сделались оплотами суровой неподвижности, лютеранские писатели постоянно клеймили демократическую литературу, возникшую на втором этапе Реформации. Клеймить было кого: швейцарские реформаторы решительнее немецких привносили свои взгляды в политику. Цюрих и Женева были республиками, и дух их правительств оказал влияние как на Цвингли, так и на Кальвина.

При этом Цвингли был не чужд средневековой доктрины, предписывавшей низложение злых властителей; но он погиб слишком рано, не успев оказать более глубокого и устойчивого воздействия на политический характер протестантства. Что же касается Кальвина, то этот протестант рассудил, что народ не в состоянии управлять собою, идею представительного органа называл вздорной и оскорбительной, а само это собрание считал подлежащим роспуску. Он стоял за власть избранной аристократии, наделенной правом карать не одни только преступления, но также грехи и ошибки. Он полагал, что суровость средневековых законов недостаточна для нужд его времени, и был сторонником самого свирепого из средств, которые инквизиция вручила государству: права подвергать заключенных жесточайшим пыткам, притом не в качестве наказания за вину, а для доказательства вины. Но и его учение, вовсе не рассчитанное на то, чтобы благоприятствовать институтам народной власти, было насыщено такой враждой к власти монархов соседних стран, что во французском издании своего Наставления в христианской вере он вынужден был несколько смягчить выражения, в которых излагал свои политические взгляды.

Непосредственное политическое влияние Реформации было не столь действенным, как полагали. Большинство государств оказалось достаточно сильным, чтобы удержать это движение в известных границах. Некоторые преградили ему дорогу путем чрезвычайного напряжения сил. Другие с поразительным мастерством сумели поставить его на службу своим целям. Одно только польское правительство осталось в эту эпоху безучастным к движению, позволив ему следовать своим путем. Шотландия стала единственным королевством, где Реформация торжествовала несмотря на сопротивление со стороны государства; Ирландия оказалась единственной страной, где Реформация провалилась вопреки поддержке со стороны государства. Но почти во всех прочих случаях как государи, под штормом развернувшие свои паруса, так и властители, грудью встретившие штормовой ветер, использовали вызванные движением фанатизм, смятение и страсти как рычаги для укрепления своего господства. Народы с готовностью вручали князьям любые исключительные полномочия для охраны своей веры, при этом в разгаре борьбы отбрасывалась прочь всякая забота о том, чтобы сохранить завоеванное кровью и потом целых эпох разделение церкви и государства, предотвратить слияние и смешение их власти и функций. Совершались жестокости, орудием которых часто выступала религиозная страсть, в то время как побуждением их была политика.

Фанатизм проявляется в народных массах, но массы не часто приходят в состояние фанатизма, так что приписываемые взрывам народных страстей преступления сплошь и рядом были расчетливыми действиями бесстрастных политиков. Когда король Франции задался целью поголовно истребить протестантов, он был вынужден использовать для этого своих агентов. Нигде резня не носила характера самопроизвольных действий населения, а во многих городах и в целых провинциях местные власти отказались повиноваться королевскому приказу. Мотивы двора были так далеки от действительного фанатизма, что французская королева немедленно предложила Елизавете Английской сходным образом расправиться с жившими в Англии католиками. Франциск I и Генрих II живьем сожгли около ста гугенотов – и в то же самое время они были сердечными друзьями и усердными покровителями протестантства в Германии. Сэр Николас Бэкон был одним из тех государственных деятелей, которые вводили в Англии запрет на мессу. И, однако же, когда здесь появились в качестве беженцев французские гугеноты, в его отношении к этим единоверцам было так мало симпатии, что он напомнил парламенту, как поступил король Генрих V с французами, которые попали в его руки под Ажинкуром. Джон Нокс полагал, что всякий католик в Шотландии должен быть предан смерти, и ни у кого никогда не было более непреклонных и безжалостных учеников, – однако его совету не последовали.

В эпоху религиозного конфликта политика неизменно брала верх над религией. Когда умер последний из великих реформаторов, религия, вместо того, чтобы раскрепостить народы, стала служить оправданием изощренным преступлениям деспотов. Кальвин проповедовал, Беллармин читал лекции, царствовал – Макиавелли. Незадолго до конца века произошли три события, отметившие начало значительных перемен. Бойня Варфоломеевской ночи убедила массы кальвинистов в законности восстаний против тиранов, сделала их горячими сторонниками и защитниками этого учения, которому путь прокладывал тогда винчестерский епископ[29]29
  Пойнет, в своем Трактате о политической власти, – прим, автора.


