Текст книги "Книга об одиночестве"
Автор книги: Лола Малу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Лола Малу
Книга об одиночестве
«Если вас постоянно томят предчувствия,
то некоторые из них обязательно сбудутся, будьте уверены».
(Уильям Теккерей)
Он
Предисловие
Смерть стояла на моем пороге уже во второй раз. Первый раз случился в детстве, в одну из тех холодных зимних ночей, что я сидел дома один. Часы устало тикали в потускневшей тишине и медленно перевалили за два. Лежа на диване в гостиной, прикрыв холодные ноги большими диванными подушками, я пытался читать книгу. Глаза лениво скользили по строчкам, но приключенческий роман Дюма был на удивление неинтересен, и мысли блуждали по событиям моей короткой жизни.
Вдруг я услышал взявшиеся будто ниоткуда приближающиеся шаги, осторожные и тихие. Кто-то медленно поднимался по лестнице. Я сразу подумал и уверен в этом до сих пор: шла женщина, худая, осторожная и страшная. Ее каблуки тихо стучали по холодной коридорной плитке, она постепенно приближалась к двери нашей квартиры. Я могу поклясться, что слышал ее чуть уловимое дыхание. Мои слабые пальцы еще сильнее впились в переплет книги, а взгляд остановился на слове «судьба». Посмотреть на дверь было выше моих сил. Будучи еще ребенком, я где-то в глубине души верил, что от страшного, в том числе и смерти, можно спрятаться, что если не признавать, не видеть, то можно убежать, скрыться, спастись. Все же бессознательные инстинкты работали, и боковым зрением я старался держать под контролем входную дверь – как будто я мог что-либо предпринять в экстренной ситуации. Надежда, что шаги после максимального приближения к нашей двери минуют ее, не оправдалась. Шаги остановились, прямо за дверью, оставалось лишь формально заявить о своем присутствии, потребовать вступить в неравную схватку, но женщина (Почему женщина? Ведь мог быть и мужчина в туфлях на каблуках.) не стучала. Она стояла там, тихо дыша в тишине, под тусклым скрежещущим светом коридорной лампочки и пыталась лишить меня чувств своей трепетной смертоносной душой. Ей это почти удалось. Секунды тянулись. Мое сердце колотилось. Казалось, что прошла целая вечность. Я чувствовал, что женщина знает, что я за этой дверью, что я боюсь, замер и не дышу. Наконец, когда я подумал, что в крайнем случае сигану с третьего этажа в окно, шаги снова застучали. Медленно отдаляясь, они скоро стихли совсем. Но подъездная дверь не хлопнула. Это означало, что женщина еще была рядом, а значит такую роскошь как сон я позволить себе не мог.
В ту ночь сон так и не пришел ко мне. До сих пор не знаю, что это было. Но точно знаю, что это было что-то плохое, уже надвигающееся, но почему-то передумавшее. Может быть, пожалевшее.
А теперь от смерти спасла она. Спасла от той мучительной, долгой смерти, о которой писали Уайльд, Достоевский и Гюго. А я не писал о своей несбывшейся кончине непростительно долго. Пять лет это не отпускало меня, помогало держаться, порой мучило, но все-таки вытаскивало. Я внушал себе, что все забыл. Радовался, когда ловил себя на мысли, что за весь день ни разу не вспомнил, ни разу не подумал. Порой казалось, что все попросту приснилось в одну из тех ночей, когда я засыпал, боясь, что больше не проснусь.
Думал, что забыл ту, о которой вспоминал постоянно, сам не осознавая этого. А она словно все это время шагала и до сих пор шагает рядом.
Это случилось давно. Часто думалось, что ее создал мой воспаленный мозг, или что я просто на несколько месяцев немножко сошел с ума. Но как же тогда объяснить появление того ярко-красного шарфа, который висит у меня в прихожей вот уже столько лет, и фотокарточки, что служит мне книжной закладкой?..
Как-то она сказала мне: «Если ты когда-нибудь захочешь написать о нас, пожалуйста, назови меня Алисой. Это имя подходит мне гораздо больше моего прежнего…»
Глава 1. Добрый малый
«Человек – как роман: до самой последней страницы не знаешь,
чем кончится. Иначе не стоило бы и читать».
(Евгений Замятин)
В тот удивительный год мне исполнилось 28. День рождения я не люблю, да и в тот год мне не с кем было его отмечать.
28 – дурацкий возраст. Вроде как до 30 еще два года, ты пока не старый (хотя пара седых волос уже блестели на моих висках), и даже не совсем взрослый: жизнь еще может осчастливить, наполниться настоящим долгожданным чудом. Ты можешь наконец заработать свой первый миллион, дослушав с десятого раза лекции вечно улыбающегося богатого Кийосаки, а можешь наконец свалить на Гавайи, убирать там пляжи, а вечерами, потягивая коктейль из кокоса, щурить глаза на ленивое солнце, засыпающее под покрывалом океана… Мои мечты кидали меня из одной крайности в другую… Наверное, потому что я сам толком не знал, чего хотел.
С другой стороны, 30 уже совсем скоро, и ужас наполнял мою грудь, когда я вдруг припоминал, что жизнь летит, а уже совсем скоро придется умирать. Шансов изменить никчемное существование с каждым часом становилось все меньше. Вот уже несколько лет я ощущал давление, – нет, какую-то ответственность, навязанную мне обществом и семьей. Какие-то странные обязательства перед всем миром завязали мне на руках, ногах и даже языке тугие узлы. Я ведь даже писал то, что от меня ждали: читатели, издательство – я подстраивал свои мысли под их дудку.
Пару раз за годы семейной жизни я подумывал о самоубийстве. Но помилуйте бога – где и когда? Дома, стоя на табуретке в ванной комнате, намыливать веревку, пока Ритка усыпляет Сашку надоедливой колыбельной? Или на глазах у половины города, который никогда полностью не засыпает, кинуться в реку с камнем на шее?
К тому дню, когда мне исполнилось 28, я уже успел побывать женатиком и уже успел развестись. Ритка – моя бывшая жена, как вы уже догадались – увезла сына заграницу сразу после судебного заседания. Два билета на самолет были куплены ей заранее – так непоколебима была ее уверенность в том, что процесс пройдет гладко, или в моей слабохарактерности? Она была права, как всегда: сил и желания спорить с ней у меня не было (за годы совместной жизни я понял, что это бесполезно). Поэтому подписал документы на вывоз ребенка, как мне тогда чудилось, легко, даже с радостью.
Но правом ненавидеть ее я воспользовался сполна. Ожидая своей очереди в душных коридорах суда, я ерзал на месте, потому что ягодичные кости вступали в неравную схватку с жесткостью скамеек (как будто скамейки специально были как камень, чтобы окончательно добить меня), и я постоянно вскакивал, начинал бродить между серых стен, но так еще больше распалялся, потому что взгляд мой то и дело останавливался на Ритке – она кусала губы в нетерпении и блуждала глазами по потолку только лишь бы тоже не видеть меня. Не выдержав, я садился обратно, рядом с ней, но на достаточном расстоянии, чтобы не дай бог случайно не задеть, не коснуться, чтобы видеть боковым зрением только ее локоть, обтянутый в черную ткань, но ни в коем случае не ее лицо. Я вдыхал запах ее приторных духов и представлял… Серая обшарпанная стена напротив вдруг становилась тучным небом, по которому летел самолет в Прагу. Он с гулом двигался вдоль горизонта, то появляясь, то скрываясь за густыми облаками. Могучий, большой вблизи, но маленький, если смотреть с земли, он олицетворял эволюцию, силу человеческого разума. Но вот вдруг что-то случалось: судно резко накренялось на бок и стремительно теряло высоту, выворачивая на лету незапланированные пируэты, рассекая воздух с резким звуком, как будто обезумевший повар одним ударом ножа разрезает хребет давно мертвой рыбы. Земля все ближе, ближе… БАААМ!!! Самолет падал на скалы, ломая на своем пути крылья и заодно выплевывая чемоданы и людей. «Вот тогда-то Ритка поймет, как сильно была не права, осознает свою ошибку, да только будет уже слишком поздно. В последний свой миг она вспомнит меня», – грезилось мне. А потом я вдруг с ужасом ловил себя на улыбке и тут же пытался нагнать на себя строгий вид, отогнать прочь страшные мысли – боялся накликать. Иногда самолет плюхался длинным пузом в океан, но тогда все его содержимое оставалось в нем, а это было не так интересно. В мечтах я забывал, что между Россией и Чехией океана нет. Мне было плевать на него.
Самым ужасным было то, что в Прагу в тот самый раз мы летали вместе. Мне тогда было 25, а Ритке 23. Мы оставили годовалого Сашку ее маме на две недели и сбежали.
Первым делом после покупки билетов Ритка зашла в книжный и купила толстенный путеводитель. Удивительно, но весь вечер она читала его, забыв о сне. Она читала его и в самолете. А я бесился и никак не мог поудобней усесться в узком кресле. «Ты и так туда летишь – смотреть вживую потом будет не так интересно», – съерничал я наконец. Она смерила меня презрительным взглядом и перевела взгляд на страницы. Почему-то тогда у меня мелькнула мысль, что это наша последняя поездка куда-то вместе. Первая и последняя.
Именно в ту поездку мы и познакомились с Мареком. В незнакомом городе мы с
Риткой устали друг от друга за неделю тесного общения. Сашка был далеко: Ритке больше не на кого было отвлекаться, и она пилила меня за выбор неудачных блюд в ресторанах, за то, что под вечер я не мог сориентироваться по карте, и мы добирались в отель лишь к полуночи, хотя блуждали всего в паре кварталов от него, да и в целом за все. А я мог больше не сдерживаться в своих словах – мне теперь не было стыдно перед сыном – и мы постоянно ругались. Поднадоев друг другу, мы продолжали всюду ходить за руку, потому как «хочешь идти далеко – иди с кем-то», но это не мешало нам искать новых знакомств и болтать с кем ни попадя – лишь бы не оставаться наедине слишком надолго. И вот мы наконец отыскали на свою голову его. Он показался приятным даже мне: скромная улыбка, мягкий голос, двухдневная щетина, карие глаза. Светлые джинсы по-молодежному подвернуты, серая футболка помята подмышками, зато на плечи был накинут белый свитер в крупную вязку – было видно, что он не особо следит за собой, однако хочет нравиться. Мы молча потягивали с Риткой пиво за барной стойкой одного из пабов, когда он сел рядом. Поерзав на высоком стуле и оглядываясь по сторонам, он наконец обратил на нас внимание.
– Давно в Праге? – спросил он по-английски. Всегда удивляла эта привычка иностранцев так легко заговаривать с незнакомцами. Да еще с таким видом, как будто мы непременно станем друзьями – словно они думали, зачем тянуть время и приглядываться друг к другу, осторожничать, когда можно с первой минуты вести себя развязно.
– Нет, около недели, мы из России, – легко бросила ему Ритка, отхлебывая из большого стакана. Она говорила по-английски гораздо лучше меня, и в беседах с иностранцами я всегда был на вторых ролях, точнее ни на каких ролях. Я тайно завидовал ее разговорным навыкам. Но мне тогда казалось, что если в паре хоть один умеет объясняться этого вполне достаточно. Как выяснилось позже, совсем недостаточно. Даже опасно. Но прежде чем я это пойму, пройдет полгода.
– О, русские… А я не совсем чех. Предки родом из Англии, – ответил Марек.
– О, Англия… Это здорово! – Ритка вдруг расплылась в слишком широкой улыбке, стараясь скопировать паузы и междометия из речи Марека – не сразу вспомнила о любимой практике в общении с людьми. Она где-то вычитала, что для расположения к себе нужно повторять манеры собеседника. Пользовалась она этим приемом постоянно, и, кажется, он и правда работал. Только когда она поначалу применяла этот метод со мной, я жутко бесился. Я же не подопытный кролик, черт побери!
Короче, их разговор с Мареком продолжался. Они поговорили о погоде, пиве и еде. Марек, надо отдать ему должное, поначалу пытался вовлечь в разговор и меня. Я отвечал по мере своих знаний. Но съеденная в обед порция маленьких, но жирных смажаков подвела меня в самый неподходящий момент: я еле успел добежать до уборной, где меня обильно вывернуло. Если бы я знал, что вскоре моя жена уйдет к этому Мареку, я бы лучше вывернулся на него, но не оставил их наедине. Но нет, наивный, я и предположить не мог, что за время моего отсутствия они решат продолжить общение. Когда я вернулся, Марека уже не было, но он оставил номер телефона (Ритка сама сказала мне об этом).
На следующий день пока Ритка была в душе, я сам позвонил ему. Мы договорились встретиться после обеда: он пообещал провести нам экскурсию.
Встретились на Староместской площади. На этот раз он приоделся: песочный пиджак, бабочка, белая рубашка. Он идеально вписывался в цветовую гамму города-печенье. Ритка запала – я сразу увидел огонек в глазах, но вида не подал, только сильнее стиснул ее холодные тонкие пальцы.
Я часто ловил Ритку с поличным: замечал запал, когда она встречалась взглядом с очередным бородачом, болтающимся по улице посреди рабочего дня. В те мгновения она забывала о том, что я иду с ней рядом и все вижу. Ее не смущал даже Сашка – поначалу сидящий в коляске, а потом и виснущий на наших руках. Ее запал длился пару секунд, а на третью она вспоминала обо мне и о сыне: вдруг ни с того ни с сего целовала Сашку в щеку и обнимала меня. Будто ни с того ни с сего. Но я знал, с чего, однако сцен ей не устраивал. Хрупкое семейное счастье было дороже моей правоты и униженной гордости. В конце концов я тоже не был идеальным мужем.
Мы дошли пешком до Климентинума и зашагали по Карловому мосту через Влтаву. Я все время говорил «Влатва», а Ритка каждый раз недовольно меня одергивала, но ведь «Влатва» гораздо проще произносится, мелодичнее и текучей. Марек рассказывал нам о героях, украшающих мост. Подробно остановился на святом Яне Непомуцком: по легенде он был духовником Софии – жены короля Вацлава IV. Когда король потребовал от Яна рассказать ему все тайны жизни, духовник отказался. За это его сначала пытали, а потом кинули в реку. На нимбе-ореоле красуются буквы T. A. K. U. I. – с латинского «Я молчал». А у подножья статуи есть рисунок, на котором изображен момент гибели духовника и, по легенде, если приложить руку к его маленькой фигурке, летящей с моста, и загадать желание, то оно непременно сбудется. Ритка слушала Марека как завороженная и, конечно, прикоснулась, и, конечно, загадала, и, конечно, у нее сбылось.
Лектором Марек был хорошим, не стану скрывать. Настолько хорошим, что Ритка почти его не перебивала. Он рассказывал нам об истории Праги и Чехии, вставил пару баек о своем детстве: о том, как они с друзьями на спор прыгали в осеннюю Влтаву, и как потом он провалялся с пневмонией в больнице почти целый месяц. Он шутил, мы смеялись. Он был классным, да и сейчас тоже, наверное, ничего.
Сейчас пишу это и, кажется, начинаю понимать мою жену. А может, я всегда ее понимал, просто не признавался себе в этом? Злость и обида поглотили меня настолько, что я просто не мог простить.
Мы виделись с Мареком еще пару раз: он водил нас в бар и на Петржин, рассказывал Ритке о Кундере и Терезе – я ведь и сам мог про все это рассказать, я знал знаменитый роман почти наизусть.
Помню, как они танцевали в клубе. Он галантно пригласил ее, прежде спросив у меня разрешения, я закатил глаза и пожал плечами. Ерзая на высоком неудобном стуле у бара и потягивая горячее вино из огромного бокала, я наблюдал за их быстрыми движениями. В таком ритмичном танце Марек умудрялся что-то рассказывать Ритке, а она не забывала вовремя смеяться. Я будто сам толкал ее к нему. Может, сам хотел, чтобы они сошлись? Может, понимал, что наш брак обречен и выбирал себе идеального преемника?
По дороге домой Ритка, казалось, успокоилась. Слушала его внимательно, но не забывала и обо мне: переводила ему мои слова, когда я не мог четко выразить по-английски мысль. Мне почудилось, что ей стало стыдно за мимолетное увлечение, и она хочет загладить вину. Я не мог сдержать свою ухмылку и немножко злорадствовал: но теперь мне кажется, что именно тогда я потерял бдительность. Сейчас мне думается, что она все просчитала: просто пустила мне пыль в глаза, а сама уже строила планы на другого.
В любом случае с Мареком мы расстались «добрыми друзьями». Через пару дней он отвез нас в «Рузине» на своем «форде», мы добавились друг к другу в «фейсбуке» и клятвенно пообещали общаться. Меня даже не смутило, что иностранец так носится с туристами. Мне казалось, что мы ему интересны, что он просто добрый малый, который хочет завести дружбу с русскими. Идиот! Конечно, у него был интерес, только не к нам, а к одному из нас. И да, к сожалению, он был гетеросексуалом.
Марек с самого начала знал, что у нас есть сын. Определенно знал. Я помню, как Ритка пошутила в вечер встречи, что мы с ней непутевые родители. А он успокоил ее, сказав, что всем нужно отдыхать. И рассказал, как мать оставила его тетке на месяц, чтобы устроить свою личную жизнь. Он никогда не обижался на нее, ведь мать обрела счастье, а он – супер-отчима с загородным домом и лабрадором.
Глава 2. Самоубийство
«Должно быть, странное это чувство,
когда в один прекрасный день нам приходится сказать:
“Завтра успех или неудача не будут значить ничего;
взойдет солнце, и все люди пойдут, как обычно,
работать или развлекаться, а я буду далеко
от всех этих треволнений!”»
(Уильям Теккерей)
Слюна в горле собиралась в комок, надеясь доконать меня во сне. Но к ее ужасу я просыпался, разбуженный собственным кричащим кашлем. Откашляв на пол склизкую мокроту, я выползал подышать на замерзший балкон. Стоя на коленях, свесив голову за карниз, я подолгу смотрел вниз. Тяжелое дыхание повисало на мгновение в морозном воздухе, а потом исчезало с новым порывом ветра. Холодная земля была в тумане где-то далеко, и навязчивые мысли снова забирались в пропитую голову. Я смотрел на сугробы, залитые оранжевым фонарным светом, забывая о морозе и о том, что не чувствовал пальцев на ногах.
Отчаянные попытки найти причину жить были бесполезны. Мой сын обрел нового отца, жена – нового мужа. Я ощущал свою никчемность, одиночество, ненужность миру и себе. Вспоминалась гуляющая по интернету цитата о том, как важно осознавать, что после твоей смерти Вселенная не рухнет. Наверняка, имелось в виду, что нужно больше жить, пока еще не поздно. Но в те минуты я видел в этих словах противоположный смысл.
Руки и ноги тянулись к карнизу. Взобравшись на него, встав непременно в полный рост, непременно с горделивой осанкой, я в последний раз окидывал взглядом огни новостроек, пытаясь представить, что буду скучать по ним, – в бушующем городе они заменяли мне звезды. За окнами люди пили горячий чай, читали книги и занимались любовью. Глубоко выдыхая в последний раз, я летел… А потом, летая по небу, слушал ревущие где-то далеко внизу сирены.
В утренних новостях блондинка в синем пиджаке быстро по-журналистски чеканила бегущую строку за камерой, поначалу не понимая смысла сообщения, но вот через пару слов тон ее становился тише, она спешила максимально естественно добавить нотку скорби в свой необремененный голос и в конце на ее глаза даже чуть не наворачивались быстро вызванные искусственные слезы: «Сегодня ночью писатель, автор романов-бестселлеров, покончил с собой, выбросившись из окна своей квартиры. Ему было всего 28 лет».
Вальсируя по своей новой просторной кухне от плиты к столу, от стола к холодильнику, наливая одной рукой в чашку кофе из дымящейся турки и держа в свободной руке новенький смартфон – подарок от нового мужа, листая новостную ленту какого-нибудь интернет-портала с далекой немытой родины, Ритка вдруг на миг замирала, глаза ее становились похожи на теннисные мячики и по форме, и по цвету, турка с грохотом падала на пол, и кофе лился из нее, медленно растекаясь по сверкающей напольной плитке, слезы предательски начинали течь по щекам Ритки черными ручьями, стекая на ее длинную шею и пачкая наглаженный воротник белой блузки. «Сынок! Сынок!» – бежала Ритка к еще дремавшему Сашке и прижимала его к себе. «Мама!» – пугался разбуженный Сашка. А Ритка рыдала на его плече, проклиная себя.
Сейчас мне смешно. Я мнил себя одним из героев романов русских классиков: склонным к саморазрушению, страданиям, самоубийству. Я чувствовал себя глубоко несчастным и покинутым. Сейчас понимаю, что был обычным ничтожеством. Я не способен был на самоубийство, максимум на эвтаназию, о которой наверняка в последнюю минуту бы пожалел, но было бы уже поздно. И ни Клайва, ни Вернона у меня под рукой не было11
Клайв и Вернон – герои романа «Амстердам» Иэна Макьюэна.
[Закрыть].
«Кишка тонка», смеялись надо мной в школе, когда я пытался дать сдачи обидчику, замахиваясь на него. Однако, как выяснялось в тот же миг, ударов от меня ждать не приходилось. Это было неестественным. Прикоснуться кулаком к чужой щеке, к холодной проблемной подростковой коже, да еще с размаху? Нет, лучше уж пусть болтают. И бьют.
Самоубийство отпадало. Отдушиной стал только «талант», который, по мнению некоторых преподавателей вуза, не пропьешь. Книг своей бывшей я посвящать не хотел, поэтому иногда придумывал лишь похабные стишки. Я писал их на обрывках квитанций, счетов и форзаце позапрошлогоднего ежедневника, который не был заполнен и наполовину. Почему-то я не хотел выделять Ритке полноценные чистые страницы и умещал всю свою ненависть к ней на бумаге, не предназначавшейся для высокого слога. Я сжег все эти обрывки два года назад, предварительно перечитав и усмехаясь – не сомнительному таланту, а ушедшей злости.
Сразу после развода, я выбросил из дома все, что она не смогла увезти с собой: огромный шкаф (он пережил пять неслучайных падений, прежде чем окончательно развалился, и я смог по частям отнести его на помойку, из него так и не выветрился приторный запах ее духов, которые я дарил ей на каждый Новый Год), ее любимую лампу на вычурной ножке, привезенную из родительского дома после нашей очередной ссоры, ее горшки и кувшины – громоздкие бурые чудища, слепленные ей на долгих уроках со старой полубезумной училкой. И зачем только Ритка их лепила? Она говорила, что ей так хочется творить что-то руками, видеть результат своего труда, буквально из ничего создавать шедевры – до шедевров ей было, конечно, еще далеко.
Я вымыл полы три раза после их отъезда: порошком, содой и хлоркой. Передвинул всю мебель: стол оказался у самой двери, а из кресла теперь было видно, как одинокая соседка из дома напротив щеголяет голой по квартире. Конечно, видно было только вечерами и в бинокль.
Еще две недели после того, как остался один, я находил повсюду ее резинки для волос и заколки: по углам комнат и в ящиках, под кроватью и даже (!) в цветочных горшках. Цветы я почему-то не выбросил. Мне было лень, притом они убого и смешно смотрелись в моей пустой квартире. «Все равно сдохнут, потому что поливать забываю», – подумал я тогда. Один цветок выжил и смотрит на меня прямо сейчас. Еще два месяца мне понадобилось, чтобы научиться не обнимать ночами пустоту с другого края кровати. Вскоре я научился спокойно отвечать на телефонные звонки и не выдавать голосом своей ненависти, когда отвечал: «Я не знаю. Мы развелись». И почти научился не бросать с грохотом телефонную трубку.
Я переоделся в любимую дырявую футболку с Капитаном Америка, засовывал грязные носки под диван и мог выпить подряд три бутылки пива. Мне даже было хорошо. Я писал ночью и днем, не выслушивая претензий Ритки и плача Сашки. Мне не было стыдно. Иногда я представлял, как они думают обо мне по дороге домой из какого-нибудь музея восковых фигур. Думают каждый про себя: Сашка вспоминает, как я кружил его по комнате, но он уже слишком умный и знает, что маме не нужно задавать лишних вопросов, а поэтому молчит; Ритка же думает о том, один я или уже кого-то нашел, или по крайней мере жалеет меня и гонит от себя мысли, что может быть сделала ошибку, еще сильнее стискивая пухленькую ручонку Сашки. А Сашка тихо терпит несильную боль, опять же потому что все понимает.
Целыми днями я сидел дома. Друзей у меня не было, к счастью, а значит, не было нужды испытывать чьи-то неловкие сострадание и жалость. Я бы не вынес. Все эти неумелые слова сочувствия, дружеские похлопывания по спине, которые лишний раз растрясывают застывшие на дне души чувства… Нет, хорошо, что у меня не было друзей и слов «держись», «я тебя понимаю, у меня самого было так же».
Моя мать была далеко. Я не звонил ей месяцами, и она мне тоже. В редких приступах родственных чувств кто-то из нас дозванивался до другого, но непродолжительный разговор ни о чем отбивал охоту на общение. Мы не поздравляли друг друга с днями рождения. После того, как вырвался из родного городишка, я приезжал к ней всего два раза, да и то по делам: один раз из-за наследства бабушки, второй – из-за того, что забыл у нее свою страховку. Про развод она не знала. Наверняка ей было бы все равно. Да что там, она не приехала даже, когда родился Сашка. Конечно, я ее сам не позвал. Я всю жизнь винил ее в том, что несчастлив. В том, что у меня перед глазами не было живого примера настоящего мужчины, отца. Винил в своем непутевом детстве с отсутствующими завтраками, ночными гулянками, мужиками, имен которых я не знал. Когда я был дошкольником, мать уже оставляла меня одного на ночь. Поэтому иногда за мной приглядывала бабушка, но это мало помогало. Однажды бабушка забрала меня из детсада к себе с твердым намерением не отдавать, но через три дня мать пришла за мной. Ругалась, колотила в дверь кулаками и грозилась вызвать полицию. Бабушка поносила мать, называла ее шлюхой и пошатушкой. В итоге мать все же вызвала полицию, большой усатый полицейский взял меня на руки, и благополучно отнес в дом матери. Кажется, бабушка не плакала и смирилась с моей обреченной судьбой. Но продолжала приходить ко мне в детский сад и разговаривать со мной через толстые прутья забора. Она всегда приносила в прозрачном мешочке пирожки и конфеты и гладила меня по голове своими большими теплыми руками. А когда мне исполнилось шесть, ее не стало.
А Ритку я любил. Полюбил в первую минуту встречи. Мы познакомились в театре, во время антракта. Пытаясь скоротать время, пока остальные театралы стояли в очереди в буфет, я пристально рассматривал мини-галерею фотографий актеров труппы, тщетно пытаясь отыскать в их лицах признаки истинных артистов – может я просто был плохим сыщиком и их лица на самом деле не при чем. Вдруг за спиной я услышал громкое цоканье каблуков. Каблуки остановились в паре сантиметров от моей спины – на меня подуло сильным цветочным ароматом. Так продолжалось пару минут, и я ощущал неловкость. Обернуться было неудобно, поэтому я сделал два маленьких шага вправо, пропуская незнакомку вперед. Наконец Ритка вынырнула из-за моей спины и встала рядом так близко, что задевала меня своей шуршащей юбкой. Юбка была непомерно пышной, грязно-красного цвета, как брусничное варенье. Черная блузка обтягивала грудь девушки, а волосы были собраны в высокий пучок. Создавалось впечатление, что Ритка шла на дискотеку, но ошиблась дверью.
– Вот это глаза… – вдруг протянула она, томно глядя на фотографию красавчика-блондина, фамилию которого я забыл.
Я не понимал, говорит она со мной, сама с собой или с подругой, притаившейся за моей спиной. Обернувшись, но никого не обнаружив, я снова посмотрел на нее. Ее язык облизывал верхнюю губу, и она казалось забыла обо всем.
– Да-а-а… – запоздало протянул я зачем-то, наверное, чтобы заполнить повисшую паузу.
Она вдруг повернула голову в мою сторону, в упор посмотрела на меня и вдруг слишком громко расхохоталась. Даже слегка наигранно, наверное, чтобы все посетители театра ее услышали. Несколько человек, шушукающихся на лестнице, действительно обернулось. Кто-то из них наверняка посмотрел на нас с раздражением, которое наверняка сказалось на всем оставшемся вечере – оставило легкое разочарование от публики, да и всего спектакля в целом.
Я с ужасом понял, что Ритка разговаривала сама с собой, даже не заметив моего присутствия или забыв о том, что театр не для нее одной. Мой же вздох, да еще и в восхищенном тоне, был просто не к месту. Ритка потом говорила, что я покраснел, как рак, и это смешило ее еще больше. Она действительно не могла остановиться и смеялась как в цирке, переходя то ли на хрип, то ли на визг, то ли на что-то между. Но при этом не забывала прикрывать рот ладонями с красным маникюром, наверное, специально нанесенным в тон юбки. Мне стало жутко неловко, и я отошел от нее, делая вид, что не знаю эту особу, да я ведь и вправду ее не знал. В общем, я пытался заинтересованно рассматривать лица актеров труппы.
Но вот наконец прозвучал звонок, и я поспешил в партер. Ритка куда-то испарилась. За время второго акта я невольно искал ее в зрительном зале, но видел только незнакомые макушки и носы… Гордость не позволяла мне обернуться назад. «Вот еще, – ерзал я на стуле, – слишком много чести».
Я еле досидел до конца, вторая половина спектакля была жутко скучной, актеры то недоигрывали, то переигрывали – мне хотелось скорее вернуться в общагу, выпить пива и уснуть под тихий шорох страниц учебников: сосед-ботан любил засиживаться до поздней ночи, но я уже легко засыпал под его шепот и скрип старой лампочки в светильнике. Удостаивать вниманием финальную сцену пьесы я не стал.
Торопливо сбежав по широкой лестнице, я направился к гардеробщице. Она уныло смотрела на выход, подперев ладонью толстую щеку.
– Уже все? – удивилась она, обнаружив мой номерок у себя под носом. Медленно с устало-недовольным вздохом она встала, соизволив взяв квадратную дощечку. Мне не терпелось – не хотелось встречаться взглядом со зрителями, и я покашливал, но гардеробщицу это явно не смущало, потому что мое пальто ко мне явно не торопилось. Наконец, пальто появилось, я выдернул его из необъятных рук женщины и направился к выходу, одеваясь по пути. Но вдруг услышал:
– Э-эй, постой!
Я невольно обернулся. Ритка осторожно, держась за широкие перила, спускалась по скользким ступенькам на своих высоких каблуках.
– Подожди! – крикнула она, помахав мне красным маникюром. Дефилируя к гардеробу, она игриво подмигнула – тогда я решил, что это мне показалось. Протянув номерок только что усевшейся гардеробщице и услышав еще более усталый вздох, Ритка снова посмотрела на меня и улыбнулась: мол, посмотри, какая смешная! В ожидании пальто она нетерпеливо постукивала своими длинными ногтями по стойке. Наконец ее белое пальто соизволило появиться, и Ритка, перекинув его через руку и поблагодарив гардеробщицу, которая уже уселась – правда, ненадолго – неторопливо цокая каблуками, подошла ко мне.
Я мельком глянул в огромное зеркало у двери. Мы были как инь и янь: черное пальто и черная блузка, белое пальто и белая рубашка. «Хорошее сравнение, – мелькнуло в моей голове, – надо будет попробовать написать стихотворение».