355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лорд Актон » Очерки становления свободы » Текст книги (страница 4)
Очерки становления свободы
  • Текст добавлен: 12 сентября 2017, 20:30

Текст книги "Очерки становления свободы"


Автор книги: Лорд Актон


Жанры:

   

Политика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

В наше время свобода и хорошее правительство не исключают друг друга; причем имеются превосходные доводы в пользу того, что они должны следовать рука об руку. Свобода не есть средство достижения более высокой политической цели. Она сама – высочайшая политическая цель. И необходима она не ради хорошей общественной администрации, но для обеспечения безопасности на пути к вершинам гражданского общества и частной жизни. Увеличение свободы в государстве может порою способствовать развитию посредственности и поставлять питательную среду предрассудку; может оно даже оттягивать принятие полезных законов, уменьшать военную мощь и ограничивать пределы империи. С полным основанием можно допустить, что если бы в Англии или Ирландии многое шло из рук вон плохо под властью разумного деспотизма, что-то при этом все же делалось бы лучше, чем теперь; что римская власть была более просвещенной при Августах и Антонинах, чем под властью сената или во дни Мария и Помпея. Человек великодушный предпочтет видеть свою страну бедной, слабой и незначительной, но свободной, чем мощной, процветающей, но порабощенной. Лучше быть гражданином скромной альпийской республики, чье влияние едва ли перешагнет когда-либо за ее тесные границы, чем подданным грандиозной самодержавной монархии, под сенью которой пребывает половина Азии и половина Европы. С другой стороны, можно возразить, что свобода не суммирует в себе всего того, ради чего стоит жить, и не заменяет собою этой суммы; что круг наших возможностей ограничен действительностью и что границы этого круга меняются; что развитые цивилизации вручают государству все большее число прав и обязанностей, одновременно увеличивая тяготы и стеснения, налагаемые на подданного; что хорошо подготовленная и разумная община может высказаться за выгоды, вытекающие из навязанных ей обязательств, которые на ранней стадии представлялись бы непереносимыми; что процесс либерализации не является чем-то расплывчатым и неопределенным, но имеет целью положение, при котором на общество не налагалось бы иных ограничений, кроме самим этим обществом расцениваемых как ему благоприятствующие; что свободная страна может оказаться менее способной к утверждению религии, предотвращению общественных пороков или облегчению людских страданий, чем страна, которая не содрогнется перед необходимостью противопоставить чрезвычайным обстоятельствам концентрацию власти и известные жертвы правами личности; и что высшая политическая цель по временам должна отступать перед еще более высокой целью нравственной. Мои слова ни в чем не противоречат всем этим заслуживающим полного уважения суждениям. Мы занимаемся сейчас не следствиями свободы, а ее причинами. Мы отыскиваем идеи, позволяющие взять под контроль склонную к произволу власть – либо путем распределения земной власти, либо путем обращения к власти, стоящей над всеми земными правительствами, – и вот в смысле разработки этих идей величайшие греческие философы не предложили нам ничего, что следовало бы принять во внимание.

Именно стоики освободили человечество от подчинения деспотическим формам власти, именно их просвещенное и высокое мировоззрение перекинуло мост через пропасть, отделявшую античное государство от христианского, и проложило путь свободе. Видя, сколь мало оснований считать, что законы той или иной страны будут мудрыми и справедливыми; понимая, что единодушное волеизъявление народа и согласие наций не являются гарантией от ошибок, стоики раздвинули эти узкие границы, перешагнули существовавшие до них невысокие нормы и приблизили человечество к принципам, которые должны направлять жизнь людей и существование обществ. Они донесли до сознания людей мысль о том, что имеется воля, стоящая над волей человеческого коллектива, и закон более высокий, чем законы Солона и Ликурга. Для них критерием хорошего правительства стала мера соответствия власти принципам, восходящим к высшему законодателю. То, перед чем мы должны склониться, то, перед чем мы обязаны принизить все гражданские власти, чему должны принести в жертву всякий земной интерес, есть непреложный закон, совершенный и вечный, как сам Бог, исходящий из Его божественной сущности, повелевающий небу, земле и всем народам.