[Закрыть]
– и которое Нокс и Бьюкенен, при посредстве своего парижского декана, получили по линии прямой преемственности от средневековых школ. Усвоенное благодаря отвращению к французскому королю, оно скоро было обращено против короля испанского. Торжественным актом мятежные Нидерланды низложили Филиппа II и провозгласили свою независимость, поставив во главе своего государства принца Оранского, который и до этого именовался, и после этого продолжал именоваться королевским наместником. Их пример был важен не только тем, что подданные одной страны отказались повиноваться монарху другой (такое уже видели в Шотландии), но еще и тем, что на место монархии он водворил республику – и вынудил европейское международное право признать совершившуюся революцию. В то же самое время французские католики, восставая против Генриха III, самого презренного из тиранов, и против его преемника Генриха Наваррского, в качестве протестанта не принимаемого большинством народа, шпагой и пером сражались за те же принципы.

Книги, выпущенные в защиту этих принципов, могут составить целую библиотеку, и в их ряду – самые исчерпывающие сочинения из когда-либо написанных в области права. Но почти все они отмечены недостатком, портящим политическую литературу средневековья. В целом эта литература, как я попытался показать, в высшей степени замечательная, сослужила громадную службу развитию человечности. Но со смерти св. Бернарда и до появления Утопии сэра Томаса Мора едва ли найдется автор, не поставивший своих политических воззрений и сочинений на службу либо папе, либо одному из королей. И те, кто явился после Реформации, всегда рассматривали всякий закон как установление, затрагивающее интересы либо католиков, либо протестантов. Нокс метал громы и молнии против того, что он называл Чудовищным ополчением женщин, – ибо королева ходила к мессе, а Мариана восхваляла убийцу Генриха III, короля, заключившего союз с гугенотами. Ибо убеждение в том, что убийство тиранов оправдано, которому, я полагаю, первым среди христиан стал учить замечательнейший из английских писателей двенадцатого века Джон из Сэйлсбери, убеждение, подтвержденное затем в трудах Роджера Бэкона, самого прославленного англичанина тринадцатого столетия, приобрело к этому времени поистине роковое значение в обществе. Никто искренне не считал политику делом закона, определяющего, что справедливо, а что нет, никто не пытался отыскать принципы, которые должны удерживать представление о добре неизменным, каким бы переменам ни подвергалась религия. Среди трудов, о которых я говорю, Духовная политика Хукера стоит почти в полном одиночестве, и по сей день мыслящий человек с восхищением читает этот наиболее ранний и один из самых прекрасных образцов нашей классической прозы. Но хотя немногие из прочих трудов того времени уцелели, они вносят свой вклад в ту преемственность, в ту традицию передачи из рода в род суровых представлений об ограниченности власти и обусловленности подданства, которая протянулась от эпохи разработки теории к поколениям, достигшим подлинной свободы. Даже примеры грубого насилия, связываемые с Бьюкененом и Буше, есть звено в длинной цепи традиции, которая соединяет Гильдебранда с Долгим Парламентом, св. Фому Аквинского – с Эдмундом Берком.

Понимание того, что правительства существуют отнюдь не в силу божественного права; что правительство произвола есть нарушение божественного права, несомненно, было средством против той болезни, от которой чахла Европа. Но хотя уяснение этой истины могло стать элементом спасительной катастрофы, оно мало чем могло способствовать прогрессу или реформам. Сопротивление тирании не подразумевает способности к созданию на ее месте законного правительства. Быть может, виселица и полезная вещь, но все же лучше, чтобы преступник жил для покаяния и исправления. Принципы, отделяющие в политике добро от зла и сообщающие смысл дальнейшему существованию государства, еще не были найдены.

Французский философ Шаррон был в числе людей, наименее удрученных расколом общества, наименее ослепленных фанатической приверженностью к своему пониманию правды. В словах, почти текстуально повторяющих слова св. Фомы, он пишет о нашем подчинении закону естественного права, которому должно следовать и удовлетворять любое законодательство; причем его к этому привел не свет религиозного откровения, но голос универсального разума, посредством которого Бог просвещает человеческую совесть. Над этим основанием Гроций наметил контуры подлинной политической науки. Собирая воедино материалы международного права, он должен был перешагнуть границы национальных договоров и конфессиональных интересов, ибо доискивался принципа, обнимающего все человечество. Принципы законности, заявляет он, должны оставаться незыблемыми даже и в том случае, если мы допустим, что Бога нет. Этими неосторожными словами он хотел сказать, что принципы права должны быть найдены независимо от откровения. С этого момента появилась возможность сделать политику делом принципа и совести, тем самым дав возможность жить в мире друг с другом людям и народам, во всем прочем расходящимся, но признающим над собою власть и авторитет общего закона. Сам Гроций распорядился своим открытием не лучшим образом, лишив его непосредственной действенности оговоркой о том, что право на престол может быть наследственным и безусловным.

Когда Камберленд и Пуфендорф развернули с подобающей полнотой подлинное значение этой доктрины, от нее в страхе отшатнулись все обладатели прочной власти, все победившие партии. Никто не хотел поступаться своими преимуществами, завоеванными силой или способностями, притом не во имя десяти библейских заповедей, а во имя некоего неизвестного кодекса, за создание которого не взялся сам Гроций, затрагивающего предмет, по поводу которого любые два наугад выбранные философа расходятся во мнениях. Заявляли, что все, для кого наука политики есть дело совести, а не могущества, практической целесообразности и выгоды, могут рассматривать своих врагов как людей беспринципных; что спор между ними всегда будет подразумевать вовлечение нравственности и не сможет быть разрешен призывами к добродетели, посулами и уверениями в добрых намерениях, всегда смягчающими жестокости религиозной борьбы. Почти все великие люди семнадцатого столетия отвергли это новшество. Наоборот, в восемнадцатом столетии две идеи Гроция, – именно, что существуют некие политические истины, которых должны придерживаться каждое государство и каждая группа, образованная общим интересом, ибо отказ от них равнозначен краху государства или группы, и что общество связано рядом установленных и подразумеваемых внутренних соглашений, – стали тем рычагом, который перевернул мир. Когда королевская власть (как полагали, проявлением некоего непреодолимого и неизменного закона) возобладала над всеми своими врагами и конкурентами, она стала своего рода религией. Ее старинные соперники, бароны и прелаты, теперь выступали на ее стороне. Год за годом собрания, представлявшие в странах континента органы самоуправления провинций или привилегированных классов, повсюду собирались в последний раз и уходили со сцены, – к удовольствию тех, кто приучился благоговеть перед троном как оплотом их единения, благосостояния и власти, защищающим установившееся благочестие и дающим работу талантам.

Бурбоны, вырвавшие корону из рук мятежной демократии, Стюарты, пришедшие к власти как узурпаторы, – утвердили учение, согласно которому государство формируется доблестью, политикой и надлежащими браками королевской фамилии; что король естественным образом предшествует народу, являясь скорее его творцом, чем его творением, и что он царствует независимо от общественного согласия. Богословие с пассивной покорностью придало законченность учению о божественном происхождении королевской власти. В золотой век религиозной науки наиболее образованный из англиканских прелатов архиепископ Ашшер и талантливейший из французов Боссюэ объявили преступлением всякое сопротивление королевской воле и провозгласили, что король на законном основании может использовать принуждение против подданных, действующих исходя из принципов своей веры. Философы от всего сердца поддержали богословов. Фрэнсис Бэкон не отделял своей надежды на человеческий прогресс от сильной королевской власти. Декарт советовал королям сокрушать всех, кто только мог оказать им сопротивление. Гоббс учил, что власть всегда права. Паскаль находил нелепым изменять законы или отстаивать идеальную справедливость в противовес реальной силе. Даже Спиноза, республиканец и еврей, вручал государству абсолютную власть в вопросах религии.

В отличие от не слишком церемонившихся с сюзеренами средних веков, теперь монархия завладела умами настолько, что люди умирали от потрясения, услышав о казни Карла I, а спустя полтора века – Людовика XVI или герцога Энгиенского. Классической землей абсолютной монархии была Франция. Ришелье полагал, что людей невозможно удержать в повиновении, если им было позволено вкусить достатка. Канцлер утверждал, что нельзя управлять Францией, лишив власть права по своему усмотрению брать под стражу и высылать кого вздумается, и что ради предотвращения угрожающей государству опасности можно без всякого сожалению пожертвовать жизнями ста ни в чем неповинных людей. Министр финансов назвал дерзким подстрекательством к мятежу утверждение, будто монарх должен строго соблюдать религиозные предписания. По словам одного из людей, близких к Людовику XIV, малейшее неповиновение королевской воле есть преступление, которое должно караться смертью. Людовик вполне и безусловно опирался на эти заповеди. Он чистосердечно признавал, что короли не в большей степени связаны обязательствами договора, чем словами комплимента; и что их подданные не располагают ничем таким, чего бы монарх не мог присвоить себе на вполне законном основании. Когда маршал Вобан, устрашенный бедственным положением народа, посоветовал королю аннулировать все существовавшие на тот момент налоги, заменив их одним не столь тягостным, король воспользовался его советом в точном соответствии с этим принципом: ввел новый налог, удержав все старые. При населении, составлявшем половину теперешнего, он содержал армию в 450 тысяч человек, то есть почти вдвое более многочисленную, чем та, которую покойный император Наполеон Ш собрал для своего нападения на Германию. Между тем народ голодал, перебиваясь подножным кормом. По словам Фенелона, Франция представляла собою одну сплошную больницу. Французские историки полагают, что только в одном поколении шесть миллионов человек умерло от нищеты. Нетрудно указать тиранов более необузданных, свирепых и отвратительных, чем Людовик XIV, но не было ни одного, причинившего своей властью столько страдания и наделавшего столько ошибок; и тот восторг, который он сумел внушить своим самым прославленным современникам, отмечает собою нижнюю границу вырождения, до которого порочность абсолютизма низвела совесть Европы.

Республики того времени в большинстве своем управлялись так, словно бы их правительства задались целью убедить людей, что пороки монархии не столь уж вопиющи. Польша была начинена центробежными силами. Своими вольностями дворянство именовало право налагать вето, которым каждый шляхтич мог свободно воспользоваться в Сейме, и право свободно угнетать крестьян в своем имении. Этими правами шляхта отказывалась поступиться вплоть до раздела Польши, тем самым оправдав слова старинного пророческого предостережения: «Вы погибнете не от вторжения или войны, а из-за своих бесовских свобод.» Венеция страдала противоположным недугом: чрезмерным сосредоточением исполнительной власти. Это было проницательнейшее из всех правительств, и оно не часто бы ошибалось, если бы не приписывало другим мотивов поведения столь же глубоких, как его собственные, и брало в расчет свойственные человеку страсти и глупости, о которых само имело лишь смутное представление. Но верховная власть знати перешла здесь к комитету, от него – к Совету Десяти, от него – к трем государственным инквизиторам, и в этом своем доведенном до крайности сосредоточении обрела к 1600 году все признаки устрашающего деспотизма. Я показал вам, как Макиавелли снабдил монархию безнравственной теорией, столь необходимой для придания последней завершенности королевскому абсолютизму; абсолютистская олигархия Венеции нуждалась в том же самом обеспечении против восстания совести. И вот ей на помощь явился автор столь даровитый как Макиавелли, исследовал нужды и ресурсы аристократии, и сообщил, что лучшим в смысле достижения безопасности средством является яд. Спустя целое столетие после этого венецианские сенаторы, люди весьма достойной и даже праведной жизни, нанимая ради общественного блага убийц, испытывали при этом не большие угрызения совести, чем Филипп II или Карл IX.

Швейцарские кантоны, в особенности Женева, оказали большое влияние на общественное мнение накануне Французской революции, но в процесс водворения власти закона, в ту пору только начавшийся, они своего вклада не внесли. Из всех республик эта честь безраздельно принадлежит одним только Нидерландам. Они заслужили ее не формой своего правительства, весьма далекой от совершенства и крайне ненадежной, ибо партия дома Оранских постоянно строила против него заговоры и умертвила двух благороднейших из республиканских деятелей, между тем как сам Вильгельм III доискивался английской помощи, имея в виду не нужды республики, а английскую корону. Они заслужили это свободой печати, превратившей Голландию в оплот гласности, откуда в свои тяжелейшие минуты угнетенные могли обратиться к Европе и быть услышанными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю