Текст книги "Дурные мысли"
Автор книги: Лоран Сексик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
10
Лезвие ударило в дерево и сломалось.
Мне удалось, спрыгнув со сцены, повалить Монстра, но он забился, и когда я занес нож, чтобы всадить ему в горло, внезапно отдернул голову. Маленький ножик швейцарского производства сломался пополам. Племя гельветов было в сговоре с племенем готов.
Монстр издал ужасающий вопль. Телохранители набросились на меня и прижали к полу. Гитлер подобрал сломанное лезвие и склонился надо мной. Я почувствовал острую боль в правом ухе и отключился.
Утром и вечером один из трансвеститов приносил мне миску супа и ломоть черствого хлеба. Он развязывал мне руки, чтобы я поел, а потом снова старательно связывал. Затем нежно отирал мне пот со лба, бросал взгляд на мой шрам, бормотал несколько сочувственных слов и уходил. Дверь запиралась на два оборота ключа.
Я оставался в полумраке, один на один с дергающей болью в том месте, где прежде было ухо. Я стал человеком с отрезанным ухом. Проклятие дядюшки Беньямина начинало сказываться.
Время от времени ко мне наведывался г-н Ганц. Расспрашивал, пытаясь понять причины моего безумного поступка. Что такого ужасного я мог увидеть?
Я не знал, что ему ответить. Я сам не мог поверить в то, что увидел. Да, видел – но поверить не мог. Ведь я не святой Фома.
Кто знает, может, я ошибочно понял намерения того мерзкого типа? У человека не может быть таких отвратительных мыслей… Несомненно, мои способности меня подвели. Все из-за переутомления. Ведь никакой человек не может до такой степени ненавидеть мой народ. И потом, какая нация согласится участвовать в таких чудовищных злодеяниях? Да никакая – даже немцы или, скажем, их друзья-гельветы из Швейцарии.
Я плакал ночи напролет. Оплакивал потерянный мною мир, детские игры, мамины поцелуи. Чем я провинился, за что мне эта позорная метка? Все было бы так просто, не будь у меня этого жестокого дара чтения мыслей. Я бы учился в своей деревне. Постиг бы все тайны Талмуда. Гломик приобщил бы меня к Каббале. Годы текли бы, счастливые и мирные. Вместо того, чтобы претендовать на роль скелета в берлинских подземельях, я стал бы среди своих признанным мудрецом.
Однако порой я осознавал, что по возвращении меня сразу же поженили бы с кузиной Руфью. Это отчасти смягчало горечь моего несчастья. Как ни крути, но я избежал самого худшего.
Дверь задрожала, как от удара тарана. У г-на Ганца был ключ, а Ирма и Иван уже умерли, хотя и не похоронены. Может, это подручные того мерзавца пришли завершить свое грязное дело? Дверь уже начала поддаваться.
Первый – и последний – раз в жизни при виде немецких полицейских я испытал глубокое облегчение.
Первый из них, войдя, не смог удержаться от гримасы отвращения. Он заткнул нос и выскочил в коридор, где его стошнило. Второй полицейский, прикрывая лицо платком, вывел меня наружу. А мне, наоборот, странным показался запах коридора. Как ни печально, человек ко всему способен привыкнуть – даже к жизни среди собственных экскрементов.
Бар являл собою картину полного разгрома: столы перевернуты, бутылки перебиты, стулья валяются как попало. В углу ворочался окровавленный человек. У стенки стояли на коленях, упираясь головой и выставив задницы, г-н Ганц и вся его компания трансвеститов. Руки у них были скованы за спиной, и полицейский следил, чтобы арестованные не шевелились. Бросаться им на помощь я не стал.
По мостовой стучал дождь. Мы перешли на другую сторону улицы, где поджидал полицейский грузовик. Полицейский указал мне место рядом с собой, но тут же зажал нос. Только это меня и расстроило. Другой набросил мне на плечи макинтош, и машина тронулась, выпустив большое облако черного дыма. Со мной говорили тихо, были вежливы и даже предупредительны. Такое внимание удивило и несколько обеспокоило меня. У меня уже накопилось достаточно жизненного опыта. Конечно, колесо фортуны вращается, но зачастую не в том направлении.
Благожелательность немцев была непонятна. Может, они не поняли, что я – еврей? Или почему-то решили плюнуть на традиции? Ну, я-то не собирался откровенничать с ними. Я и так уже причинил им немалое беспокойство, распространяя зловоние, чтобы еще признаваться в принадлежности к иудейской вере. Я вел себя так, будто ни в чем не виноват. При разговоре старался держаться анфас, чтобы не вызвать у них подозрений слишком наглядным профилем. К счастью, новая деталь моей внешности – отрезанное ухо – отвлекала внимание от характерной формы носа.
После всех этих переживаний у меня пропала и способность сосредоточиваться. Не удавалось прочесть даже самой незначительной мысли моих спутников. А может, они просто отупели от долгого соблюдения такой неслыханной учтивости?
В комиссариате меня встретили в высшей степени корректно и даже дали помыться. Я заполнил бланк, указав свой возраст и прочие данные. В графе «особые приметы» ничего не вписал. Меня повели вверх по винтовой лестнице. Чем выше мы взбирались, тем большим покоем и безмятежностью веяло окружающее пространство. Видимо, это была социальная лестница.
В кабинете на пятом этаже меня принял человек чрезвычайно элегантный. Брюнет с тонким лицом, не по-немецки обаятельный. В его тоне сквозила некая доверительность, словно у нас с ним был какой-то общий секрет. Но я держался настороженно, и в конце концов он объяснил мне, в чем дело.
Мой собеседник, инспектор Коген, был евреем! Наверно, он заметил мое удивление, потому что вздохнул печально:
– Судя по тому, что сейчас творится, недолго мне еще сидеть в этом кабинете…
– Ну, знаете ли, – попытался я его приободрить, – в каком-то смысле мы все – немецкие евреи!
Я пообещал ему, что лет через десять пруссаки и русские будут плясать вместе с нами в пасхальный вечер.
– Плясать на наших могилах, это они будут! – хмуро уточнил он.
Однако он принял во внимание мой возраст и решил не лишать столь юное существо надежд на будущее.
– У вас-то вся жизнь впереди, – утешил он меня в свою очередь.
Потом объяснил, что же произошло.
Полиция обнаружила трупы Ирмы и Ивана в лесу близ Берлина. Расследование привело в «Бруденбар», где эти жулики устроили штаб-квартиру. При обыске в одном из чемоданов нашли контракт невероятного содержания – о продаже некоего подростка – с личными подписями Ивана и г-на Ганца.
Преступление было оформлено по всем правилам.
Теперь, по крайней мере, был известен заказчик. В поисках исполнителей полиция вышла на подручных Адольфа Гитлера. Призрак Монстра предстал передо мной. У комиссара были веские доказательства. Он показал мне большое досье, содержащее вполне убедительные материалы. Он, Моисей Коген, держал в руках Адольфа Гитлера. Мерзкому типу предстояло вернуться в баварскую тюрьму.
Увы, судьи, подкупленные Монстром, подписали документы, откладывающие вызов в суд. А через десять дней состоятся выборы. «Наши дни сочтены», – констатировал Моисей, и его взгляд, полный отчаяния, напомнил мне настоящего Моисея, каким он был изображен на одной из благочестивых картинок, подаренных мне Гломиком. Там вождь моих предков-иудеев сидел, пригорюнившись, на восточном берегу Иордана и глядел на далекую Землю обетованную, зная, что ему на нее никогда не ступить.
– Ладно, хватит стенаний, – бодро произнес мой спаситель и подошел к двери в соседнюю комнату. – У меня есть для тебя сюрприз!
На фоне окна возник силуэт Маши. Кровь бросилась мне в голову. Мозг завибрировал в бешеном ритме, пульс не отставал от него, мысли вихрем понеслись по кругу. Внутреннее напряжение было столь велико, что я видел все как в тумане. Сердце оттеснило мозг от управления телом!
Таково было чудо любви.
Маша подошла ко мне и молча протянула руку. Я пожал ее и долго не отпускал. И от этого простого прикосновения, как ни странно, все во мне затрепетало.
– Натан, – сказал инспектор Коген, – мы тебя смогли спасти только благодаря Маше! Дети мои, – добавил он, снова помрачнев, – послушайте моего совета, бегите прочь с этой проклятой земли, пока еще не поздно!
Мне в то утро Германия представлялась благословенным краем, на который снизошел ангел. Но возражать Моисею Когену я не собирался. У Фрейда я встречал немало людей, уверенных, что мир ополчился против них. Среди них были люди самого разного происхождения, у которых не было ни малейших оснований разделять наше чувство преследования, раздутое историческими обстоятельствами, всем хорошо известными.
В душе инспектора царил страх. Никогда еще при чтении мыслей я не сталкивался с таким страданием, лишь годы спустя, в один ужасный вечер мне довелось испытать еще худшее – в моей голове и маминой душе. Когену чудилось, что за ним гонятся чудовища. Было ясно, что когда уже не будет сил бежать от них, Моисей покончит счеты с жизнью. Однако у инспектора были смягчающие обстоятельства: он так долго преследовал убийц, что теперь готов был убить себя самого.
Мы кивнули ему на прощанье и, держась за руки, помчались вниз по лестнице. Немцы провожали нас, можно сказать, с воинскими почестями. Вахтер на выходе козырнул нам. Открывая дверь, я подумал, что если бы он бросил нам вслед, как молодоженам, пригоршню риса, я ничуть бы не удивился.
Ноги мои не касались земли. Свобода и любовь! Моя удача никогда не ходила в одиночку.
Мы оказались на большой площади. Я не решался нарушить молчание из боязни каким-нибудь неловким словом погасить жар нашей новорожденной страсти. Ведь Маша, по сути, до сих пор видела меня только на эстраде, в обстановке рукоплесканий и восхищения. Нельзя было опускаться ниже моего артистического реноме.
Молчание действовало на нас, словно волшебство. Маша уже была знакомой и близкой. В лице ее таилось что-то особенное, какая-то загадка. Взгляд у нее был, как у мамы, но глаза совсем другие – светлые и миндалевидные. Ресницы длинные-предлинные, брови – две безупречные дуги. А может, дело не во взгляде, а в оттенке кожи, изгибе губ?…
Серые сумерки превратили Берлин в сказочный город. Мы прошли вдоль крытого рынка по Магдебургской площади. Потом перед нами открылось громадное здание с величественным фасадом; судя по надписи на доске у входа, оно называлось Рейхстаг. На перекрестке мы наткнулись на процессию с красными флагами. Какие-то люди суетились вокруг, выкрикивая команды. Из грузовика вытаскивали лопаты. Кто-то выдернул пистолет из-за пояса. Мы обошли их и продолжали путь. В каких-то ста метрах дальше маршировала в ногу другая компания, в серой форме, они несли штандарт с огромным ломаным крестом. Столкновение этих двух людских потоков обещало любопытное зрелище. Но нам было не до зрелищ, мне во всяком случае. Столько всего нужно было обсудить с Машей…
Мы шли довольно долго, пока не вышли на площадь, сразу за которой начинался большой лес. Маша жестом предложила мне присесть на скамейку.
Губы Маши приоткрылись, но из них не вырвалось ни звука. Она дотронулась указательным пальцем до кончика языка, с еле заметным налетом печали покачала головой и, вытащив из сумочки блокнот и карандаш, написала: «Мне так жаль…»
Маша была немой.
Я взял у нее из рук блокнот и дописал: «Мне на это пле…» Но она отобрала у меня карандаш и крупно вывела: «НЕМАЯ, НО НЕ ГЛУХАЯ!»
Маша приходила в «Бруденбар» вовсе не ради моих прекрасных глаз. Ее привлекали мои мыслительные способности. От статей, которые она прочла в газетах, у нее руки чесались, да позволено мне будет выразиться так, не умаляя моей любви к ней.
«Каждый вечер, – писала она, – я садилась напротив тебя, чтобы увидеть это чудо – человека, для которого не имеет значения моя ущербность, того, кто мог бы улавливать мои мысли, не требуя, чтобы я превращала их в набор знаков, того, кто уловил бы малейшие нюансы моей души, не поддающиеся передаче неловкими пальцами, того, кто разорвал бы непреодолимый круг молчания. Человека, который вернул бы мне речь, Натана, моего спасителя…»
Чувство мое достигло наивысшего накала. И в то же время моя гордость – гордость молодого мужчины – была задета: привязанность Маши не была бескорыстной! Она, видимо, уловила мое огорчение и продолжала: «По мере того, как я приходила и смотрела на тебя, твой дар стал менее важен для меня, чем тепло твоего взгляда. До сих пор никто еще не смотрел на меня так. До встречи с тобой во взглядах людей мне виделись только презрение или жалость. Я была Маша Нежеланная».
Слезы повисли у нее на ресницах. Мне тоже хотелось плакать. Но все-таки из нас двоих мужчиной был именно я. Нельзя нарушать принятые условности.
Маша жила в роскошной квартире. В таких домах мне еще бывать не доводилось. Жила одна. Ее мать, дальняя родственница Ротшильдов, умерла после недолгой болезни. Отец, Альберт Витгенштейн, один из идеологов кружка Розы Люксембург, год назад был убит приспешниками Монстра. Германия стала для нее проклятой землей, Через две недели Маша уезжала в Палестину. У меня оставалось пятнадцать дней на то, чтобы решиться на побег из Берлина.
11
Соленый ветер сдул с меня остатки сна. Солнце било в лицо – я лежал на палубе посудины, прыгающей по волнам в направлении Земли обетованной. Мысли прояснились. Фрейд, Гитлер – неужели я и вправду встречался с ними? А Ганц и Иван, а женщины без яиц? Этот отвратительный мир казался кошмаром, от которого меня спас рассвет. Однако за горизонтом исчезала не Германия, а Европа, и с ней надежда на возвращение домой. По одну сторону уплывало назад мое прошлое, с другой приближалось время зрелости. Меня уносило течением. На берегу своего детства, на этом старом континенте, где уже готов был вспыхнуть пожар, я оставил маму.
Нам не суждено было больше встретиться.
Маша спала на моем плече, с умиротворенным лицом. Ее давняя мечта исполнилась – мы плыли в Палестину. Маша была сионисткой. По ее убеждению, евреям надлежало иметь собственную страну. Я лично был начисто лишен инстинкта собственника; мне было все равно, где разбить свой шатер, – лишь бы поблизости не слонялись никакие остготы. Да и понятие избранного народа было мне чуждо. Держа в памяти набеги Слимакова и черные тучи Германии, я весьма косо смотрел на эту самую избранность. Никогда в жизни я не записывался кандидатом в самоубийцы. Что же до Земли обетованной, то эти два слова были таким же сотрясением воздуха, как и любые другие.
Палестина – рай? Описывая землю Израилеву образца 1933 года, Маша рисовала картинку из Апокалипсиса. Болота, малярия, разорение, мятежные арабы и, что еще хуже, английские чиновники, город, именуемый Тель-Авив, посреди враждебной пустыни, дощатые бараки, неплодородные поля; чумы, правда, не было, но ее с успехом заменяла холера.
И тем не менее мы с Машей превосходно ладили. Не мешали ни ее немота, ни мое отрезанное ухо. Мы обменивались длинными монологами, и со стороны это выглядело довольно странно: двое молодых людей сидят, уставившись друг другу в глаза, и парень вслух отвечает на молчание девушки.
Однако для достижения таких успехов нам пришлось немало потрудиться. Маше приходилось подыскивать зрительные образы, чтобы передать содержание своих мыслей. Но этот метод допускал возможность неверного истолкования. Однажды она хотела сказать: «Пойдем спать», а я понял: «Ляжем вместе!» Не медля ни секунды, я снял рубашку. Маша вовремя удержала меня, а то я снял бы и штаны. Долго еще она попрекала меня в дурном направлении мыслей. Пришлось отказаться от всяких поползновений, чтобы не углубить еще более пропасть некоммуникабельности между мужчиной и женщиной.
Затем мы решили использовать Машин мозг как грифельную доску, на которой понятия записывались бы воображаемым мелком. Однако эта игра оказалась утомительной. К концу каждой беседы Маша выматывалась донельзя. К тому же и эта процедура не обеспечивала надежного понимания.
Мы стали искать другие пути. Маша перечитала всю отцовскую библиотеку и какой-то компенсацией ущербности у нее развилась потрясающая зрительная память. (Слепых тоже хвалят за музыкальный слух, как будто он может умерить их беду.) Маше пришло в голову использовать мысленно отрывки страниц, которые при чтении «сфотографировались». Мне оставалось только пробежаться по тексту, отпечатанному в ее мозгу. К сожалению, вскоре выяснилось, что возможности этой системы ограничены. Скажем, простое воспоминание из детства передавалось таким отрывком: «Обычно я ложился спать рано. Иногда, едва я гасил свечу, глаза мои закрывались так быстро, что я не успевал сказать себе: я засыпаю». Если мы обсуждали богословские вопросы, я читал: «В начале Бог создал небо и землю. Но на земле был хаос, и тьма покрывала бездну, и дух Божий витал над водами». По поводу беспокойной жизни своего отца она сообщала: «Он путешествовал. Ему стала привычна меланхолия пакетботов, холодные утра в палатках, головокружительная смена пейзажей и руин, горечь кратковременных привязанностей. Наконец он возвратился».
В результате наши беседы принимали нежелательный академический оборот, а с моими тощими познаниями в художественной литературе это было затруднительно. В нашем местечке в качестве книги для чтения признавали только Библию. Конечно, у меня в памяти застряли некоторые выдержки из единственного романа, читанного тайком вместе со Шломой-двоюродным во дворе школы. Но цитировать фразы из «Жюстины» юной девушке, страстной стороннице сионистского движения, было все равно, что самому совать голову в петлю. Нельзя же цитировать в отрыве от контекста!
Наконец мы оставили Гутенберга и переметнулись к братьям Люмьер. Маша стала выстраивать бурлящие в ее сознании образы наподобие кинофильма. Эти упражнения требовали усердия, на монтаж уходило много времени, но результат превзошел все ожидания. Как только она давала команду «Мотор!», мне уже ничего не стоило сосредоточиться. Я становился как бы зрителем на киносеансе, который прокручивался в мыслях моей подруги. Это как нельзя лучше демонстрировало ее духовное богатство.
Когда Маша вспоминала Германию, черно-белые образы мелькали в ускоренном темпе, как в настоящем фильме ужасов. Убийство отца она показывала с замедлением: сперва засада, бесчинства штурмовиков, жестокое избиение, выстрелы, окровавленное тело на асфальте… Рыдания стиснули мне горло. Маша не плакала. Она давно уже выплакала все свои слезы.
Но стоило ей подумать о Палестине, и стиль фильма менялся. Небо светлело, пейзаж обретал краски. Мы пересекали расцветающие пустыни. На спине верблюда, в бурнусах и фесках мы проезжали по зеленеющим долинам Иордана. На равнинах Галилеи братались с молодыми, красивыми и гордыми арабами и создавали – мы и они – свои страны в полном сердечном согласии. Мы организовывали Соединенные Арабо-Еврейские Штаты, и на нашем знамени шестиконечная звезда соседствовала с полумесяцем.
К большому моему удивлению, Маша не верила в Бога. Впервые в жизни увидел я еврейское существо, обходящееся без религии. Для меня еврейство и религия были неразделимы, а Маша утверждала, что еврейскому народу ни к чему Бог, который допускает погромы и убийства своих детей. По ее мнению, человеку следовало полагаться не на перст Божий, а на собственный кулак.
Я пытался спорить. Если Бога не существует, для чего тогда нужна вера?
Предвечный был последним моим прибежищем: мне больше некому было поверять свои несчастья и тайные надежды – ведь перед Машей я боялся проявлять слабость. С Богом я вел настоящий диалог, хоть он никогда и не отзывался. Молчание Бога меня не смущало, главное было – слово Божье.
Маша иронизировала надо мной: «Что же ты не воспользуешься своими способностями? Попробуй разгадать мысли твоего Бога!» Но мне даже чтение человеческих мыслей казалось ересью, за которую судьба меня и наказывала, а уж копаться в божественных помыслах – это полное святотатство! Если бы Предвечный узнал, что кто-то из Его творений пытается прощупать, что Он думает, то обрушил бы на землю громы и молнии. Маша обзывала меня трусом и продолжала богохульствовать. Вечные проблемы с этими атеистами – они вообще ни во что не верят!
Палубу суденышка заселяла еще сотня таких же, как мы, бедолаг. Бородатые старики меланхоличного вида воздевали руки к небу и заклинали Всевышнего, нараспев читая молитвы. Все это напоминало «Титаник» перед катастрофой, только вместо одного айсберга наблюдалось множество Гольдбергов – то есть тех, чьи лица можно было увидеть между черным кафтаном и полями большой черной шляпы. Когда их причитания доходили до максимальной пронзительности, атмосфера леденела настолько, что хотелось броситься в воду, не дожидаясь столкновения.
На носу корабля собирались спортивные блондины с обнаженными торсами – казалось, они и юродивые старики явились с разных планет. Глядя на них, трудно было поверить, что это тоже евреи, В их разговорах то и дело упоминались Вольтер, Ницше и другие философы, даже Маркс и Ленин. Они мечтали построить новое общество, где не будет ни антисемитизма, ни евреев. «Ну и скучно же будет в этом их раю», – думалось мне.
Время от времени один из парней поглядывал в нашу сторону с белозубой улыбкой до ушей. Бицепсы у него были толще, чем мои бедра. Каждый раз под его взглядом я начинал бояться, что Маша бросит меня и перейдет в ту компанию. Но преступные мысли не посещали мою подружку. Я мог спать спокойно.
На заре шестого дня на горизонте показалась зубчатая линия гор. Это не был мираж. Палуба, покрытая телами, закутанными в одеяла, напоминала спину дремлющего чудовища. На носу корабля силуэт, будто вырезанный из черной тафты, покачиваясь в такт метроному, скандировал псалмы. Его распеву вторили крики птиц, носившихся вокруг судна. Казалось, мы – в Ноевом ковчеге; только вместо голубей были чайки. За пением последовал долгий прерывистый вопль – в нем звучали двухтысячелетнее томление и радость, вырвавшаяся наконец на волю пред лицом Бога и людей.
Вдруг один из блондинистых молодцов приподнялся и рявкнул: «Да заткнись же, старый дурак, ты и мертвого разбудишь!» И он рассмеялся. Для молодежи нет ничего святого.
Мне вспомнилось лицо отца. По вечерам, уже после того, как мама уходила, посидев у моего изголовья, – сколько бы она ни сидела, мне всегда казалось мало! – папа приходил убедиться, что я крепко сплю. Я следил за ним из-под прикрытых век. У него было грустное, озабоченное лицо. Мне хотелось обнять его и утешить, снять камень с души. На мгновение я чувствовал себя его отцом, в то же время осознавая, что передо мною вся жизнь. Потом он бормотал молитву, всегда одну и ту же: «Предвечный, избавь нас от судьбы изгнанников. Дай мне мужества бежать из этой земли, пока она не изблюет нас. Сделай так, чтобы Натан когда-нибудь ступил на землю Израиля. Иначе вся моя жизнь будет напрасной…» Я открывал глаза и не сводил их с папы, решившись высказать ему свое восхищение. Но слова путались в голове моей, и не успевал я раскрыть рот, как он приказывал: «А ну-ка, спи немедленно!» Его холодность не позволяла мне сломать лед.
И вот теперь его мечта сбывалась. Я стал Моисеем, спасенным из мутных вод Рейна и Одера.
Палуба оживала. Там и сям уже слышались причитания благочестивых старцев. Но звучали они слабее обычного. Зачем здесь громко кричать – Господь и так тебя услышит, ведь до жилища Его рукой подать. Белокурые молодцы распевали куплеты, куда более веселые. Кто-то хлопал в ладоши. Кто-то вопил: «Земля, земля!» Людей охватывала лихорадка. Перед нами возникал Новый Свет, замки на песке, Восток и Запад, рай земной.
Маша ликования не выказывала. Опершись локтями на поручни, она вглядывалась в горизонт. В глубине ее мыслей текли потоки крови и слез. Она знала, что Палестина – это не ничейное Эльдорадо. Нам предстояло высадиться на землю, не имея на право владения ею никаких документов, кроме Ветхого Завета. Ни на земле, ни в небесах дело об этом наследстве еще вовсе не считалось решенным.