Важнейший вопрос состоит не в том, чтобы выяснить, что правительства предписывают, а в том, что они должны предписывать; ибо всякое предписание теряет силу, если противоречит человеческой совести. Перед Богом нет ни грека, ни варвара, ни богатого, ни бедного, и раб во всем равен своему господину, ибо по рождению все люди свободны; они – граждане всемирной республики, обнимающей всю землю, единое братство, единая семья детей божиих. Праведный наставник нашего поведения – не внешняя власть, но нисходящий к нам и живущий в наших душах глас Бога живого, знающего все наши помыслы, подателя всей правды, которую мы постигли, и всего добра, которое мы творим; ибо порок происходит от нашего произвола, а добродетель дается нам от духовной благодати небесной.

Философы, усвоившие возвышенную этику Портика, подхватили и всесторонне развили учение, исходящее от этого божественного голоса. От них мы услышали, что недостаточно строго следовать письменным законам или отдавать должное каждому человеку; мы должны отдавать людям больше, чем им причитается, быть великодушными и милосердными, посвятить себя добродетели и служению людям, действовать, руководствуясь сочувствием, а не личной выгодой, находя свою награду в самоотречении и жертве. С другими мы должны поступать так же, как хотим, чтобы другие поступали с нами; до самой смерти мы должны продолжать творить добро нашим врагам, не помня о низости и неблагодарности. Ибо наш долг – сражаться со злом, но быть в мире с людьми, и лучше нам принять страдание, нежели совершить несправедливость. Подлинная свобода, учат наиболее последовательные из стоиков, заключается в покорности Богу. Государство, управляемое подобными принципами, было бы много свободнее государств, созданных греками и римлянами, ибо эти принципы идут навстречу религиозной терпимости и отрицают рабство. По Зенону, ни война, ни деньги не могут сделать одного человека собственностью другого.

Выдающиеся правоведы империи усвоили эти идеи и стали руководствоваться ими. Писанные законы, заявили они, стоят ниже закона естественного, – и рабство противоречит ему. Люди не вправе по своей прихоти распоряжаться тем, что им принадлежит, или наживаться на потерях других. В этом – политическая мудрость древних, затрагивающая самые основания свободы. Такою она предстает нам в своих высших достижениях – в трудах Цицерона, Сенеки и александрийского еврея Филона, авторов, которые донесли до нас итоги великого труда человеческой мысли, подготовившего почву для евангельской проповеди и завершенного незадолго до начала миссии апостолов. Блаженный Августин, процитировав Сенеку, спрашивает: «Что еще христианин может добавить к словам этого язычника?» Когда исполисполнились времена, просвещенные язычники вплотную подошли к последнему пределу, еще достижимому без нового откровения. Мы видели широту и блеск эллинистической мысли, которая подвела нас к порогу более совершенного мира. Величайшие из поздних классиков по существу говорят языком христианства, прикасаются к его духовности.

И, однако же, во всем, что я смог процитировать из классической литературы, не хватает трех вещей: представительного правительства, полного освобождения рабов и свободы совести. Правда, существовали выборные совещательные органы; верно и то, что объединения союзных городов, во множестве имевшихся в Азии и Африке, посылали своих представителей в федеральные советы. Но власть избранного парламента была в принципе неизвестна. Некоторая терпимость заложена в природе политеизма. Сократ, провозглашающий, что долг повелевает ему следовать воле Бога, а не афинян, и стоики, для которых мудрость была выше закона, почти готовы были сформулировать этот принцип. Однако впервые он был открыто заявлен и положен в основу законодательства не в политеистической философствующей Греции, но в Индии, за 250 лет до рождества Христова, – первым из буддийских царей Ашокой.

Рабство, еще в большей мере, чем нетерпимость, оставалось неизменным позором античной цивилизации, и хотя его правомерность была поставлена под сомнение уже во времена Аристотеля, а затем если не с полной определенностью, то неявно, отрицалась стоиками, в целом нравственная философия греков и римлян, так же точно, как и их практика, решительно высказывалась в пользу рабовладения. Но существовал один необычайный народ, который и здесь, так же точно, как и в других вещах, предвосхитил ту совершенную заповедь, которой предстояло появиться. Филон Александрийский был из числа мыслителей, державшихся самых передовых взглядов на общественные проблемы. Он выступал не только за свободу, но и за равенство достояния. Он верил, что ограниченная демократия, очищенная от наиболее грубых ее элементов, является лучшей формой правления и со временем распространится по всему миру. Под свободой он понимал следование воле Всевышнего. Филон не осуждал рабства вполне и окончательно, а лишь требовал, чтобы положение раба сообразовывалось с его высшими духовными запросами. Но он записал и тем сделал известными обычаи ессеев, секты, жившей в Палестине и соединявшей античную мудрость с еврейской верой. Селившиеся в пустыне, ессеи первыми отвергли рабство как в принципе, так и на практике. Своей государственности у ессеев не было; они представляли собою религиозную общину, численностью не превосходившую четырех тысяч человек. Но их пример показывает, сколь совершенная концепция общества может утвердиться среди людей глубоко религиозных даже и без вспомоществования Нового Завета, при жесточайшем осуждении современников.

Наш обзор, таким образом, приводит нас к следующему: едва ли в политике или системе прав человека имеется правда, не понятая во всей полноте мудрейшими из мыслителей античного мира и евреями, или правда, не возвещенная ими миру с той утонченностью ума и благородством языка, которых не удалось превзойти и авторам позднейших веков. Я мог бы часами читать вам извлечения из античных авторов о естественном праве и обязанностях человека, – извлечения столь возвышенные и проникнутые религиозным чувством, что хотя они дошли до нас из языческого театра у стен Акрополя и с римского Форума, вам могло бы показаться, что вы слышите церковные песнопения, псалмы или пастырские напутствия святых угодников церкви. Но при всем том, что слова великих учителей классической древности, таких как Софокл, Платон или Сенека, равно как и прославленные примеры человеческой добродетели, были в то время на устах у всех, они не обладали силой, способной отвратить роковую судьбу этой цивилизации, в напрасную жертву которой были принесены жизни столь многих благородных патриотов и труды возвышенного гения стольких непревзойденных писателей. Свободы древних не устояли под натиском безнадежного и неизбежного деспотизма; их жизненные силы были растрачены к тому моменту, когда из Галилеи явилась новая сила, несущая людям то давно вожделенное и насущное человеческое знание, которое и для человека, и для общины открывает путь к спасению и искуплению.

С моей стороны было бы самонадеянностью пытаться указать все те бесчисленные пути, которыми влияние христианства постепенно пронизывало государство. Первым поражающим обстоятельством является та медлительность, с которой заявило о себе в мире движение, изначально столь грандиозное. Опыт народов на различных этапах цивилизации и практически при всевозможных правительствах показывает, что ни в одном из своих проявлений христианство не брало на себя задач политического апостольства и, в своей всепоглощающей занятости преобразованием личности, не бросало вызова общественной власти. Ранние христиане избегали контактов с государством, не принимали государственных должностей, даже не желали служить в армии. Лелея свое гражданство в царстве не от мира сего, они перестали связывать какие-либо надежды с империей, казавшейся слишком сильной, чтобы с нею бороться, и слишком погрязшей в пороках, чтобы ее обращать, – с империей, чьи институты, итог и гордость многих столетий язычества, возводили свои полномочия к воле богов, которых христиане почитали бесами; с империей, из века в век обагрявшей свои руки кровью святых мучеников, не имеющей надежды ни переродиться, ни избежать своего гибельного предопределения. В своем благоговейном страхе ранние христиане воображали, что падение империи будет одновременно падением церкви и концом света; никто тогда не мог и помыслить о том безграничном влиянии, духовном и общественном, которым их вера обнаружит себя среди племен разрушителей, в те дни повергавших в унижение и обращавших в руины империю Августа и Константина. Обязанности государства в их глазах значили меньше личной добродетели и обязанностей подданных; и многие и многие годы нужны были для того, чтобы власть, сосредоточенную в их вере, они осознали как тяжкое бремя. Вплоть до эпохи Иоанна Златоуста они удаляли от себя всякое размышление, подводящее к необходимости освободить рабов.

Хотя доктрина личной ответственности и самоотвержения, лежащая в основании политической экономии, записана в Новом Завете столь же отчетливо, как в Богатстве народов, до нашего времени этого никто не замечал. Тертуллиан гордится пассивной покорностью христиан. Мелито пишет к языческому императору так, как если бы тот был вообще неспособен к несправедливости; и даже уже в христианские времена Оптат полагал, что если кто-либо осмеливается найти недостаток в его суверене, то он заносится до того, чтобы считать себя почти равным Богу. Но этот политический квиетизм не был универсален. Ориген, способнейший из ранних писателей, оправдывал заговор как средство низвержения деспотии.

Начиная с пятого столетия речи против рабства звучат все более страстно, все более настойчиво. В теологическом же смысле, пусть еще в зачаточном состоянии, уже богословы второго столетия требовали свободы, а богословы четвертого столетия – равенства. В политике происходило существенное и неизбежное преобразование. Были известны народные правительства, правительства смешанные и федеральные, но не было правительств ограниченных, не было государства, круг власти которого определялся бы внешней по отношению к нему силой. Такова была великая проблема, поднятая философией, но оказавшаяся не под силу ни одной государственной системе. Те, кто свидетельствовал о высшей власти и уповал на ее помощь, в действительности воздвигали метафизический барьер перед правительством, – но они не знали, как сделать этот барьер реальностью. У Сократа был лишь один способ противостоять тирании реформированной демократии: умереть за свои убеждения. Стоики могли только советовать мудрецу держаться в стороне от политики, храня неписаный закон в своем сердце. Но вот явился Христос и сказал: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Эти слова, произнесенные Им во время Его последнего посещения храма, за три дня до Голгофы, поставили гражданскую власть под защиту совести, вручили ей святость, которой она никогда не обладала, и положили границу, которой она никогда не сознавала. Эти слова были отвержением абсолютизма и освящением свободы. Ибо Господь наш дал нам не только заповедь, но и силу исполнить ее. Ограждать неприкосновенность верховной сферы, сводить всякую политическую власть к известным границам – все это перестало быть уделом мечтаний терпеливых увещевателей, но в качестве постоянной ответственности и заботы было возложено на самый действенный из институтов на земле, на самую универсальную из человеческих общностей. Новый закон, новая духовность, новая власть – сообщили свободе смысл и ценность, которыми она никогда не обладала в философии или конституциях Греции или Рима, до уяснения человечеством той истины, которая делает нас свободными.

СВОБОДА В ХРИСТИАНСКУЮ ЭПОХУ[28]28
  Прочитана 28 мая 1877 года перед членами Бриджнортского института.


[Закрыть]

Когда Константин Великий перенес центр империи из Рима в Константинополь, на рыночной площади новой столицы он установил вывезенную из Египта порфирную колонну, о которой сохранилось странное предание. Говорят, что под основанием колонны имеется потайной склеп, в котором император велел положить семь сакральных эмблем римской государственности, прежде находившихся в храме Весты, под неусыпным присмотром весталок, при неугасимом огне. На вершине колонны была воздвигнута статуя, в облике Аполлона представлявшая самого императора, с фрагментом креста и в диадеме, лучами которой служили гвозди из распятия Христова, найденные, как верила мать императора, в Иерусалиме.

Колонна стоит до сих пор, по сей день являя собою самый выразительный памятник обращенной в христианство империи; ибо самое представление, что гвозди, некогда пронзившие тело Христа, могут стать подходящим обрамлением чела языческого идола, коль скоро он олицетворяет собою ныне здравствующего императора, как нельзя лучше указывает на положение, отведенное христианству в структуре империи Константина. Попытка Диоклетиана преобразовать Римскую империю в восточную деспотию увенчалась последними и самыми жестокими гонениями на христиан; Константин, принимая христианство, вовсе не собирался оставлять политической схемы своего предшественника или жертвовать соблазнами ничем не стесненной власти, – он хотел лишь укрепить императорский трон поддержкой религии, ошеломившей мир силой своего сопротивления, заручиться этой поддержкой безраздельно; чтобы ничто этому не препятствовало, он и перенес центральные учреждения империи с Запада на Восток – и назначил патриарха по своему выбору.

Никто не предупредил императора, что открывая двери христианству, он связывает одну из своих рук и отказывается от прерогатив Цезарей. Поскольку он избавил христианство от гонений и вознес его над прочими религиями, к Константину обращались как к блюстителю единства церкви. Он принял на себя это обязательство и взялся оправдать доверие христиан; а та разобщенность, которая господствовала в ранних христианских общинах, в изобилии дала его преемникам возможности расширять сферу этой отеческой заботы и пресекать всякие посягательства или поползновения, направленные на снижение полномочий императорской власти.

Константин объявил свою волю равносильной церковному канону. Согласно Юстиниану, римский народ официально передал императорам всю полноту своей власти, так что всякое императорское соизволение, независимо от того, было ли оно явлено в форме указа или письма, имело полную силу закона. Даже в наиболее пылкую и ревностную пору после принятия христианства всю свою утонченную цивилизацию, все впитанные ею наставления древних мудрецов, все выверенное благоразумие изощренных римских законов и во всей полноте взятое наследие еврейского, языческого и христианского миров империя употребляла на то, чтобы заставить церковь служить позлащенной подпоркой абсолютизма. Ни просвещенная философия, ни политическая мудрость Рима, ни даже самая вера и добродетель христиан ничего не могли поделать с этой неискоренимой античной традицией. Требовалось нечто, идущее дальше всякого дара логического мышления и всякого опыта – способность к самоуправлению и самоконтролю, сложившаяся, как язык складывается в недрах народа, и растущая вместе с народом. Этот злак, в результате многих столетий войн, анархии и гнета заглохший в странах, все еще хранивших остатки великолепных драпировок античной цивилизации, уронил зерно в почву стран христианского мира благодаря живительным волнам переселений, опрокинувших Западную римскую империю.

В расцвете своей мощи римляне узнали о племенах, не отказавшихся от своей свободы, не вручивших ее монархам; одареннейший из авторов империи, указав на них с чувством замешательства и горечи, предрек, что государственным институтам этих еще несломленных деспотизмом варваров принадлежит будущее мира. Их короли, когда у них были таковые, не председательствовали в их советах, – по временам королей выбирали, по временам смещали; и они были связаны клятвой повиноваться воле народа. Настоящей властью короли пользовались только на войне. Этот примитивный республиканизм, изредка и в качестве временного исключения допускавший водворение монархии, но в целом крепко державшийся принципа коллективной власти всех свободных членов общины, и был зачатком парламентского правительства. Свободе действий государства были положены тесные пределы; но в качестве главы государства король был постоянно окружен группой приверженцев, привязанных к нему узами личными и политическими. В этой среде людей, непосредственно зависевших от короля, неповиновение или сопротивление приказам было столь же немыслимо и нетерпимо, как со стороны женщины, ребенка или солдата; считалось, что человек должен убить своего собственного отца, если таково будет требование вождя. Так эти тевтонские общины допустили возникновение независимости правительства, грозившей расколом обществу, и зависимости личности, что подвергало опасности дело свободы. Это была система, в высшей степени благоприятная для корпораций, но ни в чем не гарантировавшая прав личности. Государство не собиралось угнетать своих подданных – но было неспособно и защитить их.

Великое переселение тевтонских народов в цивилизованные Римом страны поначалу лишь отбросило Европу назад – в положение, едва ли многим лучшее того, из которого законы Солона вызволили Афины. В то самое время как греки сохранили литературу, искусство и науку античности и все священные памятники христианства в полноте, о которой не дают должного представления дошедшие до нас отрывочные фрагменты; в то время как даже болгарские крестьяне знали наизусть Новый Завет, – Западная Европа оказалась во власти хозяев, способнейшие из которых не могли написать своего имени. Умение точно наблюдать и отчетливо мыслить угасло на целые пять столетий, и даже такие насущнейшие науки, как медицина и геометрия, находились в полном упадке до той поры, пока учителя Запада не поступили на правах учеников в школу к арабским наставникам. Чтобы внести порядок в хаотические руины, чтобы воздвигнуть новую цивилизацию и слить враждующие и непохожие племена в единую нацию, требовалась не свобода, но сила И вот на столетия всякий прогресс оказался связан с деятельностью людей типа Хлодвига, Карла Великого или Вильгельма Завоевателя, решительных, властных, не терпящих возражений и умеющих быстро добиться повиновения.

Дух уходящего в незапамятную древность язычества, пронизывавший общество раннего средневековья, мог быть вытравлен только соединенными усилиями церкви и государства; повсеместное и всеобщее представление о неизбежности этого союза привело к возникновению византийского деспотизма Отцы церкви Восточной империи, не умевшие представить себе неугнетенного христианства за ее границами, утверждали, что не государство находится внутри церкви, но церковь – внутри государства Это представление не могло не поколебаться, когда стремительное крушение Западной Римской империи раздвинуло политический горизонт. И вот марсельский священник Сальвиан заявил, что общественные добродетели, сходившие на нет среди цивилизованных римлян, обретаются в большей чистоте и сулят лучшие всходы среди языческих захватчиков. Последние были быстро и беспрепятственно обращены в христианство, по большей части – своими же королями.

Христианство, которое на ранних своих этапах было обращено к массам и уповало на принцип свободы, теперь сделало ставку на правителей – и бросило свое мощное влияние на весы политической власти. Варвары, не имевшие ни книг, ни секулярного знания, ни образования за пределами школ духовенства, и едва ли обладавшие хотя бы зачатками религиозного просвещения, по-детски последовали за людьми, обогащенными знанием священного писания, трудов Цицерона и Блаженного Августина; в ограниченном мире их идей церковь ощущалась как нечто бесконечно более значительное, могущественное и святое, чем их недавно возникшие государства. Священники доставляли средства направлять новые правительства – и в награду были освобождены от налогов, от подчинения гражданскому закону и политической администрации. Они учили, что средством передачи власти являются выборы – и вот советы Толедо наметили контуры испанской парламентской системы, которая является старейшей на земле. Но и готское королевство в Испании, и саксонская монархия в Англии, в которых знать и прелаты окружали трон подобием свободных институтов, отошли в прошлое. На прочих территориях господствовали и преуспевали не имевшие своей национальной знати франки, чей закон о престолонаследии на тысячелетие стал постоянным объектом суеверия и под властью которых непомерно развилась феодальная система.

Феодализм сделал землю мерой и началом всего. Не имея другого источника благосостояния, кроме произведений земли, люди зависели от того, в чьих руках было средство избежать голода: от землевладельца, – так власть феодала возвысилась над свободой подданного и властью государства. Каждый барон, гласит французское изречение, полновластный хозяин в своих владениях. Народы Запада оказались зажатыми между соперничавшими тираниями местных магнатов и абсолютных монархов. В это время на сцену выступила иная сила, на время в равной мере вставшая над властью вассала и его повелителя.

Во дни норманнского завоевания, по мере того как пришельцы разрушали прежние английские свободы, приходил конец примитивным институтам, привнесенным саксами, готами и франками из лесов Германии, – между тем новый элемент народоправства, впоследствии поддержанный ростом городов и формированием среднего класса, еще не в достаточной степени обнаружил себя. Единственной силой, способной противостоять феодальной иерархии, была иерархия церковная; и когда процесс развития феодализма зашел так далеко, что под угрозой оказалась независимость церкви, а прелатов ожидала та степень личной подчиненности воле королей, которая характерна для тевтонского государства, – церковь пошла на столкновение.

Этому противоборству, длившемуся четыреста лет, мы обязаны возникновением гражданской свободы. Если бы церковь продолжала оставаться опорой тронов, на которые королей возводило церковное помазание, или если бы борьба закончилась быстрой и безраздельной победой, – вся Европа потонула бы в деспотизме византийском или московском. Ибо целью обеих боровшихся партий было абсолютное господство. И хотя свобода отнюдь не была тем итогом, ради которого они усердствовали, но она оказалась средством, к которому мирская и духовная власти прибегали, когда им требовалось призвать народы себе на помощь. В ходе этого соперничества города Италии и Германии завоевали свои привилегии, Франция – Генеральные штаты, Англия – Парламент. До тех пор, пока эта борьба не утихала, она препятствовала появлению помазанника божьего. Установилось правило, согласно которому корона рассматривалась как пожизненное владение, в соответствии с законом о реальной собственности переходящее по наследству от старшего к младшему представителю одной и той же фамилии. Но авторитет религии и, в особенности, папства был той противодействующей силой, которая отрицала неотчуждаемость королевского титула. Во Франции впоследствии возникло галликанское движение, утверждавшее, что правящий дом стоит выше закона, и скипетр должен принадлежать семье до тех пор, пока не прервалась династическая линия, то есть существует принц, в жилах которого течет королевская кровь Людовика Святого. Но в других странах уже самая присяга короля на верность свидетельствовала о небезусловности его власти, сохраняющей законность лишь пока король ведет себя подобающим образом; и как раз в соответствии с общественным законом, предписывавшим правила обхождения монарха с подданными, король Иоанн восстал против баронов, а человек, вернувший Эдуарда III на престол, с которого бароны свергли этого короля, процитировал давнее изречение vox populivoxDei.

Заручившись санкцией церкви, учение о священном праве народа возводить и низвергать государей приобрело под собою прочное основание, – сильное настолько, чтобы противостоять одновременно церкви и королю. В борьбе дома Брюсов с домом Плантагенетов за обладание Шотландией и Ирландией притязания Англии получили поддержку Рима. Но ирландцы и шотландцы отвергли их, и обращение, в котором шотландский парламент извещает папу о своем решении, показывает, как глубоко пустила корни эта народная доктрина. О Роберте Брюсе члены парламента писали: «Святое Провидение, законы и обычаи страны, за которые мы готовы положить жизнь, а также народное избрание – поставили его нашим королем. Если бы он когда-либо изменил своим принципам и согласился отдать нас в подданство английскому королю, мы обошлись бы с ним как с врагом, как с ниспровергателем наших и своих собственных прав, и выбрали бы на его место другого. Мы печемся не о славе или богатстве, но о той свободе, которой ни один достойный человек не отдаст иначе как вместе с жизнью.» Такое отношение к королевской власти было естественным для людей, привыкших видеть тех, кто пользуется их наибольшим уважением, в беспрестанной борьбе с правителями. Свои нападки на гражданскую власть Григорий VII начал заявлением о том, что вся она – бесовский умысел; но уже в его время обе партии вынуждены были признать суверенитет народа и обращаться к нему как к непосредственному источнику власти.

Двумя столетиями позже эта политическая теория обрела одновременно и определенность, и мощь – в выражавшей интересы церкви партии гвельфов и в стоявшей за империю партии гибеллинов. Вот слова знаменитейшего писателя из числа гвельфов: «Король, изменивший своему долгу, лишается права требовать повиновения. Сместить его – не бунт, ибо сам он бунтовщик, которого народ вправе низвести с престола. Но лучше урезать его власть, чтобы он не имел возможности злоупотребить ею. Для этого весь народ должен иметь свою долю в управлении страной; конституция должна сочетать выборную и ограниченную монархию с аристократией духа и такой примесью демократии, которая путем народных выборов открывала бы представителям всех классов доступ к государственным должностям. Ни одно правительство не имеет права взыскивать налоги выше предела, определенного народом. Всякая политическая власть вытекает из народного одобрения, все законы должны быть творением народа или его представителей. Ничто не гарантирует нашей безопасности до тех пор, пока мы зависим от воли другого человека.» Этот язык, содержащий наиболее раннее изложение впоследствии принятой вигами теории революции, взят из сочинений св. Фомы Аквинского, о котором лорд Фрэнсис Бэкон сказал, что этот богослов был самым душевным из схоластов. Тут следует заметить, что Фома Аквинский писал как раз в то время, когда Симон де Монфор созывал первый английский парламент, и что политические убеждения неаполитанского монаха на несколько столетий предвосхитили взгляды английского государственного мужа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю